На солнечной стороне улицы
Часть 18 из 49 Информация о книге
— Я бы взял… — и заторопился. — Ты не думай, у меня просто обстоятельства такие… Я семейные обязанности справлять не могу, болен, ранение у меня такое, деликатное… А вот ребеночка очень хочется… прямо как бабе… Очень хочется, Катя! Они у меня тут перед глазами таким богатством проплывают… Скольких я принял, скольких на руках держал… и все мимо, мимо… А ты вроде так сказала, что она тебе в тягость… ну, и я подумал… Я бы ее любил как свою, ты не сомневайся! А если б ты когда ее увидеть захотела, то пожалуйста, я не против… А я ж с детьми ловкий, умелый… Я бы тетку из Сызрани привез… Кать! Ты что смотришь так, Катя?… Катя смотрела на Федю едва ли не с меньшей ненавистью, чем на Семипалого… И этот… отнять, забрать у нее ее собственное, что в животе ее собственном выросло! И так запросто предлагает… Как кило картошки купить… — А я деньгами тебе помогу, Катя, — забормотал он потерянно, — ты не думай, я же понимаю, что не за просто так… — Деньгами? — кротко переспросила она. — И во сколько ты мое нутро оценил? Федя понурился… Уже понимал, что не так разговор повел, сплоховал… Она аж зубы оскалила, мелкие и белые… — На!!! — и руку выбросила ему в лицо, с силой перебив ее другою. — Получи!!! Федя поднялся и, безнадежно махнув рукой, пошел к дверям. Но прежде чем он вышел, Катя, схватив с тумбочки и перегнувшись, с силой запустила ему в спину «Красной Москвой»… Там, в Джизаке, мать вроде бы служила где-то, для отвода глаз участкового, — то ли курьером в каком-то учреждении, то ли вахтером. Но кипучая ее деятельность вне стен учреждения носила, конечно, не столь законопослушный характер: именно тогда, в Джизаке, в этой глухой провинции провинциальнейшей республики, она создала бесперебойную систему оптовых закупок и перепродаж, которой пользуются в западных странах все торговые и посреднические фирмы и за которую в советской державе сидело по тюрьмам множество прирожденных талантливых коммерсантов. После нескольких рейдов по местным базарам-торжищам она выудила из толпы трех барыг (сама не могла объяснить — почему именно этих, внутренность подсказала) и в течение считаных дней сколотила из них слаженную команду легких на подъем спекулянтов: в Россию поехали накатанной дорогой фрукты, пряности, узбекская расписная керамика, радужный хан-атлас; назад шли икра, копченая колбаса, духи, косметика, сигареты, гжель… Школа Семипалого и «сцены на толкучке» дали обильный урожай. Свои комиссионные получали все: продавцы местного универмага, завбазами, милиция, проводники в поездах… В особо важных случаях, когда шла партия деликатного товара, мать ехала сама или с одним из барыг… Ей охотно давали в долг здешние цеховики, — она возвращала день в день с процентами. Была вынослива, неприхотлива, с любым представителем местных, дорожных и прочих властей договаривалась по-хорошему в течение минуты. И скудно, но честно рассчитывалась с наемными… Дрожжи нетерпеливой ненависти взращивали в ее душе страсть к большим деньгам… к пачкам, кошелкам, мешкам больших денег… а если бы кто-то вдруг спросил ее — зачем? — она бы, наверное, только зубами лязгнула, как хищник, устремленный к добыче. Девчонка мешала ей, не давала развернуться во всю ширь — это ж надо, какую глупость она сморозила, тогда с Федей! Вот, алчность всегдашняя попутала! Главное — своего не отдать, как тогда, у хлебного магазина… А если подумать? Была б сейчас налегке — едь, куда хочешь. Однако