Некоторые вопросы теории катастроф
Часть 23 из 110 Информация о книге
Найджел усадил меня на кровать и включил ночник. Принес из ванной стакан воды. Вдали от толпы и ревущей музыки в голове у меня заметно прояснилось. Пара глотков водички, несколько глубоких вдохов – и я понемногу начала приходить в себя. Тут во мне пробудилась, как говорят палеонтологи, «раскопочная лихорадка» – слепая нерассуждающая жажда раскапывать чье-нибудь прошлое. (Говорят, именно это чувство испытали Мэри и Луис Лики, впервые обследуя Олдувайское ущелье в восточной части равнин Серенгети в Танзании[225], где впоследствии были сделаны крупнейшие археологические открытия.) Стены спальни были ровного бежевого цвета – ни единой картины или фотографии. Если вспомнить прочие комнаты, с мельтешащими зверями, клоками кошачьей шерсти, восточными ковриками на стенах, колченогой мебелью и собранием журналов «Нэшнл джиографик» с 1982 года, такая спартанская обстановка производила странное впечатление. Наверняка это о чем-то говорит, подумала я («Спальня – прямая подсказка о характере человека», – писал сэр Монтгомери Финкл в своей книге 1953 г. «Кровавые подробности»). Немногочисленная мебель скромненько жалась по углам, как будто наказанная, – комодик, деревянный стул с округлой спинкой, туалетный столик. Огромная, аккуратно застеленная кровать была покрыта неуютным колючим одеялом цвета бурого риса. На тумбочке у кровати стояла настольная лампа, а на нижней полке одиноко лежал потрепанный томик: «И Цзин. Книга перемен»[226]. («Ничто так не раздражает, как американцы, надеющиеся обрести дао», – говорил папа.) Встав с кровати, я заметила в воздухе едва заметный, но отчетливый аромат, вроде засидевшегося гостя, который никак не хочет уходить, – пряный мужской одеколон, из тех, что какой-нибудь жеребец из Майами щедро плещет на свой мощный загривок. Найджел, сунув маску Зорро в карман, тоже осматривался с почти благоговейным выражением, словно мы забрались в монастырь и он боится потревожить монахинь, занятых молитвой. На цыпочках подкравшись к гардеробной, он ме-едленно приотворил дверцу. Гардеробная была битком набита одеждой. Найджел дернул за шнурок выключателя, и тут же с верхней полки, нагруженной обувными коробками и пакетами из разных магазинов, упала черная туфелька-лодочка. Я хотела тоже подойти посмотреть, но тут заметила такое, чего прежде ни разу в этом доме не видела: три фотографии в рамках. Они выстроились в ряд на комоде, ровненько, будто по линеечке, как подозреваемые на опознании в полицейском участке. Я рассчитывала обнаружить ископаемые останки вымершего вида (бывшего бойфренда) или юрского периода (подросткового увлечения готикой), а оказалось – ничего подобного. Одна фотография была черно-белая, две другие – старомодных цветов эпохи 70-х, как в сериале «Семейка Брэди» или в «Военно-полевом госпитале»[227], и на всех была изображена одна и та же девочка: судя по всему, Ханна в возрасте от девяти примерно месяцев и лет до шести. Правда, малышка в памперсах и с чубчиком вроде плевочка глазури на лысой макушке-кексике ничем не походила на Ханну. Дитя было важное и красное, как пожилой любитель приложиться к бутылке; издали могло показаться, что оно перебрало скотча да так и задрыхло в своей колыбельке. Даже глаза непохожи: у Ханны – миндалевидные, а у этого ребенка совершенно круглые, хотя по цвету такие же, черно-карие. Я уж решила, что у Ханны, может, имеется любимая сестра… Но если приглядеться, все-таки можно было различить сходство, особенно на том снимке, где девочке года