Некоторые вопросы теории катастроф
Часть 28 из 110 Информация о книге
И подмигнул. Наверное, этот Родж в своем желтом хлопчатобумажном свитере и брюках цвета хаки – стрелки четкие, как международная линия перемены дат, – мог бы успешно впаривать клиентам оптовые партии дури (снега, плана и так далее). Я, так и быть, взяла одну штучку. Конфета сейчас же начала таять в руке. – Роджер! Пэтси осуждающе прищелкнула языком, отчего на щеках двумя стежками обозначились ямочки, и сделала уже шестнадцатый снимок – запечатлевший на сей раз, как мы с Заком сидим на диване в цветочек, идеально ровно согнув ноги в коленях под углом в девяносто градусов. Пэтси сама себя называла «фотоманьяком». По всей комнате, на всех горизонтальных поверхностях были разбросаны фотографии в рамках, словно мокрые осенние листья в беседке. На снимках – криво улыбающийся Зак, лопоухая Бетани-Луиза, несколько Роджей, когда он еще носил стрижку с баками, и Пэтси, еще с рыжевато-каштановыми волосами. Она их укладывала халой на голове, посыпав бантиками вместо мака. Свободной от фотографий оставалась только одна поверхность – кофейный столик перед диваном, и на нем была разложена неоконченная игра в парчизи[267]. – Тебе не слишком неловко было за Зака с этим его выступлением? – спросила Пэтси. – Нет, что вы. – Он так волновался! Репетировал без конца. Среди ночи будил Бетани-Луизу, чтобы пройти с ней элементы танца. – Мам! – сказал Зак. – Он понимал, что рискует, – прибавил Родж. – А я ему говорил: кто не рискует, тот не выигрывает. – Это у них семейное! – Пэтси кивнула на Роджа. – Видела бы ты, как он предложение делал! – Иногда просто невозможно держать себя в руках. – И слава богу! – Мам, нам пора, – сказал Зак. – Хорошо-хорошо! Только еще разочек щелкну – вот тут, у окна. – Мам! – Всего одну, последнюю. Свет уж очень хорош. Одну, честное слово! Я никогда еще не бывала в доме, полном восклицательных знаков. Даже не представляла, что в жизни правда бывают такие уютные закуточки, где ты окунаешься, как в джакузи, в непрерывный поток объятий и ласковых возгласов. Думала, такое только воображаешь себе в мечтах, глядя на чужую, счастливую с виду соседскую семью. За час до описанного разговора мы с Заком подъехали к дощатому домику, бесхитростному, словно бутерброд на тощеньких деревянных подпорках. Пэтси в зеленой, как надкрылья жука, блузке сбежала с крыльца нам навстречу, не дожидаясь, пока Зак припаркует машину. – Ты говорил, что она хорошенькая, но утаил, что она – сногсшибательная красавица! Зак никогда ничего нам не рассказывает! – воскликнула Пэтси. Не потому, что приветствовала нас издали, – просто она всегда так разговаривает, сплошными восклицаниями. Пэтси была миловидная (хоть фунтов на двадцать пять потяжелее, чем во дни цветущей юности). Ее веселое круглое лицо напоминало свежеиспеченный бисквитный торт, украшенный вишенкой и любовно выставленный в витрине кондитерской. Родж был по-своему тоже хорош, хотя совсем не в том стиле, как папа. Скорее, в противоположном (Закари, не забудь бензин залить в машину; только что залил целый бак, пап; молодец, умница). Родж весь сверкал, будто новенькая ванная, отделанная модным белым кафелем. Голубые глаза искрятся, а кожа такая безупречно чистая, что, глядя ему в лицо, невольно ожидаешь увидеть собственное отражение. Наконец, сделав двадцать первый снимок (она говорила «фоточку»), Пэтси отпустила нас с Заком. Когда мы уже выходили в аккуратную бежевую прихожую, Родж украдкой сунул мне горсть конфет, завернутых в льняную салфетку, явно надеясь, что я их тайно вынесу из дома. – О, постойте! – сказал вдруг Зак. – Я хотел показать Синь Тернера. По-моему, ей понравится. – Конечно! – Пэтси захлопала в ладоши. – Всего одна секунда, – сказал мне Зак. Я нехотя поплелась за ним по лестнице. Заметим для протокола: когда Зак приехал за мной на своей «тойоте», разговор с папой он выдержал весьма достойно. Насколько я поняла, рукопожатие в кои-то веки не было похоже на «мокрую тряпку», как обычно говорит папа; Зак назвал его «сэр», отметил, что погода нынче прекрасная, и поинтересовался папиной профессией. Папа, смерив его взглядом, ответил с краткостью, от которой оробел бы и Муссолини: «Разве?» и «Преподаю гражданскую войну». Другие папы могли бы сжалиться над Заком, вспомнив собственные подгибающиеся коленки в юном возрасте, и постараться, чтобы «мальчик почувствовал себя свободнее». Мой папа, увы, приложил все силы, чтобы «мальчик почувствовал себя маленьким и жалким», всего лишь потому, что Заку интуиция не подсказала, чем именно папа зарабатывает на жизнь. Главное, папе прекрасно известно, что количество читателей «Федерального форума» составляет менее 0,3 процента населения Соединенных Штатов, а следовательно, разве что горстка людей читали его статьи и видели его, такого романтического (июньские букашки сказали бы «видного» или «импозантного») на черно-белой фоточке в разделе «Наши постоянные авторы», – а все-таки он злится, что со своей преподавательской деятельностью не настолько известен, как, допустим, Сильвестр Сталлоне со своим «Рокки». Зак, однако, сохранял неумолимый оптимизм какого-нибудь мультяшного персонажа. – Не позже полуночи! – возгласил папа на прощание. – Я серьезно! – Даю вам слово, мистер Ван Меер! Папа не потрудился скрыть выражение лица, явственно подразумевающее «Кто бы еще тут говорил». Я сделала вид, что ничего не замечаю, хотя папино лицо немедленно вслед за этим приняло выражение «Зима тревоги нашей»[268] и сразу после – «Стреляй, не щади мою седую голову»[269]. – Приятный у тебя папа, – сказал Зак, заводя мотор. О моем папе можно много чего сказать, только не вялое «приятный». И вот я плетусь за этим Заком по душному, выстланному ковровой дорожкой коридорчику, – видимо, здесь и находятся их с сестрой комнаты, судя по разбросанным вдоль стены вещам и специфическому букету ароматов (благоухание спортивных носков борется с персиковым парфюмом, туалетная вода тщится одолеть испарения мятого серого свитера и грозится наябедничать маме). Мы прошли мимо комнаты, где явно обитает Бетани-Луиза, – все в розовых тонах и груда одежды на полу (см. статью «Гора Маккинли» в альманахе «Выдающиеся достопримечательности всего мира» за 2000 г.). Миновали еще одну комнату – за приоткрытой дверью мелькнули синие стены, спортивные кубки и плакат с ненатурально загорелой красоткой в бикини (не особо напрягая воображение, можно продолжить логический ряд и представить себе засунутый под матрас потрепанный каталог дамского белья со слипшимися страницами). Зак остановился в дальнем конце коридора. Там в свете изогнутой позолоченной настенной лампы висела небольшая картина – словно иллюминатор. – Понимаешь, мой папа – священник в Первой баптистской церкви. И вот в прошлом году его проповедь «Четырнадцать чаяний» услышал один приезжий из Вашингтона. Этот Сесил Ролофф потом сказал папе, что проповедь перевернула ему душу, он прямо как заново родился. А через неделю прислал по почте эту картину, обыкновенной посылкой. Подлинник, между прочим. Знаешь Тернера? Самой собой, я знала Короля света – иначе говоря, Дж. М. У. Тернера (1775–1851). Как-никак я прочла его восьмисотстраничную биографию за авторством Алехандро Пензанса, которая была признана непригодной для детского чтения и не издавалась за пределами Европы: «Неимущий художник, рожденный в Англии» (1974).[270] – Называется «Рыбаки. Вдали от берега», – сказал Зак. Я перешагнула через безжизненно лежащие на полу зеленые спортивные трусы и вытянула шею, чтобы поближе рассмотреть картину. Похоже, действительно подлинник, хоть здесь и не наблюдался тот «пир света», когда художник «отбрасывает ко всем чертям общепринятые условности и берет искусство за яйца» – так Пензанс описывает характерную тернеровскую размытую, почти абстрактную манеру письма (Введение, стр. viii). Передо мной было произведение, выполненное маслом, в темных тонах. Затерянная в бурном море рыбацкая лодка была изображена с помощью всевозможных оттенков серого, зеленого и коричневого. Плескали волны, и тусклая луна боязливо выглядывала