вскоре мать сдружилась с продавщицей местного универмага — одинокой и тихой женщиной лет тридцати пяти. Маша — худенькая, гнутая как веточка — разговаривала полушепотом. Мать потом рассказывала: «Одна совсем была по причине дефекта — глаза бегали». — Как это бегали? — удивлялась Вера. — А вот так: она с тобой разговаривает и всю тебя этими глазками обегает, щупает; они как ртуть бегали, серенькие такие глазки, ни секунды на месте твердо не стояли. Она вообще ни на кого твердо не смотрела. Вот так — и мать изображала Машу, здорово изображала, так, что Вере казалось, что она вроде и помнит ее. Но помнить Машу она никак не могла, так как в то время ей было полтора года, и вот именно на эту серенькую Машу мать оставляла дочь, когда уезжала дня на два-три с товаром. Однажды вернулась и… — господи ты боже мо-о-ой! — все пусто… В шкафу только плечики деревянные постукивают. Верка бродила в своей железной кроватке по голому матрасу на кривых ножонках, хлюпала мокрым носом и делала ручками «полетели-полетели», приговаривая при этом: «Тю-тю Мася…» Серенькая тихоня с бегающими глазками подобрала все подчистую, ничего не оставила, даже простынку и наволку с детской кроватки сняла. Ложки, вилки, коврик персидский, гобелен с оленями на поляне… все, что Катя успела здесь нажить… Эх, можно подсчитать, да тошно жить… железную кружку, вот, оставила… Мать кинулась отвинчивать никелированный набалдашник со спинки кровати… Так и есть: свистящая пустота полой трубки тайника… вот она, — камышовая песня в ослиные уши Искандера… Мать села на пол, возле кроватки, и долго сидела, раскачиваясь как безумная. Верка над головой ее лепетала что-то по-своему, — Семипа-лово отродье, гиря на руках… А ведь эта гнутая веточка могла не только обобрать ее, она могла и стукнуть куда надо, поскольку обо всех Катиных поездках знала… Могла и стукнуть, чтоб совсем уже Кати не бояться… В том, что Маша отсчитывает сейчас на поезде немалый отсюда километр, она не сомневалась… Уехать! Одной, сейчас. И — навсегда!.. И чтоб — ничего не помнить. Вот она, за пазухой, — прибыль от последней поездки… Товар сейчас реализуют ее ребята. Ждать ли денег? Опасно. Нет, уехать, уехать! Все сначала. Все по-новому. Учиться пойти. Куда? Все равно… А Верку… Верку соседи подберут, сдадут куда-нибудь, не бросят же умирать живого ребенка… Она рывком поднялась с пола, перевязала косынку… Оглянулась в дверях. Верка переступала босыми ножками по голому матрасу, смотрела на нее тихими серыми глазами, отцовскими, которые — из-за четко обведенной радужки — с самого рождения у нее были по-взрослому проницательными. — Тю-тю мама? — вдруг спросила она ласково. Тогда мать завыла — страшно, зло, безнадежно завыла, без слез. Воя и скрипя зубами, обернула дочь своим жакетом, вытащила из кроватки и понесла прочь. В Ташкенте чуть с поезда — первым делом мать бросилась к Циле. Да только «тю-тю Циля!» — как говорила Верка. Соседка по бараку подробно, с обстоятельным удовольствием рассказывала Кате, как пришло Циле письмо из Одессы, от сестры, которую та считала погибшей. Сестра-то, оказывается, спаслась, да еще как удивительно: бежала из расстрельной колонны по пути к яме, забралась в какой-то хлев, зарылась в сене… Но за ней погнались, и, когда вломились в хлев, конвойный стал штыком все сено ворошить, проверять… И тут, представляешь… боров, который лежал себе спокойно в углу, поднялся, подошел к тому месту, где эта несчастная пряталась, и сверху лег, накрыл ее