четыре и она сидит верхом на злом лохматом пони: идеальной формы рот, верхняя губа прилегает к нижней, словно два кусочка головоломки, и как она смотрит вниз, на зажатые в кулачках поводья, – с азартным и в то же время затаенным выражением. Найджел все еще возился в чулане – кажется, примерял туфли. Я проскользнула в ванную и зажгла свет. В плане декора ванная вполне соответствовала спальне: все аскетично, как в тюремной камере. Белый кафель, аккуратные белые полотенца, зеркало и раковина без единого пятнышка. Мне вспомнились слова из одной книжки – карманное издание оставила у нас дома июньская букашка Эми Стейнман: «Застрявшие в темноте», П. Ч. Мейли, кандидат наук (1979). В книге с необыкновенным лиризмом рассказывалось о «верных признаках депрессии у одиноких женщин». Так вот, один из этих признаков: «…отсутствие каких-либо украшений в личном пространстве как особая разновидность самомучительства» (стр. 87). «Женщина в состоянии тяжелой депрессии окружает себя самой убогой обстановкой или придерживается в своем личном пространстве строгого минимализма – ничто не должно напоминать о ее собственной индивидуальности. Однако в других комнатах она может держать множество безделушек, чтобы в глазах знакомых казаться счастливой и нормальной» (стр. 88). Мне стало немного грустно. А по-настоящему я остолбенела, когда, опустившись на колени, заглянула в шкафчик под раковиной. И это было совсем не то радостное изумление, которое испытала Мэри Лики в 1959 году, наткнувшись на окаменелые останки зинджантропа, или Зинджа. В шкафчике, в розовой пластмассовой корзинке, лежала груда пузырьков с лекарствами – рядом с ними таблетки, что принимала в лучшие свои дни Джуди Гарленд, показались бы горсточкой драже «Смартис». Я насчитала девятнадцать оранжевых бутылочек (повторяя про себя: амфетамины, баритураты, секонал, фенобарбитал, декседрин; вот было бы раздолье Элвису и Мэрилин). К сожалению, установить, что за таблетки в них содержатся, не представлялось возможным – ни единой этикетки, и даже не видно, чтобы их сорвали. На каждой крышечке с выдавленной надписью «НАЖАТЬ И ПОВЕРНУТЬ» был приклеен кусочек цветной бумажной ленты – синий, красный, желтый, зеленый. Я взяла один пузырек покрупнее и вытряхнула на ладонь крошечные голубые таблеточки с крошечными цифрами: «50». Было большое искушение утащить их домой и там попытаться выяснить, что это, с помощью интернета или папиной толстенной «Медицинской энциклопедии» («Бейкер и Эш», 2000), но… Вдруг Ханна смертельно больна и только таблетки еще держат ее на этом свете? Я утащу жизненно важный препарат, и завтра Ханна впадет в кому, как Санни фон Бюлов? А я тогда получаюсь скользкий тип Клаус, и придется нанимать Алана Дершовица[228], чтобы он без конца меня обсуждал с толпой противных студентов, которые обжираются спагетти и креветками с имбирем, поэтически рассуждая о степени вины, когда моя жизнь пляшет у них в руках, как марионетка на тонкой ниточке? Я положила пузырек на место. – Синь! Иди сюда! Найджел прочно обосновался в чулане. Он, видно, был из тех увлеченных, но беспорядочных исследователей, которые оставляют после себя полный хаос на раскопе: снял с верхней полки штук десять обувных коробок и бросил их валяться на полу. В общей куче лежали выцветшие свитера, скомканная папиросная бумага, пластиковые пакеты, пояс со стразами, шкатулка для драгоценностей и одна заскорузлая от долгого ношения туфелька винного цвета. На шее у Найджела болтались бусы из искусственного розового жемчуга. – Я – загадочная Ханна Шнайдер! – провыл