Морок
Часть 7 из 20 Информация о книге
Хозяин лесобиржи, грузный старик Трепович, онемело глядел на все, что творилось, и плакал. Обвислые щеки тряслись, с верхней губы капали слезы. Увидев машины и вышедших из них Бергова и Полуэктова, увидев два микроавтобуса с санитарами, Трепович всхлипнул громче, совсем уж по-бабьи, с подвывом, и мелкой, старческой трусцой побежал навстречу. Полы дорогого пальто распахивались, с них мелко сыпались опилки, так густо, словно из самого хозяина. Он подбежал к Бергову, раскрыл рот, желая что-то сказать, но выдавить из себя не смог ни слова – голос заклинило. Бергов дернул головой, и к нему тут же подскочил санитар. – Вытри его и дай чего-нибудь понюхать. Приведи в чувство. Санитар заботливо, как отца родного, обнял Треповича, повел его к микроавтобусу. Тот покорно перебирал заплетающимися ногами, а сам все изворачивал шею, оглядывался на Бергова. В глазах светилась мольба. Бергов же стоял неподвижно, молча, и смотрел, не отрываясь, на пылающие костры. Будто не чуял опасности, будто не понимал, что для пожара хватит одной искры. А они взлетали и разлетались далеко, густо, грозя в любую минуту родить сплошной огонь по всей лесобирже. Твердозаданцы взметывали костры все выше, подживляли их новым и новым топливом. Кричали громче, и до Полуэктова с Берговым доносились отдельные слова: – Не хотим! Сымай! Надоело! И еще – злой мат. Иные перебегали от костра к костру, присоединялись к толпе у центрального въезда, которая разбухала на глазах. Вертлявый мужичок, только что суетившийся с канистрой, притащил длинную жердь и тыкал ею в костер, шевеля горящие робы. Жар ему пыхал в лицо, мужичок бросал жердь, пригоршнями цапал грязный снег, елозил им по узенькому, сморщенному лицу. Фыркал, отплевываясь, и снова хватался за жердь. Было в мужичке, в его дерганой суетливости, неистовое желание – сжечь, скорей, прямо сейчас, дотла. Полуэктов, наблюдая за мужичком, тревожился все сильнее. Молчание Бергова его уже пугало. – Может, вызвать еще санитаров и разогнать? – робко предложил он, заглядывая Бергову в глаза. – Спалят ведь… – Ни в коем случае, – отозвался Бергов. – Никакого насилия. Ты что, забыл, где живешь? И снова, как ни в чем не бывало, холодно глядел на лесобиржу. Санитар подвел Треповича. Тот немного пришел в себя, перестал плакать, обвислые щеки уже не тряслись, и только красные воспаленные глаза часто-часто помаргивали. – Умоляю! – Он сложил на груди руки, заморгал еще чаще. – Умоляю вас! Пообещайте им! Пообещайте снять робы, и пусть ездят, как хотят! Если сгорит – я лишенец! Понимаете?! Лишенец! Экспортные вагоны, кедр… Пообещайте! Бергов молчал. Он словно не видел и не слышал Треповича. Вдруг его женские глаза блеснули, и тонкая ладонь в черной перчатке стремительно рассекла воздух. – Трепович, сейчас вы пойдете к ним и будете разговаривать. О чем угодно, хоть о погоде. Если час с лишним протянешь, можешь надеяться на благополучный исход. Не сумеешь – увы… Санитар, сюда! – Бергов, что-то для себя решив, распоряжался круто и скоро. – В гараже «Свободы» два фургона. Загрузить и пригнать. Времени даю час. Санитар испарился. Трепович переминался и никак не мог стронуться с места. Моргал глазами и готов был по новой заплакать. – Идите, Трепович, от вас зависит. – Бергов взял его за рукав и развернул лицом к лесобирже, кострам и твердозаданцам. Легонько толкнул в спину. – Идите… Трепович вжал маленькую голову в плечи и осторожно пошел. Но пламя разгорающихся костров, видно, подстегнуло, и он побежал на прямых, негнущихся ногах, встряхиваясь одряблым телом. Завидев хозяина, толпа у центрального въезда сбилась плотнее и качнулась ему навстречу. Все тот же вертлявый мужичок оказался впереди всех. Притопывал, приплясывал, крутил непокрытой головой, беспрестанно оглядывался назад, как бы проверяя – стоят ли за ним товарищи, не разбежались? Толпа росла. Трепович остановился неподалеку от мужичка, быстро заговорил. Толпа ответила ему плотным гулом. Полуэктов глянул на Бергова, он всерьез беспокоился – как бы не помяли старого Треповича. – Ничего, ему полезно, – отозвался Бергов. – А то зажирел, как боров. А эти еще не