На верхней Масловке
Часть 6 из 19 Информация о книге
– Да не беспокойтесь, я сама прекрасно дойду. Время позднее, вас дома ждут. – Нигде меня не ждут! – огрызнулся он. Вышло это фатально, и он рассмеялся. – Нет, правда. Сегодня я собрался ночевать у Кости Веревкина, в мастерской. Там диванчик есть, такой сугробистый, называется «Матвеево ложе»… – Понятно, – сказала Нина. – В том смысле, что семейное ложе занято? – Да, – ответил он просто, и они пошли к метро. – А разменять, знаете, никак не удается. Уже три года,.. Говорят, нужно маклера искать или советоваться с опытным в этом деле человеком. У вас случаем нет в знакомых специалиста по обменам? – О, – Нина качнула головой, – есть. Огромный специалист. Но я вас ему не отдам, в вас есть что-то симпатичное. Привязчивый художник сел с Ниной в вагон, доехал до «Коломенской» и даже довел ее до самого подъезда, может быть, надеялся еще уговорить позировать. Она остановилась. – Мне жаль, что я оказалась такой неприступной моделью. Но бывают обстоятельства в жизни, когда тошнит от собственной физиономии. Какие уж там портреты! – Я ж не предлагаю вам фото восемь на двенадцать! Что за примитивное отношение к живописи! Вдруг она подумала, что художник наверняка голоден. Сейчас поедет через весь город в пустую мастерскую Кости Веревкина, где, надо полагать, обеда под ватной бабой ему не оставили. В конце концов, человек плелся за ней к черту на кулички, пусть за своей какой-то надобностью, но проводил же. Надо покормить его. Только поделикатней, чтобы не обиделся. – Вот что, Матвей, – сказала она решительно. – Существует борщ. Украинский, жирный, с чесноком. И вареное мясо из кулинарии. Я бы поджарила вам его ломтиками, с лучком… – Скорее!! – взревел художник… …Ели они от души – дружно, молча. Нина в тот день набегалась по редакциям и только перехватила в одном буфете убитый и сухой, как осенний лист, сырник со стаканом томатного сока, поэтому не чинясь налила и себе и Матвею по глубокой тарелке борща, и мяса пожарила вдоволь, и даже в хлебе себе не отказала. Потом сварила крепкий тягучий кофе. И пили молча, и это молчание не тяготило, а согревало домашним кухонным теплом. Матвей допил кофе, впервые за ужин разогнул спину, словно завершил тяжелую работу, огляделся. Лампа с самодельным абажуром спускалась на шнуре к столу и пятнала узорными бликами сахарницу, чашки, красивые женские руки на клеенке. Он тронул пальцем резной абажур, и тени заскользили хороводом по стенам, кухонька закрутилась вокруг медленной каруселью. – Рай земной… – тихо сказал он без улыбки, У художника оказались блестящие, желудево-коричневые молящие глаза. Он согрелся, поел и, по всей видимости, не прочь был прикорнуть где-нибудь в этом раю, хоть на стульях, хоть на полу. Вдруг просто и быстро рассказал свою жизнь. В тот вечер он показался Нине даже словоохотливым, что полностью опровергли дальнейшие длинные безмолвные вечера. Но в тот вечер он согрелся и поел, он сидел в маленькой чудесной кухне, перед ним ходила лампа с самодельным хитрым абажуром и все, к чему прикасалась эта женщина, казалось ему милым, забавным, изящным. – Да нет, знаете ли, – говорил он быстро, бездумно передвигая по квадратам клеенки сахарницу, – она неплохой, в общем, человек, да-да, вполне приличный, совершенно нормальный хороший человек. Просто… безденежья не вынесла… – А вы что – бездельник? – серьезно спросила Нина. Он помолчал, обдумывая… – Я? Нет, я – хуже… Видите ли, бездельник – это очень просто, это понятно. А вот если человек работает как вол, но… его картины не находят спроса, если этими бесполезными, на ее взгляд, холстами завалена квартира, а человек отказывается от выгодной халтуры? Тогда он хуже, чем бездельник. Он называется бранным словом – эгоист. Женщины очень любят это слово… Да нет, я понимаю ее, понимаю… Она хочет юбку, новое пальто, к морю поехать… – Она права, – сказала Нина. – Ваша жена ведь не два раза будет жить и картин ваших не напишет, то есть под старость в прямом убытке окажется. Только не надо мне говорить про великих подруг великих людей, ладно? Не надо… Все они были несчастны… А вы живите один. Только так. Не имеете права обрекать чужую жизнь на ваше сладкое творческое истязание. – Да, – согласился он упавшим голосом, и Нине опять стало его жалко. – Да, конечно, ей было тяжело пять лет со мною… Я понимаю… Знаете, когда она… когда появился этот человек, он таксист, и… словом, он ее обеспечивает… Так вот, она даже похорошела. Правда… Я бы мог, конечно, там жить, в изолированной комнате, пока не разменяемся. Меня, собственно, никто не выгонял, но… знаете ли, когда выходишь утром на кухню – чайник вскипятить – и натыкаешься на усатого субъекта в трусах… А у меня впереди тяжелый день, я не могу начинать его с подобных эмоций… Кроме того, существует такая данность, как ребенок… Нехорошо, чтобы в этом возрасте у него двоилось в глазах от субъектов в трусах… Он качнул