На солнечной стороне улицы
Часть 45 из 49 Информация о книге
— Дура! Ду-у-у-ра!.. — промычал он, словно у него вдруг заболел зуб. Она чувствовала, как своей, уже колючей к вечеру, щекой он елозит по ее щеке, стирая с нее слезы… — Дура сто-восьмая! Вот это ташкентское словечко неизвестного происхождения… Хотя как-то в юности мне объясняли, что статья сто восьмая уголовного кодекса Узбекской ССР и была, кажется, предусмотрена за бродяжничество и проституцию… — неважно! В детстве оно означало у нас беспутную глупость, шалавую безалаберность и особенную дикую волю в поступках… Несколько раз в жизни я опознавала по нему земляков. Вырвавшись, это словечко требовало объяснений, поэтому человек становился рассеянным, задумчивым… Возможно, в этот момент мягкая пепельная пыль полуденной улочки, потревоженная лихо гремящим самокатом или шмякающими звуками брошенного на асфальт туляя, вставала клубами в его воображении. Или огромные, растущие на Сквере, чинары принимались шуршать, тревожа воспоминания… …Ей снилось, что она пытается углем набросать его портрет на чистом загрунтованном холсте, и вдруг понимает, что никогда, ни в одной картине не писала его лица… И он с горечью об этом говорит ей во сне — без слов, как это бывает только во сне. И она без слов — то есть они звучат, конечно, но где-то высоко, вне их, дополняя мучительство этого разговора лицом к лицу — оправдывается, говоря: потому что ты не был персонажем, понимаешь? Ты был самым насущным, самым необходимым и поэтому самым незамечаемым — как незамечаем воздух, здоровье, солнце в южной стране… До тех пор, пока не выкачивают воздух, пока не скручивает тебя боль, пока не заходит солнце… И так мучительно они говорили и говорили в ее сне, а где-то взлетали и садились самолеты, и голос на узбекском языке объявлял рейсы, и расставание было близко, потому что двое так долго, так сильно и робко любящих людей слишком поздно признались в этом друг другу… Потом, где-то на окраине слуха, совсем по-ташкентски стала гулить за окном горлинка… …Вера проснулась и несколько секунд лежала, понимая, что произошло что-то громадное, позднее, решительное… что вчера произошла самая большая перемена в ее жизни… Она села на постели, пытаясь нашарить босыми ногами его большие, выданные ей «навырост», тапки… — Ты куда? — услышала она. И тотчас засветилась лампа на его тумбочке. — Пить хочу… — сказала она, самой себе напоминая очнувшегося от алкогольного забытья дядю Мишу… — что для этого? Где это? Сойти вниз? — Вода у тебя на тумбочке, — сказал он. И точно, она увидела рядом открытую бутылку минеральной, и даже до половины налитый водой стакан. Она обернулась. Он с подушки смотрел на нее бессонными глазами, непривычными, незнакомыми ей — без очков. Она вдруг поняла, что выпуклыми делали его глаза именно линзы очков. У него было сильное рассветное лицо мужчины, который не спал всю ночь. — Откуда ты знал… что я захочу пить? — спросила она, все еще находясь в своем сне, виноватая перед ним с головы до ног. — Ну… с чего ты в шесть утра взялась за расследование? — спросил он, потянувшись к ней. — Но — откуда?! Откуда ты знал, что я захочу пить! — воскликнула она, чуть ли не рыдая. Он откинулся на подушку, массируя большим и указательным пальцами глаза… — Господи… — пробормотал он устало… — да я все про тебя знаю!.. Я же с тобой всю жизнь прожил… 35 На следующий после открытия день Вера пришла на выставку одна… Она всегда приходила на выставку на другой день, пораньше… Обычных посетителей еще нет, или уже нет: она привыкла, что на Западе выставки современных художников собирают публику в основном в день открытия… Вот и сегодня Ингрид специально по ее просьбе пришла к двенадцати, а не к двум, чтобы открыть для Веры зал галереи. Милая, такая покладистая женщина, привыкшая иметь дело с художниками, этими психованными типами: «О, не беспокойтесь, мадам, я знаю, у каждого — своя мания…» Именно в такие утренние одинокие часы в залах, «наедине со своей семьей», — как мысленно называла она свои картины, — ей наилучшим образом удавалось «варить бульон», из которого «выбулькивались», сопоставлялись, связывались, воплощались пока только в воображении, новые картины. Просматривался следующий отрезок пути. Выстраивалась дальнейшая линия… На этот раз центром и началом «ташкентской» экспозиции она сделала триптих «Дядя Миша — бедоносец»… Он висел на самой большой стене зала, так, чтобы, уже поднимаясь по лестнице на второй этаж, где развесили экспозицию, публика видела все три работы… Слева триптих поддерживала интенсивная по цвету большая картина «Умелец Саркисян», на которой маленький, голый по пояс, человек, с грудью, поделенной на две — черную и седую — половины, с гроздьями висящих на нем, как связки марионеток, людишками, восседал между двумя гигантскими мешками, из надорванной бумаги которых