На верхней Масловке
Часть 12 из 19 Информация о книге
– Неважно! Не знаю. Анна Борисовна. Ничего… Петя взял пачку, сунул в задний карман. Вы позабавиться решили, Анна Борисовна? Вам скучно сейчас там, одной. Некого помучить, ручной зверек Петька вдруг цапнул за руку и убежал… Хи-хи, Анна Борисовна. Знали бы вы, как кстати сейчас эти денежки. И как отвечу я вам и верну сполна. Дайте только время. Отвечу, отвечу… – Ничего, я отвечу, – сказал оп лихорадочно вслух. – Я отвечу… Матвей ушел – неловкий, сердитый, недюжинный, можно сказать, выдающийся человек, вынужденный по деликатности своей заниматься обихаживанием этого прохвоста. А прохвост долго еще бегал по холодной мастерской, бормотал, огрызался и словно уворачивался от кого-то невидимого, кто пытался ухватить его и укусить в самое сердце. Недели две после скандала он не звонил на Садовую. Не в пустыне она, не среди зверей. В квартире живут нормальные люди – симпатичная тетка Клавдия Игнатьевна, восьмиголовая семья Таракановых. Те дураки поголовно, но за хлебом для нее кто-то же сбегает. Сердце ныло, тоска была страшная, но оскорбленное самолюбие давило душу. Ничего, думал он, пусть поживет-ка одна, среди добрых людей. Это совершенно необходимая воспитательная акция. Звонить погожу месяцок… Ну хотя бы недели две… Дней пять уж, во всяком случае… И сразу набрал номер квартиры. К телефону подошла Клавдия Игнатьевна. Он сказал торопливо: – Клавдия Игнатьевна, это я. Не говорите Анне Борисовне, что я звоню. Она здорова? Не называйте моего имени, только – да, нет. Вот кому стоило завидовать в жизни, кем хотелось любоваться. Клавдия Игнатьевна была человеком неиссякаемого душевного здоровья. Что бы она ни делала: убирала «по людям» за десятку, ходила на рынок или прибирала в родительский день родные могилы на Калитниковском, – она не только всегда пребывала в добром, деятельном расположении духа, но и одаряла этой бодростью всех вокруг. Довольно часто Петя размышлял: отчего незатейливая жизнь Клавдии Игнатьевны, с тихими радостями по поводу добычи какого-нибудь венгерского горошка, внезапно «выкинутого» на прилавок, с обстоятельными умиленными пересказами (как красиво служил нынче батюшка в Калитниковской церкви), отчего эта простая жизнь так наполнена смыслом и добротой, а его, Петина, жизнь, до отказа набитая разнообразными событиями, всевозможными знакомствами, просмотром редких и запретных видеофильмов, закрытых спектаклей, и прочая и прочая, – отчего его, Петина, жизнь так пуста, скучна, однообразна… – Петь, – бодро ответила Клавдия Игнатьевна. – Ну чего ты колобродишь, Петь! Возвращайся в сомью уже, хватит. Мать больно переживает. В разговорах с Петей Клавдия Игнатьевна всегда называла старуху «матерью», и в этом тоже сказывалось ее душевное здоровье. А как же иначе – живут вместе, друг за дружку переживают – кто же как не мать… – Да я!.. ноги моей! Вы просто не знаете, как она… унизила… растоптала… – захлебываясь, выкрикнул он. – О! О! Хорош… – так же невозмутимо приветливо перебила Клавдия Игнатьевна.– – Ты с кем считаешься? Ей, может, жизни пять дней осталось… Нрав у ней, конечно, едреный, это я с тобой не спорю… Так ведь это как кому от Господа досталось. Люди родные, друг с дружкой связаны… Ты пересиль себя, Петь. Ты молодой, жалеть ее должен. Сидит целый день, нос повесила… – Что она ест, кто ей готовит? – спросил он. – Да уж с голоду не помирает, не бойсь. Вчера я борща ей налила, колбаски отрезала. Третьего дня Тараканы расщедрились, картошки наварили. Не помирает, нет. Но тоскует. Ты же знаешь, Петь: она как затоскует, так из дому шляется. – Куда шляется? – Ну это я тебе не подскажу. Вчера увозил ее куда-то седоватый, глаза навыкате… вежливый.., – Сева. – Ну. А сейчас вот только двери я закрыла – поволок на себе ее этот ваш… неприбранный, ну, всегда скипидаром от него разит. Мать