он с интонацией роковой красотки и лихо забросил свисающий конец ожерелья через плечо, словно прародительница современной хореографии Айседора Дункан (см. «Он красный, и я тоже»[229], Хилсон, 1965). Я захихикала: – Ты что делаешь? – Примеряю. – Положи на место! Ханна же догадается, что мы тут были! И вообще, она в любую минуту может вернуться… – Ух ты, смотри! Найджел сунул мне в руки тяжеленький деревянный ларчик, покрытый затейливой резьбой. Прикусив губу, открыл крышку – и перед нами сверкнул серебряный нож-мачете дюймов восемнадцати в длину[230]. Такими вот жуткими ножами мятежники в Сьерра-Леоне отрубали детям руки («Роман с камнями», Ван Меер, «Ежеквартальный журнал иностранных исследований», июнь 2001). Я просто онемела. – Тут целая коллекция ножиков, – сообщил Найджел. – Она, наверное, БДСМом увлекается. О, еще я фото нашел. Найджел бодро забрал нож (словно жизнерадостный владелец ломбарда), не глядя бросил его на ковер и, порывшись в еще одной обувной коробке, протянул мне выцветший снимок. – В детстве она была совсем как Лиз Тейлор, – сказал он мечтательно. – Прямо «Национальный Бархат»[231]. На снимке Ханне было лет одиннадцать-двенадцать. Портрет поясной – не поймешь, в помещении снимали или на улице. Во всяком случае, она весело улыбалась (честное слово, я никогда не видела ее такой счастливой) и обнимала за плечи еще одну девочку. Вторая девочка тоже, кажется, была очень красивая, но она смущенно отвернулась от фотографа да еще и моргнула, когда делали снимок, так что зритель мог увидеть только прихожую (щека, краешек гордого лба, отголосок ресниц) и, может, уголок гостиной (идеальный скат носа). Обе девочки были в школьной форме (белая блузка, темно-синий жакет, а у Ханны еще и вышитая эмблема с золотым львом на нагрудном кармашке). Фотограф поймал самую суть живой минуты. Ветер играл прядями волос из «конских хвостиков» девочек, и казалось – ты слышишь, как сплетается вместе их смех. И все-таки что-то в них было странное, почти зловещее. Почему-то мне пришли на память Холлоуэй Барнс и Элеонор Тилден. В леденящей кровь документальной книге Артура Льюиса «Девочки» (1988) рассказано, как в 1964 году в Гонолулу две подружки сговорились убить своих родителей[232]. Холлоуэй убила спящих родителей Элеонор мотыгой, а Элеонор застрелила отца и мать Холлоуэй из ружья – пальнула им прямо в лицо, будто в тире, где за меткий выстрел дают в награду плюшевую панду. В середине книги было несколько страниц фотографий, и вот там я видела почти такой же точно снимок двух девочек под ручку, обе в форме католической женской школы, а на лицах беспощадные улыбки – словно два рыболовных крючка. – Интересно, кто вторая, – заметил Найджел и вздохнул. – Нельзя быть такими красивыми! За это убивать надо. Я спросила: – У Ханны есть сестра? Найджел пожал плечами: – Не знаю. Я вернулась к трем фотографиям на комоде. – Что? – спросил, подойдя за мной, Найджел. Я поднесла фото двух девочек поближе для сравнения. – Тут кто-то другой. – А? – На этих снимках – не Ханна. – Да она здесь мелкая совсем. – Все равно, лицо другое. Найджел присмотрелся и кивнул: – Может, жирная кузина? Я перевернула фото Ханны с блондинкой. В уголке виднелась дата синими чернилами: 1973. – Стой! – прошептал вдруг Найджел, широко раскрыв глаза и стиснув у горла жемчужные бусы. – Твою мать… Слышишь? Музыка, гремевшая внизу с завидной равномерностью здорового сердца, внезапно смолкла, и наступила полная тишина. Я осторожно выглянула в коридор: пусто. – Пошли отсюда! – сказала я. Найджел, тихо