собой… Конвойные переворошили все сено… да и ушли ни с чем, колонну догонять… Длинное такое письмо, знаешь, интере-е-есное! — прямо как книга написано… И все эти годы, оказывается, она Цилю разыскивала… И вот, нашла! Циля, как письмо получила, дня два ревмя ревела от счастья, водой торговать не ходила, а все по соседям таскалась, каждому письмо читала. В три дня расторговала, что имела, — шифоньер хороший Тосе напротив продала очень дешево, кровать, этажерку, стулья, посуду кое-какую, забрала детей, да и махнула в свою Одессу. Все время повторяла: «Теперь я человек! У меня сестра бухгалтер, не кто-нибудь!» Соседка рассказывала и все время делала маленькой Верке «козу». Та сидела на колене у матери, смотрела удивленно на рогатую руку и молчала — ей никто еще не делал «козы». — А знаешь, кто еще уехал-то? — спросила соседка, испытующе и сердобольно глядя на Катю. — Папка ваш уехал. — Какой еще папка? — зло огрызнулась мать. — Троюродной фене он папка… — и спустила ребенка с колен. Верка качнулась, шлепнулась на землю, но не заревела. А огляделась вокруг и подобрала камушек — розовый, острый, — стала с ним играть. — Ну, это уж не знаю я ваших дел, Катя, — соседка вздохнула виновато. — А только уехал он. Как ты сбегла, так он и смылся. Циля поначалу сильно нервничала, думала — он тебя искать поехал. А потом я бабку Лену на базаре встретила, покалякали — то, се, мол, что-то давно сынка вашего не видать. А она говорит — сынок в Харьков вернулся, там теперь навсегда жить будет… — А половину свою продал, что ли? — спросила мать. — Да нет, вроде замок навесил. Бабка Лена говорит — сестра хотела занять, но он пригрозил, чтоб, мол, близко не подходили и даже не надеялись на эту жилплощадь. — О-ой, — мать засмеялась недобро. — Страхи какие… — и потянулась возбужденно: — Брешет, старая курва! Это от меня она замок стережет… Ага, ну ладно… Посмотрим… Та-а-ак… Хорошие ты новости мне рассказала, теть Зоя… Спасибочки! Она поднялась со скамейки и взяла ребенка за руку. — Ногами! — прикрикнула строго и шлепнула по тянущимся к ней ручкам. И поковыляли они со двора… Соседка смотрела им вслед сочувственно. Раздалась Катерина-то после родов. Шире стала, крепче, руки налились… Пошла небось воевать за жилплощадь. Много вы там навоюете — нерасписанная с незаконной… * * * …Бабка Лена сидела в прохладной комнате за швейной машинкой, стрекотала, и время от времени поднималась только мух сшибать мухобойкой — житья от них не было этим летом. Мать прошла в калитку, перед крыльцом подхватила Верку на руки, поднялась по ступеням на террасу. Здесь в тишине раздавались из комнаты звучные хлопки и ликующий голос бабки Лены: — А!!! З-зараза! На! — мгновенная тишина и снова серия гулких шлепков: — На! На! На! А?! Х-а-адость! Мать толкнула дверь и стала на пороге с Веркой на руках. В комнате было сумрачно — яблоня и вишня со двора заслоняли свет в окне. Бабка Лена с мухобойкой в руке стояла на стуле, куда она, видимо, взобралась для охоты на необъятных прериях потолка. Мухобойка была хорошая, самодельная — крепкая палка с толстой, как подметка, резиной. — Здравствуй, баб Лена, — сказала мать прищурившись. Старуха так и осталась стоять на стуле, молча глядя на вошедших. — Что-то… не признала… — пробормотала она. — Катерина, что ли? — Ну-ну, признавай скорей, — усмехнулась та, опуская ребенка на пол. — Горю нетерпением обняться. Старуха, судя по всему, не горела нетерпением. Она, кряхтя, слезла со стула и подошла ближе, искоса