сыпался тонкой струйкой алебастр… Справа, на фоне пылающей оранжевыми дынями бахчи, сидела Маруся в шальварах из хан-атласа, в своей косынке, повязанной на пиратский манер, — с четырьмя грудями, к каждой из которых был привязан колокольчик для школьных звонков… Не много работ, двадцать шесть, — но каждый поворот темы, пути, был продуман, тщательно выверено соседство полотен, так, чтобы в какой-то момент, в определенной точке зала зритель чувствовал, как вокруг него вырастают высокие светлые стены, смыкающиеся в зеленый шатер над головой… Странно, что Леня волновался перед открытием гораздо больше, чем она. Отменил важную деловую поездку в Нью-Йорк и все три дня развески болтался вместе с ней и кудлатым рыжим Роджером в галерее, дергая двух опытных рабочих указаниями, так что они уже стали к нему обращаться иронически — босс (не подозревая, насколько правы), — да и Веру раздражая какими-то запоздалыми идеями: не лучше ли «Саркисяна» повесить не там, а рядом с «Купальщицами на Комсомольском озере»… — на каждое ее «нет» обижаясь как ребенок и спрашивая — ну согласись, что дома я повесил картины наилучшим образом? * * * По вечерам в эти дни — возбужденные, веселые — они ездили ужинать в небольшой китайский ресторанчик — дань его неизбывной страсти к соусам китайской кухни. Вера же, как и в молодости, предпочитала хорошо прожаренный кусок мяса. — Ты должна понимать, что эта выставка — некий рубеж не только твоей жизни. Это свидетельство конца такой вот странной цивилизации, которая короткое время по ряду сошедшихся причин существовала в некоем месте, в Средней Азии… И исчезла! Была — и нет ее… — Зануда, дай же кусок проглотить! — …и то, что эта цивилизация все же существовала, подтверждает, в частности, энное количество твоих картин… * * * …На двенадцать у нее здесь была назначена встреча с дизайнером ее персонального сайта. Все Ленины затеи: «Пойми, если человека в наше время не существует в Сети, его и в жизни не существует!», — для нее же по-прежнему существовала только плоскость холста, которую она вольна была отворить в расщелину четвертого измерения, в клубящийся туман, извергающий любимые, нелюбимые, случайные и прочие лица всех людей ее жизни… К пяти должна была появиться съемочная группа телеканала, что освещал культурные события в городе… На обед Вера перехватила в забегаловке за углом сэндвич с кофе, а вернувшись в галерею, застала установивших аппаратуру телевизионщиков и рыжего кудлатого Роджера, который что-то им уже объяснял… Она махнула ему, чтобы продолжал, не стеснялся… Выслушала комплименты знакомой пары, не сумевшей явиться вчера на открытие и заехавшей сегодня, после работы… Затем сдалась на милость телегруппы, покорно пережидая все необходимые манипуляции с лампами и бесконечным выбором места, — куда, к какой картине приставить автора, терпеливо отвечая на дурацкие вопросы: а что означает вот эта картина: «Диссидент… э-э-э… Роберто Фрунсо вручает красного петуха Барри Голдуотеру» — когда происходили э-э-э… события? Где произошла встреча? Ведь оба человека реальны? И только после того, как погасили лампы и стали сворачивать провода, она почувствовала, что полна этим днем по самую завязку… По залу уже разгуливали компании подвыпивших любителей живописи с пластиковыми стаканчиками в руках. Эти за вечер обходят обычно все экспозиции в многочисленных галереях на улице Супириер. Вера никак не могла привыкнуть к этому прогулочному стилю, к небольшим залам (почти комнатам!) западных галерей, и втайне тосковала по огромным площадям выставочного зала Союза художников на проспекте Ленина. В городе Ташкенте. — Ты убегаешь? — спросил Роджер, с которым за эти полгода они успели подружиться, нешуточно поссориться и снова подружиться навек. — Да, надо ехать домой, — прилетают друзья из Нью-Йорка… Сегодня Наташа Керлер, старая Ленина приятельница, довольно известная пианистка, привозила на смотрины новенького, где-то на гастролях подобранного, мужа, — как выразился Леня — «мента». Словом, какая-то романтическая история… Уже попрощавшись с Роджером и спустившись на первый этаж, набирая на мобильном номер Лени, Вера заметила идущую на нее старую женщину. Та медленно шла, опираясь на специальную палку, разветвленную внизу на четыре копыта с резиновыми наконечниками. Вера издали опознала «нашу» старушку, которых в последние годы жизнь разбросала по самым разным странам и городам. — Простите, пожалуйста! Так и есть… Вера опустила мобильный в карман плаща. Эти старушки время от времени настигали ее в разных залах и очень любили поговорить «о роли искусства в жизни тут, на Западе». Часто просили объяснить смысл какой-нибудь картины. Но обычно происходило это в вечер открытия выставки… — Простите, что отвлекаю вас… Вижу, вы собрались уже уходить… А я во второй раз сюда пришла… Была вчера на открытии, но не