Неизвестным для меня способом
Часть 22 из 24 Информация о книге
O Padua, sidus praeclarum Ты плачешь, Айдж, – думает Лена. – Боже мой, ты умеешь плакать. Что за удивительная новость, какая странная правда о тебе, любовь моя, ты плачешь – здесь, сейчас, у меня на глазах. Какой ты, оказывается… хороший? Дурацкое определение, но, похоже, так и есть. Я плачу, – мог бы сказать ей Айдж, – потому что меня сейчас нет, а тому, кого нет, можно все, в том числе, плакать. Но я рад, что сумел тебя удивить. И что тебе это нравится. И вообще очень рад. Но он ничего не говорит, потому что нет никакого Айджа. Не беда, он скоро вернется. И, наверное, как-нибудь все объяснит. Ligiadra Donna Сам толком не понял, почему убежал. Просто не смог больше там оставаться. Дело не в том, что скучно, всякую скуку можно перетерпеть, лишь бы Кристинка потом не ругалась. И честно терпел до тех пор, пока пиликанье, гудение и невыносимые голоса не заполнили его целиком, как будто вдохнул их вместе с воздухом, да так и не смог выдохнуть, и теперь там, внутри, вместо больного, но все еще годного сердца, печени, селезенки, кишок, съеденного на обед жаркого и пирога, вместо привычных мыслей о припаркованной на секретной бесплатной стоянке возле церкви машине, предстоящей обратной дороге, честно заслуженном вечернем пиве, которое, кстати, надо будет купить в супермаркете возле дома и заодно клубнику для Машки, она ее любит до дрожи, даже такую, как продают поздней осенью, безвкусную, парниковую – вместо этих и всех остальных простых и понятных слагаемых, из которых до сих пор состоял, теперь только ласковый шелковый скрежет и ангельский визг, который почему-то считается музыкой, а на самом деле – просто хитроумный старинный способ свести человека с ума. Мчался вниз по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, как в детстве, а оказавшись в крепостном дворе, где музыки уже не слышно, не перешел на шаг, так и бежал до самого озера, старый дурак, тебе же врачи даже быстро ходить запретили; ай, ладно, главное – добежал. Потом сидел на траве, не чувствуя сырости, удивлялся, что совсем нет одышки, привычно вытирал шарфом лицо, совершенно сухое, ни капли пота, ай да я, молодец, есть еще порох в пороховницах, главное – не бояться, а то, понимаешь, привык над собой трястись, оттого и болезни, иных причин для них нет. Кристина, конечно, его догнала. Села рядом, обняла. Сказала: – Машка осталась в зале. Сейчас они допоют, пойду ее заберу. Буркнул, не решаясь посмотреть ей в глаза: – Извини, Крисенька. Просто там душно. Решил, лучше уйти на воздух, чем у всех на глазах в обморок падать. И поспешно добавил: – Но теперь все уже хорошо. Смотри, я даже не потный. И ничего не болит. Una Panthera Окончания концерта Лена почти не помнила. Вот только что она сидела, умиленно разглядывая плачущего Айджа, провожала сочувственным взглядом толстяка, сбежавшего подобру-поздорову от ужасов высокого средневекового искусства, а потом… Что было потом? Яркий свет предзакатного солнца, и это, кажется, все. От него веки стали прозрачными, как ни зажмуривайся, все равно продолжаешь видеть свет, льющийся отовсюду, и огненные тени – не то музыкантов, не то просто звуков, сплетающихся в объятиях, и одна из теней в этом хороводе совершенно точно была моя, – думала Лена. – Получается, я теперь тоже только звук, торжествующий, неугасимый, вечно длящийся в тишине, вопреки ей, вместо нее. Наверное, это уже навсегда. Хорошо, если так. – Ну ничего себе! – сказала Лена, когда они вышли на улицу и направились к мосту. – Ради этого действительно стоило лететь черт знает куда на все выходные. Понимаю и полностью одобряю. В следующий раз обязательно зови меня с собой. Исполнителей старинной музыки много, но чтобы такое творить… Слушай, а где ты их вообще откопал? В смысле откуда узнал?.. – Совершенно случайно, – откликнулся Айдж. – Несколько лет назад они выступали в Осло, в зале возле книжного магазина, где я работал, а у меня тогда были трудные времена, хватался за любую возможность отвлечься. Увидел афишу, пошел и, как ты понимаешь, пропал. – Я теперь тоже пропала, – улыбнулась