пальцем абажур, и узорные тени колыхнулись и опять побежали испуганно по кругу. – Красивая лампа. Кто здесь мастерит? – Я, – сказала Нина. – Нет, правда? – удивился он. – А что, – спросила она, – не похоже? Технология проста: покупается большая круглая тыква в соседнем магазине «Овощи-фрукты», выдалбливается, высушивается, ножичком вырезаются в ней дырочки. Стоит все это художество сорок копеек. У меня вообще вся меблировка за рупь двадцать. Хотя, например, со шкафчиком – вон висит – возни больше: тут доски нужны, с помойки или ворованные, морилка нужна, а она редко бывает, ручки-замочки всякие… Что вы уставились? – Нина, вы шутите, – проговорил он недоверчиво. – Вы хотите сказать, что и мебель сами?.. Она усмехнулась. – Инструменты показать? Верстачок на балконе… От папы остался. Инструменты у меня отличные. У меня отец первоклассный столяр-краснодеревщик был. Я в стружке родилась и выросла, так-то… Что, испугались? – Вот вы какая… – Он замялся, подыскивая слово. – Баба, – подсказала Нина, – Я баба не промах. Так что подвиньтесь, интеллигенция, на краешек. Я нигде не пропаду, как человек с руками и профессией. И на вашу богему плюю с высоты своего верстака. Она вдруг почувствовала, что страшно устала за день и больше всего на свете хочет, чтобы художник наконец испарился, тогда бы она залезла под блаженно-горячий душ, а потом, накинув прохладный халат на распаренное, дышащее тело, растянулась бы на тахте с последней книжкой «Нового мира». – Как бы вам на метро не опоздать, – заметила она, – двенадцать без трех… Матвей спохватился, удивился, что просидел допоздна, и несколько мгновений цепко, в упор разглядывал лицо Нины. – Какой портрет умирает во мне! – проговорил он торжественно-шутливо. – Соглашайтесь, Нина, Не знаю, как умолить вас. Я косноязычен. Рассказать ваше лицо я сумею только кистью. – Глупости, – спокойно возразила она, – таких лиц двадцать штук в каждом трамвае. Он с досадой хлопнул себя по колену: – Ну что прикажете делать! Жениться на вас, что ли?! – Разве что… В прихожей, присев на корточки, он долго зашнуровывал ботинки, бормоча: – Приеду к Косте, ключ под половиком, порисую еще… Окна зашторю… Чтоб не застукали. – А что, разве в мастерских не разрешается на ночь оставаться? Он поднял голову, удивившись голосу сверху, – очевидно, на какие-то мгновения забыл о Нине, мысленно уже ушел отсюда. – Чужим, конечно, не разрешается. Я же неизвестный без соответствующего документа. Она смотрела, как надевает он старое, с вытертым каракулевым воротником пальто, какие никто уже двадцать лет не носит, и представляла, как едет он в пустую мастерскую, шарит под пыльным половиком, нащупывая ключ, рисует при зашторенных окнах, а потом, под утро, укладывается на холмистом диванчике и накрывается вот этим старым пальто… А Костя Веревкин, обладатель мастерской, – он, конечно, приятель и свой парень, но в глубине души уверен, что делает этому человеку огромное одолжение… Она смотрела, как долго, тщательно застегивает он пальто, аккуратно продевая в расхлябанные петли разномастные пуговицы (что за женщины их пришивали? Или сам – так же кропотливо вдевая нитку в иглу, сто раз уколовшись, – ведь наверняка он безрукий, бестолковый, нелепый), смотрела почти завороженно и вдруг сказала хрипло: – Оставайтесь… Он застегнул еще одну пуговицу, потоптался, ничего не понимая. – То есть… как?! – выдавил ошеломленно. Нина прокашлялась, подняла на него глаза и сказала уже своим, спокойным и твердым голосом: – А вот так. * * * * Добавлено 14 апреля 2004 – Матвей! – Мм…мм… – Матвей, я шестой раз к тебе… – Сейчас, сейчас… здесь полстранички… – Доедай свою кашку, брейся и проваливай. Ты опаздываешь. – М…угу… – Тебя выгонят из твоей пионерской богадельни. – Слушай, – сказал он, отрываясь от страницы с младенческой улыбкой на лице. – Ты только послушай, какой в этом Бурделе могучий поэтический дар: «В старости мне довелось познать много разлук. Я размышлял над грубыми ящиками, которые мы называем гробами. Раздумывая в одиночестве над этим куском дерева, сколоченным вечной разлукой, я глубже постиг пропасть, что лежит между нашими желаниями и нашими судьбами. Смерть учит нас синтезу. Душа зачастую подобна тяжелому ящику, который таит больше скорбных теней, чем самые большие усыпальницы. Любить, страдать, умереть – вот великая школа!..» – Он выждал торжественную паузу. – А! Как? – Француз… – заметила Нина, и невозможно было понять, одобрительно она сказала это или небрежно. – Пишет о гробах, а пахнет хризантемой… Изящно… Вот испанец написал бы о хризантеме, а пахло бы смертью. Неизящно. – При чем тут Испания! Бурдель все-таки кое-что выдающееся в своей жизни сделал. Разве плохо, что он мог еще и сказать талантливо об искусстве? – Замечательно. А вот бедняга Рембрандт так и не изрек ничего красивого. Оставил какую-то несчастную «Данаю» и еще пару завалящих шедевров. Исключительно молча. Угрюмый тип, а?