Маруся отравилась: секс и смерть в 1920-е
Часть 30 из 31 Информация о книге
— Нет, — утешал ее Шурыгин и, на правах хозяина, без пиджака, в одном жилете, хлопотал на подоконнике по хозяйству, грел на примусе чай, раскупоривал вино, разворачивал из бумажек закуски… — Нет, вы и сейчас еще можете нравиться, — провел он по ней издали вспыхнувшим взглядом. — В вас что-то такое есть, в ваших глазах какой-то этакий зажигающий блеск. И это хорошо. Сразу видно, что вы не будете рыбой в любви. Ведь правда? — Да… Это правда… Если человек мне понравится, то он не пожалеет, что сошелся со мной… — Да? Даже и теперь? — спросил с нескрываемым удовольствием Шурыгин и, нагнув вперед шею, направился к ней. — Это очень важно, очень важно! Так как обе его руки были в жиру от семги, рыбий жир лил с них, то он отстранил их в стороны и назад, а сам потянулся лоснящимися от семги губами к Валентине Константиновне целоваться. Она, устремив испуганные глаза в одну сторону, подставила ему свои губы в другую. — Вы только не очень спешите, дайте мне немного осмотреться, освоиться… — А я разве спешу? Вот видите, затеял эту возню с чаем. — Вы сперва кончайте эти приготовления… — произнесла она в стену комнаты и незаметно вытерла уголком платка рот, от которого после поцелуя неприятно пахло, как от болота, пресной свежиной сырой семги. — Это ничего, — сказал бухгалтер и пошел сервировать стол. — Это я только так, пока. Не мог удержаться. Уж очень вы понравились мне. — Да? — удивленно спросила гостья. — Я вам нравлюсь? Странно, как это я теперь могу нравиться… Я ведь все эти годы так стремилась убить в себе женщину, заглушала в себе всякое чувство, боролась с соблазнами, мучилась. — Если бы вы раньше сошлись с мужчиной, вы бы сохранились лучше. — Теперь-то я это сама сознаю. — От воздержания, — проговорил бухгалтер, стал лицом к гостье и положил себе в рот с ножа лункообразную пластинку голландского сыру, — от воздержания у женщины развивается острое малокровие. Это установлено наукой. А сколько бывало смертных случаев! — Мне и самой доктора то же говорили: «Вам никакое питание не поможет, вам надо выходить замуж». А я все старалась быть верной мужу. Бухгалтер мелко и рассыпчато рассмеялся, и чайная посуда, которую он нес от подоконника к столу, задребезжала в его руках, как бы вторя его смеху. — А вы думаете, муж верен вам, в особенности там, в развратной Европе? — Конечно нет. Тем более с его страстной натурой. А Европа разве развратная? — Европа? Ого, еще какая. И он, как от зубной боли, зажмурил один глаз и многозначительно тряхнул головой. Они пили чай, закусывали, лакомились, чокались рюмками с вином и все больше рассказывали друг другу подробности о себе. — У меня три дочки, а не две, — созналась гостья. — Я вначале сказала, что две, чтобы не очень вас отпугнуть от себя. Двух вы и то испугались, я ведь это чувствовала: вы на бульваре все время крепко жали мою руку повыше локтя, а как только я сказала, что у меня двое детей, ваши пальцы сразу отпустили мою руку, как будто вы вдруг потеряли силу. Шурыгин пойманно ухмыльнулся. — Это все ерунда, — сказал он, — дело не в том, сколько у вас дочек, две или три. А дело вот в чем: не сочиняете ли вы всю эту историю про себя, про свои «четыре дня», про мужа за границей, про дочек? Я несчастный человек, меня уже миллионы раз обманывали женщины, и неужели сейчас я в миллион первый раз попадаюсь на ту же самую удочку? И он, наливая гостье рюмку за рюмкой, снова принялся задавать ей хитро поставленные, сбивчивые вопросы, трижды спрашивать об одном и том же, как будто случайно, а на самом деле рассчитывая уличить ее во лжи… Оттого ли, что он выпил вина, или просто от болезненной мнительности у него вдруг явилось острое желание мучить ее, пытать, заранее мстить ей, даже заранее убить ее — на тот случай, если она обманывает его и, будучи обыкновенной бульварной профессионалкой, которой никого не жаль, тонко разыгрывает перед ним сложную роль, а в конце концов заразит его. — Я с вами знаете что тогда сделаю… — скрипел он зубами, сжимал кулаки, вращал обезумевшими глазами. — О! — то возмущалась, то смеялась со слезинками на глазах Валентина Константиновна. — Какой же вы мнительный! Если вы так боитесь заразиться, то вам давно надо было жениться. — Я потом женюсь на вас! — в припадке глухого отчаяния вскричал Шурыгин, весь дрожа. — Потом! Только вы не обманывайте меня сейчас! Скажите мне всю правду! — Что я могу вам сказать, я уже все сказала. Тогда толстый бухгалтер опустился перед ней на толстые колени, прижал к толстой груди толстые руки, возвел на нее толстое, красное, маслянистое лицо с темной прямоугольной бородой и исступленно взмолился: — Не губите меня… Я так еще молод, силен и так хочу жить… Скажите правду: если вы занимаетесь этим профессионально, тогда я лучше сейчас же вам заплачу, сколько следует за один сеанс любви, даже еще прибавлю сверх и немедленно отпущу вас с миром… У меня есть двадцать аршин мадаполаму, — колотил он себя в грудь кулаком, — двенадцать аршин маркизету, девять крепдешину и еще