Небо над бездной
Часть 40 из 82 Информация о книге
«Да, скорее всего, так, — решил Федор, — Бокий случайно подслушал разговор, для его ушей не предназначенный, потому он ни о чем не спрашивает меня, не поднимает эту тему. Вполне в его духе». Федор так глубоко задумался, что едва не проехал нужную станцию. Выскочил в последний момент, перешел на другую линию и уже через четверть часа входил в здание медицинского факультета Берлинского университета. Никого ни о чем не спрашивая, разыскал стенд с расписанием лекций и практических занятий. Среди преподавателей фамилии доктора Крафта не оказалось. Оглядевшись, он увидел на одной из дверей табличку: «Кафедра нервных болезней». Дверь открылась, вышло несколько студентов в белых халатах. Федор уже сделал шаг навстречу, открыл рот, чтобы спросить, не знают ли, где профессор Эрнст фон Крафт. Но сердце прыгнуло и застряло в глотке. Стало нестерпимо жарко, голову пронзила вспышка боли. — Вы себя плохо чувствуете? — обратился к нему один из студентов. Сквозь очки на Федора глядели серые глаза, взгляд был участливый, мягкий. Федор машинально отметил, что из этого очкарика получится хороший, порядочный, умный доктор, и ответил, едва шевеля пересохшими губами: — Благодарю вас, все нормально. — Вы побледнели, у вас испарина. Вы кого-то ищете? Я могу вам помочь? — Нет, нет, мне нужно на воздух, спасибо, спасибо большое, всего доброго, — Федор быстро зашагал прочь. Боль отпустила, когда он покинул университетский сквер. Он достал платок, вытер мокрое лицо, отдышался. Не спеша, прогулочной походкой пошел к станции подземки. Наверное, стоило оглянуться. Во всяком случае, очень хотелось оглянуться. Князь ведь предупредил: не забывай проверяться, за тобой следят. «Проверяться. Как? Если я сейчас оглянусь, это будет неправильно, — думал Федор, невольно ускоряя шаг, — тот лысый в кафе, которому князь устроил расстройство желудка, уже вряд ли продолжает следить. Другого я не узнаю. Мало ли, кто идет за мной по улице? Может, и не за мной вовсе, а по своим делам». Он остановился, пережидая, когда проедет трамвай, и все равно не повернул головы, хотя сейчас это было бы вполне естественно. Шея затекла. Он не сразу понял, что происходит. Затих звон трамвая. Федор побежал по мостовой, через рельсы, резко остановился между двумя полосами трамвайных путей, развернулся всем корпусом и едва не сшиб молодого человека в сером пальто, в шляпе, надвинутой на лоб. Шляпа, пальто, белый размытый овал лица Федор видел за стеклами в соседнем вагоне. Потом, в университетском коридоре, маячил тот же серый силуэт, только шляпу держал в руках. Они встретились как раз на рельсах. Рельсы дрожали. Громко звенел приближающийся трамвай. В последний момент оба отскочили назад, как столкнувшиеся мячи, и трамвай разделил их. Федор, благословляя новенькие ботинки, долетел до противоположного тротуара, увидел, как из подъезда ближайшего дома выходит женщина с детской коляской, придержал для нее дверь и нырнул в подъезд как раз в тот момент, когда трамвай отъехал. Из окна на лестничной площадке он с удовольствием наблюдал, как растерянно озирается серый, даже шляпу снял, бедняга. По плану следующим местом, куда Федор намеревался поехать, была Клиника нервных болезней. Он заранее, еще в кафе, по карте определил маршрут и рассчитал, что оттуда как раз к восьми успеет в кинематограф. Но теперь, конечно, план поменялся. Федор вышел через черный ход, пару часов блуждал по проходным дворам и незнакомым улицам, потом на такси отправился на Гельдштрассе, 13. Глава шестнадцатая Москва, 2007 Тверской, а потом и Гоголевский бульвары Федор Федорович прошел пешком. Было скользко и ветрено. Зубов боялся отпустить руку старика, заставлял его несколько раз отдыхать на скамейках. Поправлял шарф на его шее, глубже натягивал ему на уши радужно полосатую шапочку, которую