Ноев ковчег писателей
Часть 4 из 10 Информация о книге
Меня военкомат снабжал, и я кормила ее семью, детей. Одной восемь, другим десять и двенадцать. Замечательные девочки, работящие, я приносила еду и все, что мне давали. Сына забирала к себе, кормила. А Бределына брала мальчика, но никогда его не кормила. Она ела, а он смотрел ей в рот: – Иди, руки мой. Он моет руки. А она ему: – Грязно, поди мой еще. И все. И не кормит. Я говорю: – Почему вы его не кормите, он же бледный, худой. В интернате же воруют, детям мало что достается. Она мне отвечает: – Вы русские, у вас всегда беспорядок, а у нас, немцев, – дисциплина. Он пусть там ест, а дома ему не положено. Я говорю мальчику шепотом: – Ты приходи, когда мама стоит в очереди за газетами. Она больше ничего делать не умела, вязала и газеты читала. Первое время я за ней ухаживала, она говорила, что она больна. Ей было сорок лет, и я думала, что она уже старая. Кормила, чтоб ее поддерживать. А потом поняла, что не надо, с какой стати. Я ей как-то сказала: – Если антифашисты такие, то какие же фашисты! Тем, кто был вместе с детьми, повезло больше. С начала июля в Берсуте работала Зинаида Пастернак. Гедда Шор, дочь музыканта Александра Шора, была в старшей группе в детском лагере. До осени мы жили в Берсуте, – вспоминала она, – замечательно красивом месте на берегу Камы, в санатории с несколькими небольшими корпусами. Одновременно с нами приехали в Берсут жены писателей с маленькими детьми. Я была совершенно ошеломлена, узнав, что среди малышей – четырехлетний Ленечка Пастернак. Таскала его на руках, играла с ним и мечтала, чтобы он достался мне: дело в том, что нас, старших девочек, “прикрепляли” к матерям с малышами в качестве помощниц – нянек. Мечтала я о Ленечке, конечно, втайне, и он мне не достался… Достались мне братья Ардовы: маленький трогательный Боря и пятилетний большеглазый Миша. Их мать, Нина Антоновна Ольшевская, вскоре полностью завоевала мое сердце[27]. Елена Левина, дочь писателя Бориса Левина, вспоминала: Нас долго расселяли, переводили из палаты в палату, но в конце концов я стала жить с Таней Беленькой, Эрой Росиной и Лялей Маркиш. Таню и Эру я знала давно, еще по пионерлагерю, а вот Ляля приехала из Киева. Она любила рисовать. У Эры в ноябре погибнут папа и мама, защищая Москву. Тогда, летом, этого невозможно было и предвидеть. Ее папа, Самуил Росин, вступил в ополчение, в роту, состоящую из писателей. Он был талантливый еврейский поэт, лирик. Накануне войны написал пророческие строчки: “Умру я в самой гуще боя, оставшись юным навсегда”. А мама повезла продовольствие в ту самую “писательскую роту”, где шли бои, под самую Вязьму. Оттуда они оба уже не вернулись. В другом большом корпусе находилась столовая, к ней примыкала застекленная терраса. Там стоял рояль, была сцена. Детский сад и мамы с малышами жили отдельно. Девочки двенадцати-тринадцати лет помогали мамашам в основном гулять с детьми, словом, освобождать им руки. Еще девочки чистили картошку для столовой. У мальчиков тоже были свои обязанности: снабжать всех водой, доставать бревна, прибившиеся к берегу, и колоть дрова для кухни. Воду привозили в бочках на телеге. Мне поручили нянчить Илюшу Петрова, а также Мишу и Борю Ардовых. Особенно нежно я относилась к Боре, так как его назвали в честь моего папы, к тому же он был бледненький и слабенький, а Миша, наоборот, крепкий и загорелый, носил желтую курточку и напоминал итальянского мальчика. Их старший брат по матери Алеша Баталов тоже нам помогал, кроме того, он еще привозил для всех воду, в бочке на лошади. Илюша Петров был светленький карапузик в черных бархатных штанишках. Ему было около двух лет. Обычно Валентина Леонтьевна (его мама) возилась с ним сама или поручала старшему брату Пете. Их отец писатель Евгений Петров, в то время редактор “Огонька”, постоянно выезжал на фронт как военный корреспондент. Мы катали детей на лодке и с кормы полоскали пеленки[28]. С годовалой девочкой Таней была Маргарита Алигер: Мы жили в одной комнате с Ниной Ольшевской, актрисой Театра Красной Армии, женой писателя В. Е. Ардова, близким другом Ахматовой, – в их доме мы и познакомились с нею. Мы жили в одной комнате, Нина с двумя младшими сынишками (старший, Алеша – нынешний актер Алексей Баталов, – жил в лагере) и я с дочкой, и, чем могли, помогали друг другу. Уставали мы за день отчаянно, но вечером, уложив детей и убедившись в том, что они заснули, мы спускались к Каме и, стирая пеленки, читали на память любимые стихи, вспоминали интересные и смешные истории, отдыхали душой, как умели, – это было необходимо, как еда, как сон[29]. Маргарита скоро уедет в Москву, это было еще возможно, а ребенка оставит с матерью в Набережных Челнах. Никто не знает, сколько длиться войне, что кого ждет впереди. И главный, октябрьский исход из столицы еще впереди. На дворе лето. Дети в пионерском лагере, кажется, скоро кошмар закончится и все вернутся в Москву. Елабуга. 