из-за облаков, освещая лодочку размером со спичечный коробок. – Почему она здесь висит? – спросила я. Зак смущенно засмеялся: – Мама хочет, чтобы она была поближе к нам с сестрой. Говорит, спать рядом с произведением искусства полезно для здоровья. – Интересная трактовка освещения, – заметила я. – Немного напоминает «Пожар парламента», особенно небо. Хотя колорит, конечно, совсем другой. – Мне облака особенно нравятся. – Зак говорил сипло, словно в горле у него застряла столовая ложка. – Знаешь что? – Что? – Эта лодка похожа на тебя. Я так и застыла. В лице Зака жестокости было не больше, чем в бутерброде с арахисовым маслом (к тому же он подстригся, так что челка больше не закрывала глаза), но от его слов мне вдруг стало… В общем, я почувствовала, что видеть его не могу. Надо же, приравнял меня к убогой лодчонке с командой из безликих желто-бурых крапинок – да и неудачливых к тому же, ведь на суденышко вот-вот обрушится громадная маслянисто поблескивающая волна и все потонут, а виднеющийся неясным коричневым пятном на горизонте корабль вряд ли придет им на помощь. Папа тоже не терпел, когда кто-нибудь брал на себя роль его персонального Дельфийского оракула. Именно из-за этого многие его университетские коллеги переходили из разряда безвредных безымянных личностей в ряды врагов, которых он называл не иначе как «отщепенцами» и «bêtes noires»[271]. Все они совершили одну и ту же ошибку: пытались упростить папу, определить его двумя словами и ему же его объяснить (причем неправильно). Четыре года назад на открытии Всемирного симпозиума в колледже Додсон-Майнер папа прочел сорокадевятиминутную лекцию, озаглавленную «Модели ненависти и торговля органами». Эту лекцию он особенно любил, потому что в 1995 году самолично беседовал в Хьюстоне с некой усатой дамой по имени Слетник Патруцка, ради свободы продавшей свою почку (она со слезами на глазах показывала нам свои шрамы, сказав: «Сталь – это больно»). Когда папа закончил лекцию, на трибуну выскочил ректор колледжа Родни Берд и, утерев платочком слюнявый рот, изрек: – Доктор Ван Меер, благодарю за ваши глубокие исследования посткоммунистической России. Нечасто удается залучить в университет настоящего русского эмигранта… – Он произнес это с такой интонацией, словно речь идет о каком-то загадочном неуловимом персонаже. – Мы все надеемся на плодотворную совместную работу в будущем семестре. Если у кого-нибудь есть вопросы по роману «Война и мир» – вот к кому вам следует обращаться! В папиной лекции речь шла о торговле органами в странах Западной Европы, а в России он никогда не бывал. Будучи полиглотом, он практически не знал русского языка, если не считать известной поговорки «Na Boga nadeisya, a sam ne ploshai», в переводе означающей «В Бога веруй, однако машину запирай». – Когда тебя неверно понимают, – говорил папа, – да еще и заявляют прямо в лицо, будто всю твою сложную сущность можно выразить десятком слов, небрежно нанизанных на веревку, точно застиранное белье, – это самого спокойного человека выведет из себя. Тесный коридорчик нагонял клаустрофобию. В тишине слышно было только дыхание Зака – как будто к уху приложили морскую раковину. Его взгляд стекал по мне, по складкам шуршащего черного платья Джефферсон, похожего на японский гриб шитаке, если смотреть искоса. Тонкая серебристо-черная ткань казалась непрочной – вот-вот сползет с меня, будто фольга с остывшей жареной курицы. – Синь? Я посмотрела на Зака, и это было ошибкой. Его лицо с нелепо длинными ресницами, словно у коровы джерсейской породы, наплывало на меня неумолимо, как Гондвана – древний континент, двести миллионов лет тому назад медленно смещавшийся к Южному полюсу. «Он хочет, чтобы наши тектонические плиты столкнулись и наползли друг на друга и чтобы раскаленная лава вырвалась из земных недр, создавая бешено извергающийся нестабильный вулкан». Меня прямо пот прошиб. Раньше я испытывала нечто подобное только в мечтах, когда голова моя покоилась на сгибе локтя Андрео Вердуги, а губы утыкались ему в шею, в спиртовой