его все гением обзывает… – Матвей. – Вот. Словом, ты, Петь, поваландался, показал ей кузькину душу, и будет. Стыдно с матерью собачиться… Слышь, я чего говорю? – Слышу… – ответил он угрюмо. – Ну, когда придешь-то? «Никогда! – хотел он крикнуть в отчаянии, – Никогда не вернусь в проклятый ее дом!.» Вслух же сказал отрывисто: – Не знаю. Скоро… Все это означало возвращение в лоно швейной фабрики. Пожужжал, полетал, и будет. Дернули за ниточку, напомнили майскому жуку, что он привязан. Кстати, и ребята из драмкружка наведывались за это время раза два. Способные ребята, Боря и Аллочка, бог знает, сколько лет все знакомы, а сколько ролей переиграно! Энтузиасты-театралы, да… Библиотекарь Аллочка, фарфоровое дитя под тридцать (или за тридцать?). Неважно, много лет была исступленно влюблена в Петра Авдеича. Чем он мог ответить этому хрупкому существу с малиновым румянцем пастушки саксонского фарфора? Он давал ей заглавные роли. Аллочка и Джульетту играла, и Неточку, и много кого еще… Моторист Боря страдал, ждал своего часа, ходил за Аллочкой преданным угрюмым псом и втайне мечтал, чтобы Петр Авдеевич когда-нибудь не вернулся наконец в драмкружок. Дня через два после визита Матвея Аллочка снова заглянула в мастерскую. На этот раз ей, по-видимому, удалось оторваться от Бори, и она порхала по цементному полу мастерской – эфирная, как случайно залетевшая в амбар стрекозка. – Петр Авдеевич, – – влюбленно спрашивала она. – А это чей портрет? А кого это лепили? А эта деревянная штуковина – это мольберт, да? Ой, это такое таинство: мас-тер-ская! Петр Авдеич, скажите, что вернетесь! Мы пропадем без вас! Мы же хотели Чехова ставить, как же Чехов, Петр Авдеич, что с Чеховым будет? Петя улыбался, делал задумчивое лицо и даже угостил Аллочку двумя вареными сосисками. С Чеховым все в порядке, фарфоровое дитя. Он классик, ему хорошо. Его тома стоят в библиотеке швейной фабрики… А вот со мной плохо, друг мой Аллочка. И ничто мне не поможет, даже твоя пасторальная любовь. Аллочка преданно съела холодные сосиски, заглотала их горячим чаем и никак не хотела уходить. Она хотела остаться здесь навсегда. Впрочем, ему было даже приятно вообразить на минутку, что стоит самую малость напрячься, слегка изменить рисунок роли и внушить себе, что ему мил и этот нервозный румянец, и эти серые крупные стрекозьи глаза, этот преданный взор… чуть напрячься… и жизнь его стала бы просторной, уютной и покойной, как Аллочкина четырехкомнатная квартира на Беговой. Кроткие мама с папой, уже не чаявшие пристроить свою единственную дочь… а хоть бы и не кроткие – с его-то, Петиной, закалкой, с его закваской в битвах со старухой – да он бы с нечистою силой ужился… Нет, фарфоровое дитя, ступай себе мимо. Я не мерзавец, хоть и очень смахиваю на такового… – Ведь мечтали же, Петр Авдеич, помните – поставим «Невесту»… Новый взгляд на Чехова… Скажите что вернетесь, Петр Авдеич! Он снова улыбался, перекинув ногу на ногу и чуть покачивая верхней (брюки были совсем новыми, шоколадного цвета вельвет благородно отливал глянцем на остром колене). Конечно же вернусь, дура ты набитая, куда я денусь… Я майский жук, привязанный за лапку. – Скажите – да! Петр Авдеич! Да?! Да?! – Да,– – он вздохнул и склонил голову набок. Аллочка взвизгнула, подпрыгнула и захлопала в ладошки… Сколько неистраченной женской энергии, думал Петя, ей бы родить да помыкаться с яслями, с карантином каким-нибудь, со свинками-ларингитами… Вот что ей надо, а не Джульетт играть.. Через неделю он уже репетировал в своем драмкружке. Роль Нади – «Невесты» готовила Аллочка. А еще через два дня он помирился со старухою. Она нагрянула утром в мастерскую – собственнои персоной. Хотя «собственной персоной» – сказано неточно. Разбудил Петю длинный раздраженный звонок в дверь. Пытаясь поймать ногами ускользающие тапочки и судорожно запахнувшись в