Лена. А про себя подумала: «Надо же, у тебя – и вдруг были трудные времена. Вот уж не догадалась бы». – Я тогда сильно болел, – сказал Айдж. – Неоперабельная опухоль мозга, куча таблеток, чтобы просто облегчить боль, и уникальная возможность заранее спланировать собственные похороны и даже разослать приглашения. Однако потом внезапно прошло. Само рассосалось, никто толком не понял как. Врачи неприязненно поджимали губы, им очень не нравится ошибаться, но, к счастью, выращивать в моей голове новую опухоль во имя торжества медицинской науки все-таки не стали, оставили как есть. И отпустили жить. – После этих музыкантов прошло? – прямо спросила Лена. И, не дожидаясь ответа, поспешно добавила: – Понимаю. Любому разумному человеку ясно, что музыканты совершенно ни при чем, но все-таки хронологически – сразу после их концерта. Ладно, принято. Я их сегодня послушала. И, знаешь, совершенно не сомневаюсь, что это чудесное случайное совпадение стоит того, чтобы ловить их по всей Европе. Я бы и без всяких совпадений за ними ездила. И буду ездить. Я теперь – суровый, непримиримый фанат. И собираюсь срочно связать себе фанатский шарф с надписью «Родриго». А если будешь так ехидно ухмыляться, свяжу и тебе. И силой заставлю носить. Твой единственный шанс на спасение – обнять меня немедленно. И отвести куда-нибудь, где нам нальют выпить. Благо я сегодня в кои-то веки не за рулем. Doctorum Principem Только не исчезай прямо сейчас, – думает Родриго. – Пожалуйста, постарайся не исчезать. Не то чтобы от моих усилий действительно что-то зависело. Он в общем и сам это понимает, поэтому никогда не произносит свою просьбу вслух. Я беру с лавки пальто и говорю: – Спасибо. Пойдем покурим. Родриго не курит, но у него в кармане всегда есть хороший табак – для меня. И фляга с вонючим дешевым джином, я люблю именно такой. Всегда успеваю сделать пару глотков и почти почувствовать его вкус, а большего мне и не надо. – Ты охеренно играл сегодня, – говорю я, получив в свое распоряжение флягу и сигарету. – Даже круче, чем раньше, хотя тогда, я помню, казалось – куда еще. – Время есть время, – откликается Родриго. – А опыт есть опыт. Я не настолько туп, чтобы они совсем не пошли мне на пользу, только и всего. Мы сегодня такие храбрые, что не просто вышли из концертного зала на свежий воздух, но даже удалились от него на приличное расстояние. Родриго считает, что вблизи от помещения, где только что звучала наша музыка, мне легче не исчезать; возможно, он прав, но ради счастья немного посидеть на берегу озера вполне можно рискнуть. И, выходит, не зря рискнули. Озеро – вот оно. И я пока никуда не делся. Родриго очень доволен. – Если и дальше так пойдет, однажды я смогу угостить тебя кофе после концерта, – говорит он. – Было бы здорово, – улыбаюсь я. На самом деле я вовсе не уверен, что так уж хочу кофе. Никогда его не пробовал. Впрочем, какая разница, ясно же, что речь не столько о напитке, сколько о прогулке. Долгой-долгой совместной прогулке до кофейни, где его подают. А потом, возможно, обратно. Я бы совсем не прочь. – Такое счастье, что ты приходишь со мной играть, – говорит Родриго. – Но мне все равно мало. Я жадный, ты знаешь. Я хочу всю твою жизнь. Не себе, конечно. Просто чтобы она была у тебя. Догадываюсь, что тебе уже не очень-то и надо. Больше неинтересно. Но все равно хочу. Я… Ну, кроме всего, я просто скучаю. – Да я тоже, – честно говорю я. – Очень тяжело раз за разом оставлять тебя здесь. Хочется увести. Но я – не ты. Не такой упертый, чтобы силой тащить за собой. Может быть, зря, но каждый из нас таков, каков есть. Поэтому все останется по-прежнему. Это лучше, чем ничего. – Девятнадцать минут! – поглядев на часы, торжествующе восклицает Родриго. – Уже целых девятнадцать минут, как закончилось выступление, а ты еще здесь. В прошлый раз было семнадцать. А всего несколько лет назад, я хорошо это помню, ты даже порог концертного зала переступить не успевал. Все-таки у меня получается! Или у меня, – думаю я. Но вслух, конечно, не говорю. Когда в точности не знаешь, кто тут на самом деле жив, а кто мертв, и кто из вас за кем