Некоторые вопросы теории катастроф
Часть 8 из 110 Информация о книге
– Я твое имя знаю, – сказал Чарльз Лорен. – Синь как-то там. Только не говори… – Что там за гвалт в задних рядах? Чарльз резко отодвинулся. Я обернулась к сцене. Место Хавермайера заняла низенькая плотная женщина с кислотно-оранжевыми волосами – та самая, что косилась на папу, когда он выкрикивал мне вслед Байрона. Ее розовый костюм оттенка брюквы весь напружинился в усилии не расстегнуться. Тетка уставилась на меня, скрестив руки на груди и решительно расставив ноги, как на рисунке 11.23 «Классический турецкий воин времен Второго крестового похода» в одной из папиных любимых книжек: «Именем Божьим: история войн и преследований на религиозной почве» (Мургг, 1981). И не только тетка на меня смотрела. В аудитории повисла тишина, все повернули головы в едином порыве, словно отряд турок-сельджуков, к которым нечаянно забрел одинокий путник-христианин по пути в Святую землю. – Ты, видимо, новенькая, – сказала тетка в микрофон – словно каблуком проскребла по асфальту. – Позволь тебе открыть маленький секрет… Как тебя зовут? Я надеялась, что вопрос риторический, но тетка молчала и ждала ответа. – Синь, – сказала я. Тетка скорчила гримасу: – Как? Что она сказала? – Она сказала «синь», – откликнулся кто-то. – Синь? Так вот, Синь, у нас в школе принято уважать выступающего. Когда человек на трибуне что-то говорит, принято слушать. Наверное, можно не объяснять, что я не привыкла, чтобы на меня таращился полный зал народу. Джейн Гудолл всегда наблюдала из укрытия, практически невидимая среди бамбуковых зарослей в своей льняной рубашке и шортах цвета хаки. Чужие взгляды стекали с меня, словно сырое яйцо, брошенное в стену. Сердце сделало перебой. – Итак, продолжим. Как я говорила, мы изменили сроки выбора элективного курса. Исключений не будет делаться ни для кого, и шоколадки мне притаскивать бесполезно – Максвелл, это я к тебе обращаюсь. Будь добр вовремя определиться с программой обучения. – Извини, – шепнул мне в спину Чарльз. – Надо было тебя предупредить. С Эвой Брюстер лучше не заедаться. У нас ее зовут Эвита[94]. Она вроде диктатора, хотя формально всего лишь секретарь. Тетка… то есть Эва Брюстер, объявила, что все могут расходиться по классам. – Слушай, я спросить хотел… Эй, постой! Проскочив мимо Моцарта, я выбралась в проход. Чарльз не отставал. – Да не беги ты! Во учиться торопишься, сразу видно, что первая группа крови, – улыбнулся он. – Просто, понимаешь, ты же новенькая, вот мы с друзьями и подумали… Он говорил, а взгляд уже уплыл куда-то вверх, где на верхушке лестницы виднелась дверь с надписью «ВЫХОД». У этих, которые «Спокойной ночи, луна», глаза – как воздушные шарики, накачанные гелием. Невозможно долго их удержать на привязи. – Мы надеялись, ты согласишься с нами пойти перекусить на большой перемене. Добыли пропуск с территории кампуса. Так что в столовую не ходи. Встретимся в «Скрэтче» в четверть первого. – Он близко-близко наклонился ко мне. – И не опаздывай, а то хуже будет. Понятно? Подмигнул и умчался. А я так и стояла столбом. Меня толкали со всех сторон, и в конце концов пришлось вместе со всеми двинуться к лестнице. Я понять не могла, откуда Чарльз узнал мое имя. Зато я точно знала, почему он так передо мной стелется: они с друзьями рассчитывают вместе со мной готовиться к урокам. Все это я уже проходила много раз. Кто только меня не приглашал вместе готовиться: от Героя-Футболиста С Миндалевидными Глазами, У Которого В Выпускном Классе Сын Родился, до Красотки-Фотомодели, Уцененный Вариант. Поначалу я прыгала от восторга, получив приглашение. Прибегала по назначенному адресу с охапкой карандашей, маркеров и дополнительных учебников, счастливая, словно девушка из массовки, которой вдруг предложили на пару спектаклей заменить исполнительницу главной роли. И папа тоже радовался. Вез меня