Кысь
Часть 36 из 41 Информация о книге
– Не мешать!!! – крикнул Бенедикт истошно, рукой рубанул наотмашь. – Дверь закрыть!!! – Дак купать-то?.. – Дверь!!! С мысли сбила, тудыть!.. Бенедикт торопливо облачился, – зипун, балахон, колпак, – ссыпался по лестнице, свистнул вялому Николаю запрягаться. Погонял нетерпеливо, притоптывал в санях валенком. Горизонт обсмотреть. Непременно надо горизонт обсмотреть. Пока еще свет зимний, малый не погас, – обсмотреть горизонт на четыре стороны. К дозорной башне ехал Бенедикт, вот куда. Никогда еще он на дозорную башню не лазал, да и кто ж голубчика на нее допустит? Запретная дылда, государственная, – только стражи да мурзы на башню допущаются, а почему? – потому что видать с нее далеко, а это дело государственное, не для всякого! Незачем простому голубчику вдаль смотреть: не по чину! Может там, вдали, войско какое идет! Может, лютый ворог на нашу светлую родину покусился, палок навострил да и в поход выступил! Это ж дело государственное! Нельзя! Да только Бенедикта никто нипочем не остановит, как есть он санитар. Не остановили. Естественно. Дозорная башня вышиной выше самого высокого терема, выше дерева, выше александрийского столпа. Наверху – горница. В горнице, в стенах ее, – четыре окна, четыре прорези на четыре стороны света. Поверху крыша о четырех скатах, шапкой. Вот как мурзы носят. Снизу смотришь, – высоко-высоко вверху, под облаками, государевы работники, стражи копошатся, будто мураши маленькие, – переползают с места на место, чего-то там шуруют. Внизу охрана с бердышами. Бенедикт тяжело, по частям восстал с саней, глянул страшными очами сквозь багряные прорези, поднял крюк, – охрана пала ниц, в твердый морозный наст. Вступил в башню. Пахнуло псиной от нечистых зипунов, тяжким духом дешевой ржави: курили сырую, неочищенную, с остьями и соломой. Деревянные ступени гремели под ногами. Винтовая лестница с желтой наледью, – тут справляли нужду, затаптывали окурки; на стенах, посверкивающих изморозью, выцарапывали матерное, привычное. Бездуховность… Восходил долго, опираясь на крюк, на площадках отдыхал. Изо рта выходил пар, да так и оставался висеть клубком в стылом, сраном воздухе. На верхней площадке испуганно дернулись, обернулись на красный балахон государевы работники. – Вон! – приказал Бенедикт. Работники дрызнули прочь, бросились вниз, толкаясь, грохоча восемью ногами. С башни видно далеко. Далеко!.. – да и слова такого нет в языке, чтоб сказать, докуда видно с башни! А кабы и было такое слово, так вымолвить его страшно! У-у-у, докуда! – до дальней дали, до крайнего края, до предельного предела, до смерти! Весь блин земной, вся небесная крыша, весь холодный декабрь, весь город со всеми своими слободами, с темными кривыми избушками, – пустыми и распахнутыми, прочесанными частыми гребнями санитарных крюков и еще заселенными, еще копошащимися бессмысленной, пугливой, упрямой жизнью!.. О мир, свернись одним кварталом, Одной разбитой мостовой, Одним проплеванным амбаром, Одной мышиною норой!.. Закат желтый, страшный, узкий стоял в западной бойнице, и вечерняя звезда Алатырь сверкала в закате. Маленькой черной палочкой в путанице улочек стоял пушкин, тоненькой ниточкой виделась с вышины веревка с бельем, петелькой охватившая шею поэта. Восход лежал густо-синим пологом в другом окне, укрывая леса, и реки, и опять леса, и тайные поляны, где под снегом спят красные тульпаны, где зимует, вся в морозных кружевах, в ледяном узорчатом яйце, с улыбкой на пресветлом лице вечная моя невеста, неразысканная моя любовь, Княжья Птица Паулин, и снятся ей поцелуи, снится шелковая мурава, золотые мухи, зеркальные воды, где отражается ее несказанная красота, – отражается, переливается, зыблется, множится, – и вздыхает во сне Княжья Птица счастливым вздохом, и мечтает о себе, ненаглядной. А на юге, страшно подсвеченном двойным светом, – желтым с запада