пришел, лучше помалкивать. И улыбаться, потому что вне зависимости от ответов на эти вопросы, я сейчас определенно счастлив. Хоть и устал как собака. Ну а как иначе. Все-таки концерт только что отыграли. И как отыграли. Я нами горжусь. Ладно, – думаю я. – Пока ты уверен, что жив, ты жив, пока ты делаешь дело, ты делаешь дело. Пока ты помнишь, что смерти нет, ее нет. Тем более, что ее действительно нет, мне ли об этом не знать. Будешь смеяться, не будешь Полидевк пишет Кастору: Здравствуй, родной. У нас, на Олимпе, все как всегда, этот наш вечный сияющий май, теплый и сладкий, ни дуновения ветра, ни капли дождя. Знал бы ты, как опостылела мне эта божественная погода, специально предназначенная для удовольствия бессмертных божеств, то есть нас – на этом месте начинаем смеяться; ладно, я начинаю прямо сейчас, а ты досмеешься в свой срок. Мне тебя не хватает. Я не грущу, не скучаю, но мне тебя не хватает, как руки, отражения в зеркале, тени, биения сердца, воды, но я не печалюсь, это разные вещи, ты знаешь. Или узнаешь заново, когда окажешься на моем месте – скоро, скоро уже. Добрая весть: я подружился с Бореем; я со всеми легко схожусь, ты знаешь, и это лучшее, что я мог сделать для себя (для нас обоих, потому что он обещал и тебя опекать). Представляешь, он дует! Приходит украдкой, как вор, как тайный любовник, и дует. Здесь, на Олимпе, посреди блаженного вечного штиля, дует грозный Борей – правда, только в стенах нашего медного дома, для меня одного, но какое мне дело до остальных. Не то чтобы мне нравилось мерзнуть, но когда блаженство не просто возможно, а неизбежно, поневоле начинаешь тосковать по обычным человеческим неприятностям, например, по шквалам, ливням и граду. А обнаружив на своем ложе, обычно устланном всякой сладостной чепухой вроде фиалок и перистых облаков, настоящий снежный сугроб, как высоко в горах и в далеких северных землях, испытываешь – даже не счастье, а то, что превыше счастья – ликование и азарт. Стучать зубами от холода на Олимпе, хохоча от невыносимой нелепости происходящего – прекрасный способ стать чем-то бо́льшим, чем просто блаженный бессмертный. Не могу объяснить, чем именно, не стану даже пытаться: ты и так понимаешь, а остальных не касается, это только про нас. Самый счастливый человек на Олимпе, конечно, Гефест: у него работы по горло, он всегда занят делом, а не от случая к случаю, как остальные. Очень ему завидую, с самого первого дня, я-то никчемный бездельник, а выступать в этой роли, ты знаешь, совсем не по мне. Когда это мы с тобой праздно сидели на одном месте больше двух часов кряду, даже если это место – за пиршественным столом? Кстати, о пиршественных столах, к амброзии и нектару я, наверное, никогда не привыкну, хотя они хороши, но все причитающиеся мне порции (и твои заодно, прости) на тысячи лет вперед я бы сейчас отдал за кусок свежего мяса, плохо прожаренного в середине, обуглившегося по краям, с этим – помнишь? конечно, ты помнишь! – горьким запахом дыма от наспех сложенного костра. А если так, придется придумать, как бы это устроить, хотеть и не делать нам с тобой не к лицу. Надо все-таки научиться спускаться с неба на землю, как отец и другие, хотя бы ради охоты, дело стоит того. Вряд ли это тебе интересно прямо сейчас. Там, где ты есть, все иначе, я помню. Я собирался оставить эту записку перед уходом, на ложе, чтобы попалась тебе на глаза, но пройдоха Гермес мне сказал, что сумеет доставить письмо, где бы ты ни был, хвастался, для него не существует границ между мирами бессмертных, живых и мертвых; в общем, мы с ним поспорили на блаженный веселый сон о поцелуях усмиренной, покорной менады, и знал бы ты, как я хочу проиграть ему этот сон, да хоть все сны с поцелуями разом, сколько их уже было, вечно одно и то же, легко без них обойдусь. Вряд ли ты мне ответишь, это я понимаю, сам бы не стал (и не стану, когда придет мое время остаться вне времени), но если захочешь и сможешь передать хотя бы просто привет на словах, мне, положа руку на сердце, будет куда веселей на этом нашем блаженном Олимпе; ну, в общем, сможешь так сможешь, а нет – значит, нет.