к дому Брэда, или Джеба, или Шины и разглагольствовал, какая это чудесная возможность расправить крылышки, показать всем, что остроумием я не уступаю Дороти Паркер, и организовать современный «Алгонкинский круглый стол»[95]. Только очень скоро становилось ясно, что меня пригласили вовсе не за небывалую остроту моего ума. Если принять гостиную очередной Карлы за Порочный круг, то мне отводилась роль официанта – его замечают, только если с едой что-нибудь не так или кому-то понадобилась новая порция виски. Просто одноклассникам стало известно, что я «ботан» (в «Академии Ковентри» таких называли «кардиганами»), и мне поручали готовить половину вопросов из списка заданий, а иногда и весь список целиком. – Пусть она и это сделает! Ты же не против, правда, Синька? Переломный момент настал, когда мы сидели у Лероя. Я вдруг разревелась прямо посреди гостиной, уставленной фарфоровыми далматинцами. Сама не знаю, с чего я вздумала рыдать именно в тот день; Лерой, Джессика и Скайлер поручили мне всего лишь четверть списка. Они все заахали сладенькими сиропными голосами: – Господи, что такое, что случилось? На их вопли в комнату прискакали три настоящих живых далматинца, стали носиться кругами и лаять, а из кухни выглянула мама Лероя в розовых резиновых перчатках – она мыла посуду – и как крикнет: – Лерой, я кому говорила, не смей их дразнить! Я кинулась вон и бежала до самого дома, целых шесть миль. Дополнительные учебники Лерой так и не вернул. – Слушай, откуда ты знаешь Чарльза? – спросил Сол Минео по дороге к стеклянным дверям. – Я его не знаю, – ответила я. – Повезло тебе – с ним все мечтают познакомиться! – Почему? Сол озадачился, потом сказал со вздохом: – Он – король. Не успела я спросить, что это значит, Сол уже спустился вприпрыжку по бетонным ступеням и растворился в толпе. У таких, как Сол Минео, в голосе неизменно звучит затаенная печаль, а смысл их речей расплывчат, словно очертания ангорского свитера. И глаза у них не как у всех – большие и всегда будто бы на мокром месте. Хотелось догнать его и сказать, что к концу фильма он проявит себя как глубоко чувствующий персонаж, символизирующий все потери и боль своего поколения, но если не остережется и не обретет себя, его пристрелит чересчур агрессивный полицейский. Догонять я не побежала, зато углядела в толпе его королевское высочество, принца Чарльза: с рюкзаком на плече и с игривой улыбкой на устах, он шел через двор к высокой брюнетке в длинном коричневом кашемировом пальто. Подкрался сзади, обхватил за шею и заорал: – Ага-а-а! Девушка взвизгнула, а увидев, кто это, засмеялась. Ее смех звонким колокольчиком прорезал утренний воздух, отсекая вялое бормотание других школьников. Сразу ясно: та, кто так смеется, не ведает ни застенчивости, ни неловкости, а если у нее и случится какое-нибудь огорчение, даже горе ее будет роскошно. Очевидно, это была его ослепительная подружка, и вдвоем они составляли этакую загорелую беспечную парочку а-ля «Голубая лагуна»[96] – в каждой школе такая бывает, причем ровно одна, своими знойными переглядываниями способная обрушить всю незыблемую твердыню высоконравственного воспитания. Другие ученики наблюдают за ними с пристальным интересом, как за быстрорастущей фасолью пинто в стеклянном ящике. Учителя – не все, но некоторые – спать не могут по ночам, так ненавидят этих двоих за странную, слишком взрослую молодость, словно гардения расцвела в январе, и красоту, такую ошеломляющую и вместе с тем печальную, и за их любовь, которая так мимолетна, и всем вокруг это ясно, кроме них самих. Я не стала на них таращиться (кто видел один вариант «Голубой лагуны», тот видел их все). Только уже потянув на себя боковую дверь корпуса Ганновер, я невзначай обернулась и была потрясена до глубины души: оказывается, я крупно ошиблась. Чарльз уже стоял на приличном расстоянии от девушки, а она что-то ему