кое-что; ничего не пожалею, все отдам, если вы сейчас же уйдете от меня. — Да нет же, нет! — беспомощно ломала она руки, сидя в кресле и мучительно глядя на стоящего перед ней на коленях Шурыгина. — Встаньте сейчас, это нехорошо, вы же мужчина! Как я смогу вас убедить, чем я сумею вас разуверить? Я так и знала, что вы будете обо мне такого мнения, раз мы познакомились на бульваре. Какой ужас, какой ужас! — жалобно наморщила она лицо, прослезилась, достала из сумочки платок. — Как вы не понимаете женской души, какой вы нечуткий! Неужели по мне не видно, кто я, неужели я похожа на тех? Шурыгин пытливо следил за выражением ее лица, вслушивался в тон ее голоса. Играет она перед ним комедию или говорит правду? — Видно-то видно, — поднялся он с колен в тяжком раздумье. — Но вы сами сказали, что вы «решились на все», что вам не жаль ничего. А мне себя жаль. Или взять эти ваши «четыре дня»! За эти четыре дня у вас могли быть дела с другими мужчинами, вам неизвестными, быть может, неблагополучными в смысле разных болезней, и вы, которая «решилась на все», неужели вы теперь остановитесь перед тем, чтобы вместе с собой погубить и меня? Человеческая психология такова: если мне погибать, пусть и всему миру будет погибель. — Ничего подобного! Я такой психологии не знаю! Сядьте, успокойтесь! Просто вы слишком болезненно подходите к вопросу. Вероятно, вы уже заражались не раз, и теперь уже я начинаю серьезно бояться вас. Меня же бояться вам нечего. Вот придете завтра ко мне на дом, посмотрите, как у меня в квартире, поболтаете с моими дочурками, тогда узнаете, кто я. Портреты мужа, и письма его из-за границы, и мешки от посылок покажу. На бульваре вы мне хотели показать свой паспорт, а теперь мне приходится свой предъявлять. Шурыгин просветлел. — Значит, завтра к вам на квартиру можно? — Конечно, можно. Шурыгин окончательно успокоился. Он накрыл газетным листом стол с едой, достал из чемодана чистую простыню и стал стелить постель. Валентина Константиновна заволновалась, встала, нечаянно увидела, что он делает, и глаза ее вдруг приняли такое отчаянное выражение, какое бывает у пойманной птицы, которую только что вынули из силка и, чтобы она не вырвалась из рук, крепко сжимают ее в кулаке. V Прошло два-три часа, и время приближалось к рассвету, а им все не хотелось спать, они все лежали и при полном свете электричества беседовали. — Я лежу и сама себя спрашиваю: я это или не я? — говорила Валя, красная, пылающая, глядящая довольными, лихорадочно сверкающими глазами в потолок. — Неужели это я? Кто бы мог подумать? Вот если бы муж мой узнал! — А где же твой муж? — хитро подбросил ей вопросик бухгалтер, как будто между прочим. — Я же вам говорила, что за границей. Последнее письмо было из Сербии. — Ах да, в Сербии, — как бы вспомнил бухгалтер. — Он, если узнает когда-нибудь об этом, не осудит меня, не проклянет, простит, — раздумчиво сама с собой гадала Валя в потолок. — А если не простит — значит, не любит. Впрочем, кто знает, когда еще он вернется в Россию, может быть, никогда… Она замолчала. — Что с тобой, Валечка? Ты плачешь? Зачем? В чем дело? — Ах… Ничего… Это так… — Не надо плакать, Валечка! Не надо отравлять такие блаженные минуты разными воспоминаниями, сомнениями! Не будешь, а? — Нет… — Ну скажи «не буду»! — Не буду. Он крепко поцеловал ее в губы. — Принести тебе сюда немножко мадеры? — Хорошо, дай… Они выпили в постели. — Какое это счастье для меня, какое счастье, что я встретил тебя, Валечка! Прекратятся наконец мои пятнадцатилетние мучения! — Для меня это тоже большая находка — встреча с вами, с тобой… Я так исстрадалась за эти четыре дня, столько вынесла унижений, оскорблений, страхов… Чего стоят одни эти переговоры в темноте с мужчинами, подробности этого торга с ними… Я им называю свою цену, они мне предлагают свою, расспрашивают о разных гадостях… ужас! Я еще и сейчас сама себе не верю, что завтра мне не придется идти на бульвар, искать… — Твое счастье, Валя, что это для тебя так хорошо кончилось. — Кончилось ли?… Если вы меня скоро оставите, тогда мне опять придется идти на разовые встречи с мужчинами, продаваться в розницу. — Нет, зачем же. Ты тогда опять кого-нибудь одного себе найдешь. — Это трудно, это невозможно… Вас я нашла случайно… — Ты опять со мной на «вы»? — Ну, тебя я нашла случайно… И я надеюсь, если ты решишь бросить меня, то сперва познакомишь меня с каким-нибудь другим таким же порядочным мужчиной, чтобы мне не идти на бульвар… — Это конечно. Провожая ее от себя утром домой и сам вместе с ней отправляясь на службу, с портфелем в руках и с трезво-деловым выражением лица, Шурыгин говорил: — Значит, вкратце, Валечка, условия нашей связи таковы. Первое: ни одна сторона, ни ты, ни я, не имеет права заводить новую связь, вторую, не порвав первой. Второе: наша связь продолжается до того дня, пока это обеим сторонам будет удобно. И третье: связь рвется, если того пожелает хотя бы одна из сторон, причем объяснять причины такого ее желания отнюдь не обязательно. Кажется, все! — По-современному… — ухмыльнулась в сторону Валя.