18–24 августа В Чистополе на той остановке, о которой шла речь выше, на пароход поднялись женщины, ехавшие в Берсут в детский лагерь. Они уговаривали Цветаеву после Елабуги вернуться в Чистополь, говорили, что там много писателей, что необходимо осесть там и все устроится. Как известно из воспоминаний Л. К. Чуковской, Флора Лейтес, жена критика Лейтеса, которая работала в интернате в Берсуте, обещала похлопотать о прописке и дать Цветаевой телеграмму. Но телеграмму в Елабугу так и не дала, не знала, как ответить Цветаевой об отказе. Итак, 17 августа Цветаева с сыном высадились на берег. Плыли они десять дней, что, конечно же, немало. Первое, что они увидели в Елабуге, была старая пристань. Длинная, тягостная дорога в город. На холмистых пыльных улицах расползающиеся старые не то избушки, не то сараи. Заборы – кривые, косые – серее серого. Весь город был похож на одинокую улицу на холме, с тремя соборами, цепочкой купеческих особняков, в которых – горсовет, библиотека, НКВД, Дом культуры. Знала ли Цветаева, что в городе когда-то жил художник Шишкин, кавалерист-девица Дурова? Над Елабугой, на горе – Чертово городище. Его когда-то поставили на высоком берегу Камы волжские булгары. Сооружение из плоских камней словно перемигивается с тремя соборами, стоящими по другую сторону. По одну сторону – черт, по другую – Бог. Так Цветаева сюда и пришла, увидев то и другое, так и ушла: перед ее недолгим убежищем – домом Бродельщиковых – невдалеке Покровский собор. С Покровского бульвара в Москве – к Покровскому собору в Елабуге. С парохода всех ведут в библиотечный техникум. “Елабуга похожа на сонную, спокойную деревню”[30], – замечает Мур в дневнике. Цветаева дает телеграмму в Чистополь Флоре Лейтес. 19 августа Мур записал в дневнике, что хотел бы жить вместе с Сикорскими. Вадим вспоминал, что Марина Ивановна сказала: “Давайте поселимся вместе, пусть мальчики подружатся”. Однако не вышло. Видимо, Цветаева идет в горсовет, где предлагает себя в качестве преподавательницы французского языка. Как писала Лидия Либединская, вспоминая их прогулку с Крученых, накануне войны Цветаева предлагала заниматься с ней французским – пусть и бесплатно. В этот день они ждут телеграмму от Лейтес. Посылают телеграмму сами. Мур пишет в дневнике, что Асеева в Чистополе нет, он в Казани. Но Асеев в Чистополе. По свидетельству Лидии Чуковской, Флора Лейтес приходит на почту с телеграммой, чтобы написать Цветаевой об отказе Асеева и Тренева в прописке. Чуковская ее отговаривает, ей кажется, что Цветаеву это может убить; приедет и устроится сама. 20 августа. Телеграммы все еще нет. Цветаева идет в горсовет узнать про работу. Сикорская почему-то писала, что Цветаева отказывалась от мысли поступать на службу и не искала работу. Но это не так. Скорее всего, Цветаева делилась своими опасениями относительно того, что на любом месте потребуют документы, заполнения анкеты, что приведет к излишнему интересу к ее особе. В этот же день Мур пишет, что ей предложили быть переводчицей с немецкого в НКВД. Но это вовсе не означает, что Цветаева ходила в НКВД. Просто в райсовете, горсовете была специальная комната, где сидели люди из органов; это помнят все, кто жил в советские времена. Наверное, когда она рассказывала какому-нибудь мелкому чиновнику, какими языками владеет, ее автоматически направили в такую комнату, откуда и пришел запрос на людей, умеющих изъясняться по-немецки. Несомненно, в этой конторе был необходим человек, владеющий языком, тем более что в Елабуге готовились организовать лагерь военнопленных. Ведь это была не Москва, где переводчика найти очень легко. Версия о том, что Цветаеву пытались вербовать, кажется сомнительной. Тем более мы знаем из дневников Мура, что Марина Ивановна сама пошла в горсовет в поисках работы, сама рассказывала о знании языков, о возможности их применить. Ее французский в Елабуге был не нужен. Надо отдать должное Муру, 16-летнему подростку, он тоже ищет работу: обходит библиотеки, канцелярии – любые места, где есть хоть какая-нибудь надежда получить место. “Мне жалко мать, но еще больше жалко себя самого”[31], – пишет