пискнув, кинулся в чулан – заново складывать свитера и распихивать обувь по коробкам. У меня мелькнула мысль стырить фотографию Ханны с белокурой девочкой – но разве Говард Картер тырил сокровища из гробницы Тутанхамона? А Дональд Джохансон разве прикарманил кусочек Люси, трехмиллионолетнего гоминида? Я нехотя вернула снимок Найджелу. Он сунул фото в коробку из-под туфель «Эван-Пиконе» и, встав на цыпочки, задвинул ее на полку. Мы выключили везде свет, подхватили свою обувку, оглядели напоследок комнату – не забыли ли чего («Воры всегда оставляют на месте преступления визитную каротчку, потому что человеческое эго жаждет признания точно так же, как наркоман жаждет героина», – отмечает детектив Кларк Грин в книге «Отпечатки пальцев» [Стипл, 1979]). Мы выбежали в коридор и закрыли за собой дверь. На лестнице было пусто, а внизу крутился человеческий водоворот и какая-то потная птица в съехавшем набок головном уборе из перьев истерически кричала: «О-о-о-о-о-о-о-о!» Бесконечный вопль кромсал толпу, словно меч в финальной сцене фильма о боевых единоборствах. Птицу пытался успокоить Чарли Чаплин: «Эми, дыши! Дыши, твою мать!» Мы с Найджелом в недоумении начали спускаться по лестице и тут же попали в поток пластиковых масок, хвостов, париков и волшебных палочек – все рвались к задней двери, ведущей в патио. – Не толкайся! – заорал кто-то. – Хорош толкаться, урод! – Я все видел, – объявил пингвин. – А полиция? – взвизгнула фея. – Почему не едут? Кто-нибудь позвонил девять-один-один? – Эй! – Найджел поймал за плечо какого-то русала. – Что случилось? – Помер кто-то, – ответил тот. Глава 12. «Праздник, который всегда с тобой», Эрнест Хемингуэй Когда папе было семь лет, он чуть не утонул в Бриенцском озере. Папа говорил, этот день стал для него откровением, по масштабу сравнимым только с тем днем, когда на его глазах умер Бенно Онезорг. Папа, как водится, всеми силами старался переплюнуть некоего Хендрика Зальцмана – двенадцатилетнего мальчишку из того же цюрихского Waisenhaus[233]. Папа проявил «упорство и спортивную злость», но, обогнав наконец усталого Хендрика метрах в тридцати или сорока за буйками, сам выдохся и плыть обратно уже не смог. Ярко-зеленый берег маячил далеко позади. – Словно махал мне на прощание, – рассказывал папа. Он погружался все глубже в булькающую глубину. Руки и ноги казались тяжелыми, словно мешки с камнями. Вначале был страх, «вернее, удивление: и всё? Неужели это всё?». А потом папа испытал так называемый «синдром Сократа» – ощущение полнейшего покоя за мгновение перед смертью. Закрыв глаза, папа увидел не туннель, не ослепительный свет, не краткое содержание своей коротенькой жизни, словно из диккенсовского романа, и даже не бородатого старика в белых одеждах с доброй улыбкой на лице. Он увидел сласти. – Карамельки, мармеладки, – рассказывал папа. – Марципан, пирожные. Я чувствовал их запах и верил, что падаю не навстречу смерти, а в кафе-кондитерскую. Еще папа клялся, что слышал где-то далеко в подводной глубине Пятую симфонию Бетховена – ее субботними вечерами играла у себя в комнате обожаемая папой монахиня по имени фройляйн Ута (первая в истории июньская букашка, der erste Maikàfer in der Geschichte). Вырвал папу из этой сладкой эйфории и выволок на берег не кто иной, как Хендрик Зальцман (у него в порыве героизма открылось второе дыхание). Первой папиной мыслью, как только он пришел в сознание, было вернуться туда, в темную воду, к десерту и аллегро престо. Папа о смерти: – Когда придет твой срок – а знать его, естественно, никто заранее