поглядывая на толстенькую румяную Верку. — Ну, здравствуй, — сухо проговорила она. — А я уж думала, ты насовсем уехала… — А вот это беспричинные мечты, — едко засмеялась мать. — Куда мне насовсем уезжать? У меня нигде никого нету. Кроме вас! — добавила она жестко. Бабка Лена пропустила последние слова, бросила на стол мухобойку и сделала озабоченное лицо. — А Юра-то уехал, Катерина, вот какие дела… И не сказал даже — куда… — Ой! — притворно испуганно воскликнула мать, — Ой, ну надо же, беда какая — и не сказал куда! — она оборвала причитания и добавила спокойно: — В Харьков он уехал, баба Лена, и хрен с ним. Скатертью дорога, не это важно. Важно, что комната его не уехала. Верно? Будет где жить нам с Веркой. Все-таки дочь его. Внучка, между прочим, твоя, баб Лена. Глянь, ваша порода, исподлобников. Она наклонилась и, шлепнув Верку по заду, подтолкнула ее к незнакомой бабке. Но Верка заупрямилась, сунулась мордочкой в подол материнского платья и обняла ее колени. — Не испугала. У меня таких внуков пол-Ташкента бегают, — возразила бабка Лена. — Возможно, — с ласковой злостью согласилась мать. — Возможно, бегают. Только от этой ты никуда не убежишь. Бабка Лена аж зашлась от такой наглости. Хотела она казаться спокойной и уверенной. Хотела дать понять этой бесстыжей девке, что не на тех напала, нет: на тебе родню! на тебе комнату! на тебе порог! Суровое достоинство — вот что должно было противостоять наглым притязаниям Катьки. Но это суровое достоинство как-то осыпалось, крошилось, выдувалось, словно ветром, той силой, незыблемой правотой матери и ребенка, с которой явилась сюда Катерина. Девчонка обнимала крепкое материно колено, запрокинув светлую крупную головку с выпуклым лбом, тянулась вверх, пытаясь карабкаться по Катиной ноге. Мать нетерпеливо отцепила руки дочери, легонько отодвинула ее коленом. — Давай договариваться по-хорошему, — предложила она взбешенной бабке. — Чего нам собачиться? Комната все равно пустая стоит. Эта ее уверенность совсем взбесила бабку: — Стоит. Пустая! Только не про тебя. — А про кого? — А ни про кого! Уехал хозяин. И ключа не оставил. И точка в разговоре. — Нет, — тихо сказала Катерина, шагнув к ней, — нет… — и было что-то в ее голосе, от чего бабку мороз по коже продрал, и вдруг вспомнила она, что одна дома, совсем одна. — Погоди, старая сволочь, точки ставить. Она мягко подалась к столу и так же легко, словно невзначай, схватила мухобойку. — Хорошая мухобойка, — сказала она вроде бы задумчиво. — Это не Юрькондратьич ли мастерил, случаем? — Да нет у меня ключа, нет! Чего привязалась?! — пронзительно и испуганно крикнула бабка, не сводя глаз с мухобойки в налитой, крепкой Катиной руке. — А я вот счас погляжу, — миролюбиво сказала Катерина и со всего размаху хрястнула добротным домашним изделием по стеклянным дверцам буфета. Посыпалось разбитое стекло, зазвенела битая посуда. — Спасите… — пробормотала бабка Лена, хватая воздух трясущимися руками. — Бог спасет, — откликнулась Катя и с холодной яростью долбанула еще пару разочков, что под руку попалось из бьющегося. Бабка Лена обмякла и села на пол. Ей уже было не до посуды. Правую половину тела она вдруг перестала чувствовать, а также померкла и половина комнаты, справа. Сердце оборвалось и вдруг сильно стукнуло в ушах, и еще, и еще раз… Она смутно, издалека слышала звон и треск, и видела, как встала над ней громадная Катерина и спросила далеким задушевным голосом: — Дашь ключ? Или огладить тебя разок?