втолковывала, учительски хмурясь (все порядочные учителя умеют так хмуриться; у папы, например, лоб собирается складками, точно рифленые чипсы). И совсем она была не школьница – как я могла ее принять за школьницу, с такой-то осанкой? Уперев руку в бедро, она вздернула подбородок, словно разглядывала сокола, кружащего над школой. Каблучок явно итальянского коричневого сапога вдавился в асфальт, растирая невидимую сигарету. Это была Ханна Шнайдер. В настроении «бурбон» папа часто провозглашал тост в память Бенно Онезорга, застреленного берлинскими полицейскими во время студенческих волнений 1967 года[97]. Папа в свои девятнадцать лет стоял на митинге рядом с ним. – Я наступил ему на шнурок от ботинка, а потом он упал. И когда я заглянул в его мертвые глаза, вся моя жизнь, все глупости, которые я считал важными, – оценки, положение в обществе, моя девушка, – все это словно застыло одним куском льда. Тут папа замолкал и тяжело вздыхал (вернее, это был даже не вздох, а выдох эпических масштабов, словно папа собирался играть на волынке). От него пахло алкоголем – странно-горячий запах. В детстве я думала, что так пахли поэты-романтики и те латиноамериканские генералы девятнадцатого века, о ком папа любил говорить, что они «то ныряли, то взмывали ввысь на волнах революционной борьбы». – Тогда и произошел, так сказать, мой поворот к большевизму, – рассказывал он. – В ту минуту я решил идти на штурм Зимнего. В твоей жизни тоже такая будет, если повезет. А после Бенно папа иногда принимался излагать один из любимейших своих принципов под названием «История жизни». Но только если ему не надо было сочинять на завтра лекцию или дочитывать главу в новой книге о войне, написанной его знакомым по Гарварду (подвергая ее скрупулезному анатомическому исследованию, словно коронер в поисках доказательств преступного умысла): «Вот оно! Сразу видно, что Лу Суонн – шарлатан! Жулик навозный! Послушай только эту бредятину: „Для успеха революции необходимо, чтобы вооруженные боевики сеяли панику среди населения; насилие впоследствии набирает обороты и переходит в полномасштабную гражданскую войну“. Да этот кретин знать не знает, что такое гражданская война!») – Человек сам в ответе за то, быстро или медленно листаются страницы его жизни, – говорил папа, задумчиво почесывая подбородок и поправляя обмякший воротничок сорочки из ткани шамбре[98]. – Даже если у тебя имеется Веская Причина, все равно история твоей жизни может оказаться скучнее штата Небраска, и виновата в этом будешь только ты. Так вот, если почувствуешь, что за окном машины тянутся бескрайние поля, ищи, во что верить помимо себя самой, – желательно нечто такое, к чему не примешивается запашок лицемерия. И в бой! Не зря Че Гевару до сих пор печатают на футболках, не зря до сих пор шепчутся о Ночных Дозорных, притом что о них уже двадцать лет ни слуху ни духу… А главное, солнышко, ни в коем случае не пытайся изменить чужой сюжет, как бы сильно этого ни хотелось, когда разные бедолаги рядом с тобой – в школе, вообще в жизни – летят очертя голову прямо в пропасть, откуда вряд ли смогут выбраться. Отринь соблазн. Трать силы на свою историю. Улучшай ее как можешь. Пусть ее размах будет шире, содержание – глубже, тема – всеохватней. Какая именно тема – не важно, ты откроешь ее сама. Борись за нее! В основе всего – мужество. Отвага. Mut по-немецки. Другие пусть разыгрывают свои короткие рассказы, штампованные, случайные, изредка приправленные банальным до боли гротеском. Кое-кто состряпает прямо-таки греческую трагедию – страдальцы от рождения, страдальцами и умрут. А ты, моя строгая весталка тишины[99], – твоя жизнь сложится в настоящий эпос, не меньше. Уж чья-чья, а твоя история – на века. – Откуда ты знаешь? – каждый раз спрашивала я. По контрасту с папиной убежденностью вопрос всегда казался жалким и неуверенным. – Просто знаю, и все. – Папа