и синим с восхода, – на юге, заслоняя непроходимые снежные степи с свистящими смерчами, с метельными столбами, на юге, бегущем, все бегущем, все убегающем к синему, ветреному Море-окияну, на юге, за оврагом, за тройным рвом, во всю ширину окна распластался красный, узорный, расписной, резной, многокупольный, многоярусный терем Федора Кузьмича, слава ему, Набольшего Мурзы, долгих лет ему жизни. – Га-а! – засмеялся Бенедикт. Радость брызнула квасом, пенистым, искристым. Радость, дочь иного края, Дщерь, послушная богам!!! Все вдруг стало ясно, прозрачно, как в весеннем ручье. Все открылось, как в полдень. Вот же! Вот!.. Вот, прямо перед ним, нетронутый, нетраченый, полный до краешка ларец, волшебный сад в цветах и плодах, – в бело-розовом кипенье, истекающий сладчайшим соком, как миллиард спелых огнецов! Вот, набитый от гулких подвалов до душистых чердаков, дворец наслаждений! Пещера Али-Бабы! Тадж-Махал, бля! Ну да! На юге, верно! Вот запад-то и помог! Свет-то с запада, звезда-то путеводная! Все и осветила! Догадался, вычислил, понял намеки, притчу понял, – все и сошлося! Он зажмурился от счастья, крепко стиснул веки, помотал головой; вытянув шею, высунулся в прорезь бойницы, чтобы лучше чувствовать; он вдыхал аромат мороза и дерева, сладких дымков, кудрявившихся из печных труб Красного Терема; с сомкнутыми веками он словно бы видел лучше, слышал острей, чуял явственней; там, там, совсем рядом, совсем близко, за оврагом, за рвом, за тройной стеной, за высоким частоколом, – но ведь через стену можно перепрыгнуть, под частокол проскользнуть. Вот сейчас бы мягко, мягко, неслышно и невидимо соскочить с башни, перенестись в вихре метели, легкой пылью через овраг, снежным смерчем в слуховое окно! Ползком и скачком, гибко и длинно, но только не упустить, не потерять следа; ближе, все ближе к терему, ни следа не оставить на снегу, ни подворотного пса не спугнуть, ни домашней твари не потревожить! И упиться, упиться, упиться буквами, словами, страницами, их сладким, пыльным, острым, неповторимым запахом!.. О маков цвет! О золото мое нетленное, невечернее! – Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!!!.. – крикнул в блаженстве Бенедикт. – Что, зятек, созрел? – тихо засмеялись сзади, над ухом. Бенедикт вздрогнул и открыл глаза. – Ну вас совсем, папа! Напугали! Тесть подкрался бесшумно, даже половицы не дрогнули. Видно, когти втянул. На нем тоже был красный балахон, на голове – колпак, только по голосу да по вони слышно было, что, – да, тесть, Кудеяр Кудеярыч. – Дак как? – шепнул тесть. – Ковырь? – Не понял… – Сковырнуть тянет? Федора Кузьмича, слава ему, сковырнуть готов? Злодея-мучителя? Карлу проклятого? – Готов, – твердо шепнул и Бенедикт. – Папа! Я бы его своими руками!.. – Сердечко твое золотое!.. – радовался тесть. – Ну?! Наконец-то!.. Наконец-то!.. Дай обниму! Бенедикт с Кудеяр Кудеярычем стояли обнявшись, смотрели на город с высоты. В избах затеплились синие огоньки, закат погас, проступили звезды. – Давай друг другу клятву дадим, – сказал Кудеяр Кудеярыч. – Клятву? – Ну да. Чтоб дружба навек. – А… Давайте. – Я тебе – все. Я тебе дочь отдал, а хочешь – жену уступлю? – Н-н-необязательно. Нам нужен кант в груди и мирное небо над головой. Закон такой, – вспомнил Бенедикт. – Верно. И чтоб вместе – против тиранов. Согласен? – А то. – Разорим гнездо угнетателя, лады? – Ох, папа, там книг как снега! – И-и, милый, больше. А он картинки из них дерет. – Молчите, молчите, – заскрежетал зубами Бенедикт. – Не могу молчать! Искусство гибнет! – строго высказал тесть. – Нет худшего врага, чем равнодушие! С молчаливого согласия равнодушных как раз и творятся все злодейства. Ты ведь «Муму» читал? Понял притчу? Как он все молчал-молчал, а собака-то погибла. – Папа, но как… – Ништяк, все продумано. Революцию сделаем. Только тебя и жду. Ночью полезем, он ночью-то не спит, а стража будет