успела связать для него неугомонная Герда, пока ждала возвращения в Зюльт-Ост из Парижа Данилова, Сони и Зубова. Герде пытались объяснить, что инвалиду с парализованными ногами теплая шапка совершенно ни к чему. Он не выходит из дома, прикован к креслу, если его и вывозят изредка на воздух, то поздней весной, летом, когда совсем тепло. — В моей шапке выйдет и зимой, — уверенно заявила Герда. Зубову пришлось привезти подарок в Москву. И вот теперь оказалось, что Герда была права. Федор Федорович вышел зимой в ее шапке. Как ни уговаривал Зубов подождать оттепели, начать с коротких прогулок по двору, старик настоял на своем. — Хочу в Кремль. Пешком по бульварам. Часть пути все-таки проехали на машине. Но бульвары Агапкин медленно, упорно мерил мелкими своими шажками, молчал, сопел, вздыхал. Посередине Гоголевского присели на скамейку. Зубов закурил и впервые решился спросить: — Федор Федорович, вы не устали? Не замерзли? — Отстань. Вот здесь, да, именно здесь, Таня встретилась с этой дурой. Двадцать второй год. Миша был маленький, но помнит. — С какой дурой? — Ее звали Элизабет Рюген, она работала в Нансеновском комитете помощи голодающим. А с ней работал агент Консолор, утешитель в переводе с латыни. Он специализировался на женах важных иностранцев, он умел так замечательно утешать богатых скучающих дамочек, что они ему все выкладывали. Дура Элизабет сообщила Тане, что Данилов ранен, а потом поделилась впечатлениями с Консолором. Бокий показал мне его донесение. — Да, я читал, — сказал Зубов, — этот донос открывает дело на Татьяну Михайловну Данилову, урожденную Свешникову. Но там только машинописная копия. Подлинника нет. — Конечно, — старик криво усмехнулся, — подлинник я порвал и сжег в пепельнице, в кабинете Глеба Ивановича. Две машинописные копии остались у него в сейфе. Печатала Леночка, его дочь. Перед моим отъездом в Германию Бокий при мне уничтожил эти копии, сдержал слово. А то, что лежит в деле, восстановлено с копирки, которую Леночка по рассеянности оставила на столе. Впрочем, и без той бумажки доносов на Таню хватало. Ты зачем в архив залез? — Захотелось сравнить реальность с мифом. — Разве это возможно? Ты знаешь, где проходит граница? — Не знаю. Наверное, никто не знает. Но когда я читал те старые дела и сопоставлял их с вашими рассказами, иногда мне казалось, что я чувствую границу. — Погоди, — старик сморщился и помотал головой, — давай сразу определимся, что для тебя реальность, а что миф. — Реально то, что помнят очевидцы. Все остальное мифология. У нас в России, во всяком случае. Ветер успел порвать плотную сплошную завесу облаков. В прогалинах засияла нежная голубизна зимнего неба. Агапкин поднял лицо к бледному солнцу, блаженно закрыл глаза, пожевал губами и глухо произнес: — Очевидцы много врут, даже самим себе. — Да. Но архивы врут тяжелей, убедительней. Донос, уложенный в папку с номером, подшитый к пухлому делу, перестает быть клеветой, мерзкой писулькой. Он документ. Бредовый самооговор, выбитый у измученного, запуганного человека, — документ. Бумага не расскажет, каким образом человека заставили признаться, что он шпион, извращенец и готовит покушение на Сталина. На бумаге бред обретает свинцовую полновесность факта. Солнце исчезло, облака опять стянулись в сплошное марево, ветер стал льдисто влажным, и медленный крупный снег закружил над бульваром. Федор Федорович снял перчатку, поймал несколько снежинок и, наблюдая, как они тают на ладони, спросил сердито: — Дело Глеба Ивановича тоже посмотрел, не поленился? — Посмотрел. Все вроде бы банально. Тридцать седьмой год, высшая мера. А в тридцать восьмом следователи, которые его допрашивали, тоже получили по вышаку. Много страниц изъято. Что там могло быть? Старик надел перчатку, опираясь на плечо Зубова, встал на ноги. — Пойдем, а то примерзнем к скамейке. Что могло