рубашку, он потащился открывать. На заледеневшем крыльце в медленном величественном снегопаде трясся детина в душегрейке. – Заберите свою старушку, она из салона никак не вылезет. – Что?! Из… какого салона? – забормотал сонный Петя, в воображении которого слово «салон» мгновенно приобрело определенный художественный смысл. Детина в театральном снегопаде, какой-то салон, из которого нужно раным-рано забрать какую-то старушку. – Забери из машины старуху, говорю! – гаркнул детина. – Мудохаться еще с вами! Наспех накинув куртку, чертыхаясь, Петя помчался выволакивать из такси Анну Борисовну. Она застряла в задней дверце, палка валялась на снегу, одна нога в ортопедическом ботинке свисала наружу, вторая, корявая, зацепилась коленом за переднее сиденье. Он увидел это издалека, и, как не раз бывало, горло вдруг сжалось в странном спазме, к глазам поднялись слезы, и, чтобы сбить их, Петя заорал, подбегая к машине: – Сумасшедшая старуха, что вы творите! Дурацкие ваши затеи! Какого черта вы не позвонили?! Она молчала, пытаясь дрожащими руками передвинуть застрявшую ногу. Петя обхватил старуху за спиму, подмял и, багровый от усилия, с надувшимися на шее жилами, но переставая чертыхаться, поволок ее к крыльцу. – Э! Деньги! – крикнул за спиной таксист. И, поскольку Петя не отвечал, подбежал и рванул его плечо: – Ты!! Платить кто будет?! – Дай человека довести! – огрызнулся Петя. – Ты что – не видишь? – Я, бля, с твоей дохлой бабкой полтора часа уже, бля, потерял! – кричал таксист, сатанея. – Я на линии! Ты за меня, бля, план будешь делать?! Петя сгрузил Анну Борисовну у крыльца (лишенная опоры, она кулем повисла на обшарпанных перилах) и, побелевший, со стеклянными глазами, под страстный мат таксиста вернулся за палкой. Наклонился и поднял ее со снега, треснувшего вдруг кровавыми прожилками. Впоследствии Анна Борисовна уверяла, что Петя загнал таксиста в машину методичными ударами палки справа и слева («очень ловкими», уточняла она). Петя не помнил, хоть убейте. Может, старуха и преувеличивала, потому что спустя дня три случай уже преподносился всем как «зверское избиение Петькой ни в чем не повинного таксиста», ну и с комментарием, конечно, вроде: «Кто б мог подумать, что мальчик так профессионально фехтует! Вот что значит постоянно питаться кинодребеденью. Да, он мастерски отделал этого верзилу, что совершенно загадочно – при Петькином-то жалком сложении, взгляните», – и тут все как по команде оборачивались и с доброжелательным и скромным любопытством оглядывали долговязую Петькину фигуру, словно впервые видели ее. (К худобе чьей бы то ни было старуха относилась с пренебрежительным сочувствием. У нее было скульптурное отношение к фигурам, она ценила формы. Бывало, объявит: «Сегодня у меня в гостях будет роскошная женщина, приходите полюбоваться». Как правило, роскошная женщина оказывалась лошадью с отвислым задом и пудовой грудью. Вообще в понятие «породистая женщина» старуха вкладывала несколько животноводческий смысл.) С тех пор они перебрались в мастерскую, Петя настоял. Он расчистил семиметровую подсобку с маленьким, размером в портфель, оконцем, вымыл ее, приволок от знакомых старый топчан, облезлую тумбочку и два колченогих стула, давно уже дачных, и – отделился. То есть появлялся перед Анной Борисовной, когда считал это возможным. Меры были жесткими, но необходимыми. И старуха смирилась… Правда, она успевала покуражиться и в эти недолгие часы, но стоило Пете удрать дня на два к знакомым на дачу или остаться ночевать у кого-нибудь, очень скоро его начинала грызть томительная скука; все, что говорили вокруг, казалось плоским, избитым, и он поднимал телефонную трубку, чтобы удостовериться: там, в мастерской, все в порядке, старуха читает, или пишет, или болтает с очередным гостем (кто там у вас? какая Лариса? Господи, кого к вам только не заносит… О