закрывал глаза, показывая, что не хочет продолжать разговор. В тишине чуть слышно позвякивал тающий лед в его стакане. Глава 7. «Опасные связи», Пьер Шодерло де Лакло Открытие, что Чарльз запросто общается с Ханной Шнайдер, отозвалось для меня сильнейшим искушением, но в конце концов я все-таки не пошла встречаться с ним в «Скрэтч». Я знать не знала, что такое «Скрэтч», да и не до того мне было. Все-таки углубленное изучение по шести предметам – немаленький груз («Хватит, чтобы утопить целый флот Ее Величества», – прокомментировал папа), а свободный урок, отведенный для самостоятельных занятий, всего один. Преподаватели вроде подобрались знающие, дотошные – в общем, вполне на уровне (а не «канализационный отстойник», как выразился папа о миссис Роупер из средней школы Мидоубрука – та бодро спрашивала: «Куда это ты ложишь „Энеиду“?»). У них был довольно приличный словарный запас (после звонка пятнадцати минут не прошло, как миз Симпсон, которая ведет углубленный курс физики, употребила слово «эрзац»). А миз Мартина Филобек, преподавательница углубленного французского, вечно ходила с поджатыми губами, и это грозило серьезными трудностями в будущем. – Постоянно поджатые губы – специфическая черта женщины-преподавателя, свидетельствует о склонности неожиданно впадать в академическую ярость, – говорил папа. – Очень тебе советую, подумай о цветах, конфетах… Что угодно, лишь бы ты для нее ассоциировалась не с мрачными сторонами жизни, а с ее приятностями. Другие ученики тоже были не совсем балбесы («непропеченное тесто», так папа называл моих одноклассников в школе «Сейдж-Дэй»). Представьте себе, миз Симпсон задает вопрос по основным темам «Человека-невидимки»[100] (Эллисон, 1952) (эта книга встречается в списках летнего дополнительного чтения так же часто, как коррупция в Камеруне), я поднимаю руку – и вдруг оказывается, что я опоздала: пухлый Рэдли Клифтон с ущербным подбородком уже задрал кверху свою жирную ручонку. Его ответ, хоть не блестящий, не был, однако, ни тупым, ни косноязычным, как Калибан[101]. Пока миз Симпсон раздавала нам учебный план на девятнадцати страницах – и это только на первое полугодие, – меня вдруг поразила мысль: а ведь, пожалуй, учиться в «Сент-Голуэе» будет не так-то легко и просто. И если я в самом деле хочу закончить с самыми лучшими результатами (правда, иногда папино «хочу» нахально забегает на территорию моего «хочу», минуя таможню), то, наверное, надо переходить в наступление со всей свирепостью Аттилы и его гуннов. Между прочим, лучший выпускник еще и речь прощальную произносит перед всей школой – папа говорит, «такое раз в жизни бывает, как одно тело, одна жизнь и, соответственно, один шанс на бессмертие». Я также не ответила на письмо, полученное на следующий день, хотя перечитала его раз двадцать, не меньше. Читала даже на вводной лекции миз Гершон по физике: «История физики. От пушечного ядра к световым волнам». Я думаю, палеоантрополог Дональд Йохансон, обнаружив в 1974 году останки первобытного гоминида, получившего прозвище «Люси», испытал примерно те же чувства, что и я, когда открыла дверцу шкафчика, а оттуда выпал кремовый конверт. Я понять не могла, что же такое передо мной: чудо (которое навсегда изменит ход истории) или наглый розыгрыш. Синь! Что случилось? Ты лишилась вкуснющей печеной картошки с чеддером и брокколи в закусочной «У Венди». Цену себе набиваешь? Готов пойти навстречу. Попробуем еще разок? Я сгораю от желания! (Шучу.) На том же месте, в тот же час. Чарльз Точно так же я проигнорировала еще два письма, оказавшихся в моем шкафчике на следующий день, то есть в среду. Одно в кремовом конверте, второе – написанное беглым почерком на салатно-зеленой бумаге с отпечатанным вверху вензелем: Дж. Ч. У. Синь! Я ранен в самое сердце. Ну ладно, сегодня снова буду ждать. И каждый день, до конца времен. Пожалей уже человека! Чарльз