дозрели, я чувствую. Тебе не кажется, что есть какая-то закономерность последних событий? Да? Полуэктов, ты меня начинаешь радовать. Я тоже думаю об этой закономерности. Завтра мы с утра встретимся еще раз и поговорим. Нужен диагноз и верный способ лечения. Все остальное – химера. Ах, как старается! Ты посмотри – прелесть! Какие жесты! Трепович говорил, размахивая руками, а на него, как молодой петушок, наскакивал мужичок, оказавшийся впереди всех и без устали тыкавший указательным пальцем в сторону костра, где горели робы. Трепович суетливо стянул с себя пальто, рысцой подбежал к костру, и пальто, взмахнув черными полами, полетело в огонь. Толпа отозвалась гомоном. Трепович вернулся к мужичку и опять заговорил. Он уже покачивался на вздрагивающих ногах, держался, по всему было видно, из последних сил. Два фургона подошли через пятьдесят минут. Бергов указал санитару на ровную площадку, где обычно выстраивались машины, ожидающие погрузки, и фургоны выкатились на ее середину. Полуэктов с Берговым не успели моргнуть, а на площадке уже стояли рядами раскладные столики, от одного края до другого, и на них выставлялись бутылки, вываливалась еда. – Кажется, старику повезло. Полуэктов, иди и скажи ему – пусть беседу переносит сюда. Но догадливый Трепович сам понял, что ему нужно делать. Ухватил норовистого мужичка за рукав и потащил к площадке. Тот охотно двинулся за ним, подпрыгивая при каждом шаге. Следом, на секунду качнувшись в раздумье, потекла толпа. Она по-прежнему гомонила, но гомон звучал мирно, покладисто. Скоро на площадке было уже не протолкнуться, а возле костров не осталось ни одного человека. Бергов и Полуэктов отошли к машинам и оттуда, на расстоянии, наблюдали за кишащим муравейником твердозаданцев. Трепович потерялся из вида, будто утонул среди говорливого народа, шумно выпивающего и жующего. Звякали, мелькали стаканы, запрокидывались головы, ходили вверх-вниз кадыки на шеях, шевелились и причмокивали масляные губы, мычали рты, набитые до отказа, – стадо, самое настоящее стадо, пригнанное на водопой и кормежку. Отдельные лица не различались – нечто, огромное, многорукое, многоротое, многоногое, шевелилось, жевало и пило на площадке. Полуэктову нестерпимо захотелось вымыть лицо и руки. Выбрался из толпы Трепович. Он был без костюма, в одной рубашке. Едва доковылял до машины Бергова и свалился кулем на заднее сиденье. Рубашка на животе расстегнулась и обнажила старчески дряблое серое тело. – Обошлось! – выдохнул он с хриплой натугой. – Спасибо, сам бы я не догадался. Костры только… – Санитары потушат, – успокоил Бергов. – А вам, Трепович, пора уже знать, что кроме всех властей есть еще власть живота, самая главная. Тот, кто ее использует, в прогаре никогда не остается. А теперь ждите финала. И всех, до единого, на медкомиссию! Еще раз, Трепович, запомните – надо уметь управлять стадом, а если не умеете – сложите полномочия пастуха. Ваша слабость разлагает стадо, она придает ему уверенности. Сквозь толпу просочился мужичок, который все время маячил отдельно, и потянулся к машинам, выделывая негнущимися ногами мудреные кренделя. Болтался на нем блестящий пиджак Треповича. Рукава завернуты, полы – ниже колен. До машин мужичок не добрался, рухнул на полдороге лицом в грязь, взмахнув, как на прощанье, обеими руками. – Самый вонючий, – кивнул на него Трепович. – Я, говорит, буду ходить в робе, если ты сам – и это он мне! – если ты сам такую же оденешь. Обещал нарядиться. – Трепович нервно хохотнул. – Даже костюм за ненадобностью отдал. А за урок вам спасибо. Урок я запомню. На площадке между тем вразнобой кричали, не слушая друг друга, хватались за грудки, и каждый пытался доказать что-то свое. Звонко раскалывались пустые бутылки, падая на железобетонные плиты, звякали металлические тарелки, и в воздухе явственно, даже на расстоянии, витал сивушный запах. Вот уже и первый угорелый пополз на четвереньках в сторону. Отполз и, не поднимаясь с колен, стал надсадно блевать, со стоном выворачивая нутро. Санитары бегали по лесобирже и тушили костры. К вечеру, когда все твердозаданцы перепились, передрались и переблевались, когда большая их часть попадала, где попало, и уснула, санитары приступили к погрузке. Зеленые фургоны, вызванные из лишенческого лагеря, набили под самую завязку, и живой груз отвезли в больницы – на медкомиссию. В совет Полуэктов вернулся в сумерках. Поднялся на шестой этаж, в свой кабинет, и первым делом спросил у Суханова: – Есть новости об охраннике? Нашли? Новостей о Павле Емелине и проститутке не поступало. Где скрывается эта пара – неизвестно. 