кинематографе? А что вы понимаете в кинематографе, когда в последний раз вы смотрели немой фильм с Верой Холодной в семнадцатом году!), – и затевалась часовая перепалка, в которой он заводился, накалялся, раздражался и изумлялся ее убийственно остроумным и оскорбительно точным оплеухам кинематографу. И кто-то из друзей уже тянул его от телефона, округляя глаза и шепча: «Петя! Отдохни от нее!» (Да что вы понимаете, жалкие люди! В ее возрасте, если, конечно, дотянете, вы будете носки вязать и слюни пускать.) И, взвинченный, бодрый, злой, он бежал играть в теннис или шел с дачниками на речку… И вот совместными усилиями, сложнейшими манипуляциями, справками, ходатайствами, обиванием порогов высоких кабинетов добывается бумага, которая официально разрешит ему делать все то, что он и без бумаги делал изо дня в день пятнадцать лет. Это ли не комедия! А между тем батарея в ванной по-прежнему не топится, мозгляк Костя пьян каждый день, Роза ворует беззастенчиво, например, позавчера Петя застал ее за деловитым осмотром их старенького «Саратова». Старуха в это время дышала воздухом на дворовой скамеечке. Увидев Петю, Роза ничуть не смутилась, объяснив через плечо, что выбрасывает испорченные продукты. Петя молча подошел к ее хозяйственной сумке, развалившейся на полу небольшим бегемотом, и двумя пальцами вытянул бумажный пакет с десятком яиц, которые сам купил вчера в гастрономе. Эта мерзавка даже не разогнулась, продолжая шарить на верхней полке холодильника. Ее четырехугольный зад и раньше напоминал широкую ступеньку, а сейчас даже захотелось поставить на него ногу. – Чего возникаешь, друг, не пойму. Живешь здесь – живи. Я же не возникаю про тебя. Живи и другим жить дай. Вот тут и надо было слегка подправить коленом покосившуюся ступень ее каменного зада. Надо было молча пнуть распоясавшуюся воровку, так, чтоб она забыла, как открывается не только дверца холодильника, но и входная дверь мастерской. Но Петя, клокоча праведным гневом и сдерживая себя из последних сил, стал глупо выяснять отношения, пока Роза не посоветовала ему заткнуться, назвала «Шметя-дерьмо», добавив, что он здесь большой начальник «подотри-вынеси», и пообещав его «уделать». В результате кончилось все отвратительно. Они подрались, причем Роза оказалась заправским кулачным бойцом… И тут уж надо было бить ее без оглядки, бить вдохновенно, по могучей спине и крутому заду, по радостно-наглой морде, но бить Петя все-таки не мог из-за жалкой своей половинчатости, он только безуспешно хватал ее за молотящие кувалды рук, пытаясь вытолкать из мастерской. Роза в радостном возбуждении разбила на Петиной голове весь десяток диетических яиц, так что желток потек и залепил глаза, оторвала воротник рубашки и уже напоследок, обернувшись в дверях, хлопнула себя сумкой по заду и победно воскликнула: – Вот твое место! Потом, вслепую добравшись до ванной, Петя отворачивал краны дрожащими руками, бормоча «я убью ее, я убью ее». А промыв глаза, увидел себя в зеркале – – желтого и жалкого, как только что вылупившийся цыпленок, опустился на край унитаза и – кошмар! – захохотал, плача и мотая головой в исступленном, бесконечном отчаянии. Минут через двадцать он вышел во двор – затащить в дом старуху. Та уютно сидела на скамье и болтала с профессором Ордынкиным. Профессор любил по утрам гулять с внуком. Выходил он обычно в засаленном дворницком бушлате защитного цвета, в вязаной шапочке с помпоном и зычным голосом балагурил с соседскими домохозяйками. В известной степени профессор был гусаром… Узкий, зажатый домами дворик уже покрылся кляксами черной оттаявшей земли. Кричали вороны, гоготал профессор Ордынкин, как рыбак, широко разводя руками, старуха вторила ему басом. Со стихающим сердцем Петя стоял на крыльце и ждал, когда резкий ветер, продувающий голый двор, сотрет с воспаленного лица багровые пятна…