решилась подойти… — Старая женщина тяжело дышала, перенимая палку то левой, то правой рукой… — Было столько публики, прессы, цветов… Знаете, я всегда горжусь, когда наша культура привлекает такое внимание… Я думаю — вот еще одна победа… Со старушками Вера всегда была чрезвычайно любезна. Никогда — как бы ни торопилась, — не позволяла себе оборвать, побыстрее уйти… Однако именно сейчас бабушкины изъявления гордости за бывшее отечество были так не ко времени! — Знаете… мне нравятся ваши картины… В них много горечи… но и сила есть, какая-то, знаете, мощь негасимой жизни… а это много значит… К тому же, над ними можно много думать… Но сегодня я пришла не за этим… Извините, я волнуюсь и задерживаю вас… — Не волнуйтесь, — сказала Вера терпеливо. — У меня есть еще немного времени… — Собственно, только один вопрос: я понимаю, фамилия распространенная, но… не имеете ли вы случайно отношения к ленинградским Щегловым… Они жили на Васильевском, Четвертая линия?… Вере показалось, что ее толкнули в грудь… Она испытала мгновенный, как ожог, прилив крови к сердцу; странную, необъяснимую панику и тоску. Проговорила медленно, будто припоминая: — Да… Васильевский… Четвертая линия… — хотя мать с детства твердила этот адрес. Ну и что? Почему же, чего она так испугалась? И тут старушка заплакала. Достала из рукава платочек, встряхнула им позабытым детсадовским жестом, прижала к глазам… — Не обращайте внимания, — приговаривала она, переставляя палку поудобнее, наваливаясь на нее то с правой, то с левой руки… — Не обращайте внимания… Я соседка, соседка ваших родных… — Давайте выйдем отсюда… — сказала Вера, взяв ее под руку… — Как ваше имя-отчество? — Лидия Вениаминовна… Но я не хочу вас задерживать! Я только на три минуты… — Нет уж! — твердо проговорила Вера, — я прошу вас уделить мне внимание, Лидия Вениаминовна… Тут, за углом, есть какой-то бар… Вы дойдете? — Конечно, я же тут рядом живу. Я вот даже сама дошла, чтоб детей не беспокоить… Минут через десять они сидели за столиком еще пустого, по раннему вечернему времени, блюз-бара — симпатичного, обшитого по стенам и стойке светлым деревом. Несмотря на протесты старушки, Вера заказала чай с целой россыпью мелких печений и вафель… Лидия Вениаминовна поминутно принималась плакать, вздыхать и извиняться «за такую слабость». — Господи, как я счастлива, что хоть кто-то из Щегловых!.. Мы с мамой эвакуировались в Уфу… и я была уверена, что и Катя и Саша… Значит, они выжили! — Саша погиб где-то на пересылке, в сорок девятом, — сказала Вера… — Какое несчастье! Какая усмешка судьбы: выжить в блокаде… и погибнуть в сталинской мясорубке… — она высморкалась, проговорила уже спокойней: — Если б вы знали, Вера, из какой замечательной семьи вы произошли! Мы жили в одной квартире много лет и так дружили, так дружили! Все эти анекдоты про коммунальные склоки… это было не про нас! Мы были буквально как родственники!.. Саша, страдалец… когда началась война, он работал электриком в эвакогоспитале, который тогда располагался в здании текстильного института… И вот, когда наступила чудовищная зима сорок второго и в городе каждый день умирало до десяти тысяч человек… к Сашиной работе прибавился еще и этот крест: надо было сжигать трупы, чтобы не было эпидемии… И в этом же здании, в подвале, где у них бомбоубежище, там и стены были из такого хорошего бетона, он выдерживал температурные нагрузки… Ну, так Саша и еще двое медбратьев уничтожали трупы. К ним люди свозили своих мертвецов… кто на санках, кто волоком, кто как… И Саша с ребятами перетаскивали десятки, сотни трупов, клали «колодцем» и забрасывали противотанковыми бутылками с горючей смесью… Не знаю — кто потом занимался этими обгоревшими останками… В общем, это был такой кошмар!.. Бедный мальчик… Он, Саша, так замечательно рисовал, и был очень, очень нежным, чувствительным… и больным мальчиком, — вы же знаете, он страдал эпилепсией… Так странно: Володя, старший, Наташин сынок, — тот был покрепче и поздоровее, а умер чуть ли не первым. А вот Саша… Да… Но вот Саше-то и досталось сжигать и Володю, и Наташеньку, и маму с папой… Вера слушала, опустив глаза… Зазвонил мобильник, она выхватила его из кармана и взглянула на экран: Леня!.. Проговорила отрывисто: — Позже позвоню! — и отключила телефон. Достала сигарету из пачки, судорожно закурила. — Вы не против, Лидия Вениаминовна, я закажу себе что-нибудь выпить? — Пожалуйста, пожалуйста! Вера подозвала официантку, сделала заказ… — Какая чудесная была семья! — качала головой старуха. — Дружная такая, знаете… добропорядочная, с традициями… Наташа была удивительная рукодельница, от бога… А Семен Михайлович, тот вообще, — и языки знал, и пейзажи такие писал, что одно удовольствие на стену повесить… Всю жизнь на заводе проработал, — эх, Вера! — не свою он прожил жизнь… А скажите… Катя… она жива сейчас?