быть на изъятых страницах? Правда, за которую поплатился жизнью Глеб Иванович и те, кто его допрашивал. — Вы знаете эту правду? — Хочешь спросить, почему я уцелел? — Я только спросил, знаете или нет. — Разумеется, знаю. А уцелел потому, что я Дисипль. Дисипулус ин коннивус. Ученик, не смыкающий глаз. — Что это значит? Чей ученик? — Иван Анатольевич почему-то вдруг занервничал, даже во рту пересохло. Он не любил, когда речь заходила о тайных обществах, эзотерике. На этой территории ему было неуютно. Нарушался привычный порядок вещей. Старик покосился на него и грустно усмехнулся. — Я мог бы назвать себя учеником профессора Свешникова. Да, конечно, я его ученик. Но все значительно сложнее. Орденская кличка, данная мне девяносто лет назад при посвящении в ложу «Нарцисс», содержит в себе множество смыслов. Даже Матвей Леонидович Белкин, Мастер стула, плохо понимал, что она значит. — Разве не Белкин придумал назвать вас Дисиплем? — Нет. Мастер был человек подневольный. Клички давал не он. — А кто? — Те, кто был заинтересован, чтобы меня не шлепнули, не покалечили при допросах. Чтобы я уцелел. Не сомкнул глаз. — При допросах? Вас все-таки арестовывали? — Да. И не один раз. В двадцать втором, когда я устроил побег Тане, Андрюше, Мише. Но тогда все закончилось быстро и благополучно. Ленин сразу вытащил меня, и никто пикнуть не посмел. В тридцать седьмом было значительно серьезней. Меня взяли вместе с Глебом Ивановичем. Взяли весь спецотдел. Вполне могли бы башку проломить или шлепнуть сгоряча, если бы не он. — Ему удалось вас спасти, уже когда он сам сидел в тюрьме? Каким образом? — Он шепнул мне, чтобы на протоколах я рядом со своей подписью обязательно писал вот это. Дисипулус ин коннивус, по латыни. Бокий знал, что протоколы по спецотделу ложатся на стол Сталину. — Для Сталина это выражение что-то значило? Он понимал латынь? — И латынь, и греческий. Он недаром учился в семинарии. Немецкий выучил сам, в ссылке, читал в подлиннике не только Клару Цеткин, но и Гете. Я не встречал никого, кто скрывал свою образованность так, как это делал Коба. Он умел казаться невеждой, недоучкой. Это из животного мира. Хищник прикидывается мертвым, неопасным, чтобы жертва решилась приблизиться. — И что, вот это, Дисипулус ин коннивус, заставило его отдать приказ о вашем освобождении? — Ваня, ты задаешь слишком много вопросов. Пойдем к машине. Зубов хотел поддержать старика под локоть, но Агапкин освободил руку, поковылял сам, мелкими, упрямыми шажками. Лицо его стало сосредоточенно сердитым, Иван Анатольевич хорошо изучил старика, знал, что, когда у него такое лицо, с ним лучше вообще не разговаривать. Но и молчать тоже было неприятно. — На Бокия до сих пор выливаются ушаты грязи, — осторожно заметил Зубов, когда они остановились у перехода в ожидании зеленого, — говорят, пишут, будто он был извращенец, людоед, устраивал черные мессы и групповые оргии. — Да, Сталин лично позаботился о посмертном имидже Глеба Ивановича. Хитрый Коба по сей день творит историю. Нынешние летописцы клюют зернышки мифов с его широкой ладони. Влезь в самый закрытый архив, найдешь лишь-то, что Коба счел нужным оставить. Товарищ Картотекин. Так его называли. Он не ленился возиться с бумажками. Загорелся зеленый. Зубов взял старика под руку, они стали медленно переходить скользкую, покрытую наледью, мостовую. — Но все-таки есть логика событий, причинно следственная связь, и многое можно вычислить, — пробормотал Иван Анатольевич, когда они ступили на тротуар. — Логика. Раз человек подписал признание, значит, виноват. Вот логика! Посмотрел бы я на них, логически мыслящих, нынешних, в чем бы они признались, попади живьем в преисподнюю. Знаешь, я, пожалуй, в Кремль сегодня не хочу. — Меняем маршрут? — слегка удивился Зубов. — Нет. Едем к Красной площади. Там есть одно место. Я должен навестить.