не может, – нет смысла ныть и хныкать. Нужно уйти, как подобает воину, пусть даже революционная борьба в твоей жизни была посвящена нейробиологии, происхождению солнца, насекомым и Красному Кресту – как у нашей мамы. Напомнить тебе, как ушел Че Гевара? Недостатков у него хватало – его прокитайские и прокоммунистические взгляды были, мягко говоря, наивны. И тем не менее… – Папа чуть подался вперед, карие глаза за стеклами очков казались огромными, а голос взметнулся вверх и вслед за тем обрел необычайную глубину. – После того как предатель сообщил сотрудникам ЦРУ, где находится секретный лагерь повстанцев, тяжело раненный Че Гевара, не в силах даже стоять, сдался боливийской армии, а Рене Баррьентос подписал приказ о его казни[234]. Девятого октября шестьдесят седьмого года офицер, которому выпало привести приказ в исполнение, вошел в здание деревенской школы, – хибарку без окон, – чтобы застрелить человека, бросавшегося в бой за идеалы, в которые верил. Того, кто без намека на сарказм произносил слова «свобода» и «справедливость». По рассказам очевидцев, офицер трясся, словно в припадке. Че Гевара, зная, что его ждет, обратился к своему палачу… – Тут папа обернулся к воображаемому офицеру. – Свидетели рассказывают, что Че Гевара не проявлял страха. Ни капли пота на лбу, ни малейшей дрожи в голосе. Он сказал: «Стреляй, трус! Ты всего лишь убьешь человека». Папа пристально смотрел мне в глаза. – Нам бы с тобой такую уверенность. Когда Ханна рассказывала о Смоке Харви, голос у нее срывался, а у глаз залегли сероватые тени (словно что-то просочилось изнутри). Каждое слово как будто добавляло еще один розовый кирпичик в здание его жизни, похожей на большую шумную плантацию, и я невольно подумала: а так ли он был уверен в себе? Что Смоку привиделось, когда он тонул, – ведь не детские папины сладости с Бетховеном? Может, кубинские сигары, или кукольные ручки его первой жены («Она была такая миниатюрная, что даже не могла его обхватить», – сказала Ханна), или стаканчик «Джонни Уокера» со льдом (вероятно, синяя этикетка – по словам Ханны, он любил «все самого высшего качества»). Что угодно, лишь бы отгородиться от осознания, что все его шестьдесят восемь лет, прожитых в полную силу и с удовольствием («азартно» и «со смаком», сказала Ханна), закончатся на бетонном дне бассейна, в пьяном виде, в костюме Мао Цзэдуна, а никто и не заметит. Полностью его звали Смок Уайанок Харви. Его мало кто знал, кроме жителей Финдли, Западная Виргиния, и тех, кто пользовался его услугами по управлению инвестициями, когда он работал в области финансов, или купил в отделе уцененных изданий его книгу «Заговор Долоросо» (1999), или прочитал две заметки о его смерти в «Стоктон обзервер» от 24 и 28 ноября («Житель Западной Виргинии утонул в бассейне» и «Смерть в бассейне признана несчастным случаем»). Разумеется, он и был тот осанистый седовласый дядечка, который поднимался с Ханной по лестнице, – он еще мне понравился (нагл. пос. 12.0). В тот вечер, услышав, что кто-то умер, мы с Найджелом протолкались к окну, выходящему на патио, и увидели только плотную стену спин – все смотрели куда-то вперед, словно там бродячие артисты показывали «Короля Лира». Большинство гостей наполовину высунулись из своих костюмов, как будто застряли на промежуточном этапе эволюции. На земле валялись усики из ершиков для чистки трубок и парики, похожие на распластанных по пляжу медуз. Вой «скорой помощи» разорвал ночь. По газонам заметались красные сполохи. Участников благотворительного вечера оттеснили в гостиную.