12 Над городской свалкой лениво переливались рваные хлопья дыма. Тяжелая влага придавливала их к земле, к мусорным кучам. В дыму, как привидения, бродили лишенцы, разгребали длинными палками тряпье, гниль, отбросы. Искали съестное. Звякали пустые консервные банки, шлепали полиэтиленовые пакеты, шуршали бумажные мешки. Все это было магазинным, домашним, тем самым, чего никогда не было в лагере. Глоток какого-нибудь прокислого сока из смятой бутылочки казался слаще сладкого. Слышался надсадный, нутряной кашель – от едучего дыма. Когда в редком лесочке мигали фары и накатывал гул очередного мусоросборщика, лишенцы бегом спешили на этот звук. Набрасывались на свежую кучу, облепляли ее со всех сторон, как муравьи. Сопели, отпихивали друг друга локтями, хрипло дышали и ругались. Частенько дрались. Осатанело, до крови, иногда – до смерти. В лагере в это время вываливались котлы невостребованной похлебки и каши. Сумерки падали стремительно, свалка чернела, и лишенцы быстро разбредались в разные стороны, опасаясь ночного наезда. Редкие фонари светили блекло и мутно. «Пора и нам». Павел распахнул куртку, нащупал за поясом охолодалую рукоятку пистолета и тихонько тронул Соломею за узкое, боязливо напряженное плечо. Она подняла голову, и он разглядел в сумраке низкой дощатой будки, что ее большие распахнутые глаза поблескивают. Они всегда так поблескивали, когда она молча и без слез плакала. – Не надо, не плачь, – легонько встряхнул ее и прижал к себе. – Плачем не поможешь. Пойдем, пока время есть. Скоро наезд начнется. Накрыл ее полой куртки и осторожно вывел из будки. Ржавые петли визгнули. Впереди чернела свалка. Кое-где еще шевелились на ней едва различимые фигуры. Павел быстро, по-звериному оглянулся и чутко, сторожа каждый свой шаг, повел Соломею, безошибочно находя между мусорных куч твердо натоптанную тропинку. Павел и Соломея так тесно прижимались друг к другу, что могло показаться, даже с близкого расстояния, что крадется один человек. Навстречу никто не попадался. Конечно, надо было потянуть время, пересидеть в будке и дождаться, когда свалка опустеет совсем. Но сил ждать уже не было. Всю ночь они пробирались сюда, на окраину города, день просидели в ненадежном укрытии, и остаться там, хотя бы еще на час-полтора, вздрагивая и опасаясь собственного дыхания, не хватало терпения. Невдалеке послышался глухой говор. Павел откачнулся с тропинки под укрытие мусорной кучи, крепче прижал к себе Соломею. Бубнили, перебивая друг друга, два голоса – мужской и женский. Затихли. Донеслось бульканье и звяк стекла. Снова тишина. И уж совсем нежданно-негаданно, прямо-таки громом посреди ясного неба, зазвучал баян. Чьи-то пальцы выщупывали забытую мелодию. Нашли, утвердились в верном напеве, и баянные мехи развернулись во всю мощь. Женский голос вывел первые слова, и ритм этого голоса был схож со сноровистой походкой еще не усталого путника: Ни кола, ни двора, Зипун – весь пожиток… Эх, живи – не тужи, Умрешь – не убыток. Мужской голос выдержал краткий миг и незаметно подпер, поддержал напев, поднял его, а женский, почуяв поддержку, взвился еще выше: Богачу-дураку И с казной не спится; Бобыль гол, как сокол, Поет-веселится. Летела старая песня над мусорной свалкой. Струился над ней уже не такой вонючий дым, светлее, словно скинув коросту, светили фонари, мрачные кучи в потемках казались не такими мрачными, и от ближнего леска наносило запахом талого снега, сырой осиновой коры – все-таки, хоть и ранняя, прежде времени, но стояла весна. И несла с собой вечные, весенние запахи и звуки. Рожь стоит по бокам, Отдает поклоны… Эх, присвистни, бобыль! Слушай, лес зеленый! Уж ты сыт ли, не сыт — В печаль не вдавайся; Причешись, распахнись,