умаямши. Лады? – Но как же ночью, ночью темно! – А я на что? Али я не светоч? Тесть пустил глазами луч и засмеялся довольно. Чисто и ясно, льдисто было на душе. Без неврозов. Ять В Красном Тереме запах такой с плеснецой, – знакомый, волнующий… Ни с чем не спутаешь. Старая бумага, древние переплеты, кожа их, следы золотой пыльцы, сладкого клея. У Бенедикта немножко подкашивались и ослабевали ноги, будто шел он на первое свидание с бабой. С бабой!.. – на что ему теперь какая-то баба, Марфушка ли, Оленька ли, когда все мыслимые бабы тысячелетий, Изольды, Розамунды, Джульетты, с их шелками и гребнями, капризами и кинжалами вот сейчас, сейчас будут его, отныне и присно, и во веки веков… Когда он сейчас, вот сейчас станет обладателем неслыханного, невообразимого… Шахиншах, эмир, султан, Король-Солнце, начальник ЖЭКа, Председатель Земного Шара, мозольный оператор, письмоводитель, архимандрит, папа римский, думный дьяк, коллежский ассессор, царь Соломон, – все это будет он, он… Тесть освещал дорогу глазами. Два сильных, лунно-белых луча обшаривали коридоры, – пыль то загоралась и плавала в столбах света, то погасала на миг, когда тесть смаргивал, – голова у Бенедикта кружилась от частых вспышек, от запаха близких книжных переплетов и сладковатой вони, шедшей из тестевой пасти, – тот все подергивал головой, словно его душил ворот. Тени, как гигантские буквицы, плясали по стенам, – «глаголь» крюка, «люди» острого колпака Бенедикта, «живете» растопыренных, осторожных пальцев, ощупывающих стены, шарящих в поисках потайных дверей. Тесть велел ступать тихо, ногами не шуркать. – Слушай революцию, тудыть!.. Революционеры крались по коридорам, заворачивали за углы, останавливались, озирались, прислушивались. Где-то там, у входа, валялась жалкая, теперь уже бездыханная, охрана: что может бердыш или алебарда против обоюдоострого, быстрого, как птица, крюка! Прошли два яруса, поднимались по лестницам, на цыпочках пробегали висячие галереи, где сквозь оконные пузыри сильно и страшно светила луна; черными валенками бесшумно пробежали по лунным половицам; раскрылись внутренние, высокие и узорные сени, где похрапывала, – ноги взразвалку, шапки на грудях, – пьяная внутренняя охрана. Тесть тихо заругался: ни порядку в государстве, ничего. Все Федор Кузьмич развалил, слава ему! Быстро, сильно тыкая, обезвредили охрану. После сеней опять пошли коридоры, и сладкий запах приблизился, и, глянув вверх, Бенедикт всплеснул руками: книги! На полках-то – книги! Господи! Боже святый! Подогнулись колени, задрожал, тихо заскулил: жизни человеческой не хватит все перечитать-то! Лес с листьями, метель бесконечная, без разбору, без числа! А!.. А!!!.. А!!!!!!!!! А может… а!.. может тут где… может и заветная книжица!.. где сказано, как жить-то!.. Куда идтить-то!.. Куда сердце повернуть!.. Может, ту книжицу Федор Кузьмич, слава ему, уже нашел, разыскал да читает: на лежанку прыг, да все читает, все читает! Вот он ее нашел, ирод, да и читает!!! Тиран, бля! – Не отвлекайся! – дохнул в лицо тесть. Коридоры ветвились, загибались, раздваивались, уходили в неведомые глубины терема. Тесть крутил глазами – только книжные корешки мелькали. – Должон простой ход быть, – бормотал тесть. – Где-то тут простой ход быть должон. Быть того не может… Где-то мы тут сбилися… – «Северный Вестниииииик»!!! Восьмой номееееееер!!! – завопил Бенедикт. Рванулся, толкнув Кудеяр Кудеярыча; тот споткнулся, ударился о стену; падая, уперся рукой; стена подалась и оборотилась полкой, полка рухнула и посыпалась, и се, – раскрылась взгляду палата большая-пребольшая, по стенам все шкафы да полки, а в палате столы без счету, книгами завалены, а у главного стола, в полукольце тысячи свечей, тубарет высокий, а на тубарете сам Федор Кузьмич, слава ему, с письменной палочкой в деснице; личико к нам оборотил и ротик разинул: удивился. – Почему без доклада? – нахмурился.