аромат его одеколона. Зак словно замер на перекрестке между Желаньем и Робостью, терпеливо дожидаясь, пока включится зеленый свет (хотя на дороге ни души). Казалось бы, надо бежать без оглядки, забиться куда-нибудь в уголок и думать о Мильтоне (я весь вечер втайне представляла себе, что это он сегодня познакомился с моим папой и что это его родители суетятся вокруг меня в гостиной) – но нет, удивительное дело, я подумала о Ханне Шнайдер. Я ее видела в школе после шестого урока. В черном шерстяном платье с длинным рукавом, с кремовой холщовой сумкой в руках, она шла неровными шагами к корпусу Ганновер, низко опустив голову. Всегда худая, сегодня она казалась особенно узкой и сгорбленной, даже какой-то сплющенной, словно ее прихлопнуло дверью. Сейчас, когда я, словно Дороти в Канзасе, увязла в странной сентиментальной минуте с этим Заком, жутко было представить Ханну так близко к Доку, что она могла бы сосчитать седые волоски у него на подобородке. Как она терпит его руки, его костлявые плечи и на следующее утро – бесцветное небо, словно стерильный больничный линолеум? Что с ней не так? Явно что-то не так, просто я об этом всерьез не задумывалась – слишком была занята собой и Блэком, каждым его чихом, Джейд, Лу, Найджелом, своей новой прической… («Среднюю американскую девушку больше всего волнует прическа – челочка, перманент, распрямление, секущиеся волосы; все прочее отступает на второй план, включая развод, убийство и атомную войну», – пишет доктор Майкл Эспиленд в своей книге «Стучись, прежде чем войти» [1993].) Что заставило Ханну снизойти до Коттонвуда, подобно тому как Данте добровольно спускается в ад? Откуда это упорное стремление к саморазрушению, ставшее особенно заметным после гибели ее друга Смока Харви? Если вдуматься, оно проявляется буквально во всем: в ее пристрастии к алкоголю и нецензурным ругательствам, в ее худобе – она же похожа на изголодавшуюся ворону. Тоска разрастается, если ее не лечить. Это относится и к невезению, как утверждает Ирма Стенплак, автор книги «Дефицит доверия». На странице 329 она подробно развивает свою мысль: стоит только перенести малейшую неудачу, и вскоре «твой корабль идет на дно посреди Атлантики». Может, это не наше дело, а может, Ханна с самого начала надеялась, что кто-нибудь из нас отвлечется на минуточку от себя любимого и спросит, каково ей самой. Не из любопытства, просто потому, что она наш друг и явно потихоньку рассыпается на куски. Я стояла в коридоре возле картины Тернера и ненавидела себя, а Зак все еще колебался на краю бездонной пропасти поцелуя. – Тебя что-то беспокоит, – негромко заметил он. Прямо Карл Юнг. Зигмунд, чтоб его, Фрейд. – Пошли отсюда, – сказала я грубо и попятилась. Зак улыбнулся. Поразительное явление природы: в его лице просто не было выражения злости или досады, как в языке некоторых индейских племен, хупа или могавков, нет слова, обозначающего фиолетовый цвет. – Знаешь, чем ты похожа на эту лодку? – спросил Зак. Я пожала плечами. Платье чуть слышно прошуршало. – Видишь, во всей картине только на нее светит луна? Вот отсюда, сбоку. Все темное, и только лодка светится. Так он сказал. Не помню точные слова, но в них бурлила кипящая лава, неся с собой куски горной породы, пепел и раскаленный газ. Я не стала дожидаться, пока меня захлестнет, и сбежала вниз по лестнице. Пэтси и Родж все еще стояли там, где мы их оставили, словно две тележки с покупками, забытые в супермаркете. – Правда, это нечто? – воскликнула Пэтси. Мы с Заком сели в «тойоту». Его родители махали нам вслед. На их лицах фейерверками расцветали улыбки. Я тоже помахала, высунувшись в окно: – Спасибо! До свидания! Как странно, что по реке жизни плывут и такие ромашки, как Зак и его родители. Течение несет их мимо диких орхидей, мимо чертополоха вроде Ханны Шнайдер, мимо Гаретов Ван Мееров, застрявших в кустах и в грязи. Папа таких ненавидел и, случайно услышав где-нибудь в очереди их неизменно безмятежные разговоры, называл «пушинками» (его самое презрительное обозначение «приятных людей»).