он. Их багаж все еще на пристани, его перевезут в общежитие, так как комнаты еще нет. 20 августа Вадима Сикорского назначают заведующим клубом, радость от этой должности, отданной 19-летнему юноше, омрачается, когда выясняется, что всех предыдущих заведующих посадили. Наверное, это назначение не обошлось без энергичного участия его матери – Татьяны Сикорской. Она была переводчицей, автором многих советских песен. Мур надеется, что будет работать с Сикорским в клубе, рисовать плакаты, карикатуры, но выясняется – за это платят гроши. Нина Саконская, еще одна дама, с которой ехали на пароходе, устраивается учительницей пения. Заметим, что для Цветаевой и Мура не видно никаких перспектив. Как это получается? Приехали вместе, с взрослыми сыновьями, казалось, у всех одни и те же возможности, однако видно, насколько они различны. Если на пароходе в разговорах о возможной работе маячила какая-то надежда, то теперь Цветаева и Мур оказались, по сути, лишенными какого-либо будущего в Елабуге. В эвакуации, особенно ближе к зиме, необходимость быть как-то устроенными, иметь денежный аттестат для каждой семьи было вопросом жизни и смерти. Сикорская, устроив сына, собирается ехать в Москву к мужу, а затем вернуться в Елабугу. Но тогда ни Цветаевой, ни Мура уже не будет. И Вадим Сикорский, пожалуй, последний из живущих свидетелей, в своих воспоминаниях так и не рассказал, что произошло после смерти Цветаевой. Его записи туманны, основаны на дневниках матери, которая была с Цветаевой в Елабуге только до катастрофы. Главный свидетель тех дней – Н.П. Саконская – умерла в 1951 году, не оставив воспоминаний, но о ней речь еще впереди. Итак, перспектив нет. На Чистополь делается последняя ставка. Мур язвительно запишет: “Самое ужасное то, что во всем этом есть трагичность, все это отдает мелодрамой, которую я ненавижу”[32]. Комнаты распределяет горсовет, куда определят, там и надо жить. Мур отмечает в дневнике, что лучшие комнаты будут отданы семьям и профессорам Ленинградского университета, которые прибывают 21 августа. Интересно, что сюда с университетом приедет сын Алексея Толстого Никита Толстой, а затем к нему – в середине января 1942 года – отец его жены, Михаил Лозинский, который всю войну будет переводить в Елабуге “Божественную комедию”. 21 августа Цветаева и ее сын наконец переезжают в комнату, предоставленную горсоветом. Это изба на улице Ворошилова, 10. Им отвели часть горницы, отделенную перегородкой, не достававшей до потолка. За занавеской, так как двери в комнату не было, можно было попасть в пяти-шестиметро-вый угол с тремя окошками на улицу. В закутке – кровать, кушетка, стул и тумбочка. Фамилия хозяев была Бродельщиковы. Мура раздражает все: комната, город, улица и уже новые товарищи. Видимо, 22 и 23 августа они заняты с матерью поиском работы, переживанием новых обстоятельств. Они решают, что пора ехать в Чистополь, подгоняет еще то, что вещи так и остались на пристани – нераспакованные. Напомним, что долгожданная телеграмма от Лейтес так и не была получена. Цветаева панически боялась что-либо предпринимать сама – так видно по всем ее решениям: их определяли самые разные люди, которые оказывались в тот момент поблизости. Она сама писала о потере воли. Все, что происходит с ней теперь, можно определить только так. 24 августа. Цветаева отправляется на пароходе в Чистополь вместе с Сикорской, которая едет в Москву. Там же – некая дама из Литфонда по фамилии Струцовская, на советы которой все время ссылается Мур. Куда она девается в Чистополе – неясно. Известно, что Цветаева с собой берет шерсть для продажи. “Настроение у нее, – пишет Мур после ее отъезда, – самоубийственное: «Деньги тают, работы нет»”[33]. В Елабуге со всеми мальчиками остается их попутчица Нина Саконская, детская писательница, мать Саши (Лельки) Соколовского. Эту маленькую красивую женщину грядущая катастрофа заденет непосредственно. Пытаясь узнать о ней поподробнее, я столкнулась с любопытными фактами. Рассказ Либединской о Нине Саконской Нину Саконскую с детства хорошо знала Лидия Либединская, с ней дружила с бакинских времен ее мать поэтесса-футуристка Татьяна Вечорка. В Баку в начале 20-х годов Саконская подружилась с дочерью Вячеслава Иванова – Лидией, обе они занимались музыкой. Там она встретилась с Алексеем Крученых. В своих альбомах, где он хранил всевозможные автографы, есть особый альбом Саконской с множеством писем, стихами декадентского склада. Их названия поражают: “Смерть”, “Морг”, “Мертвячки” и т. д. Между Саконской и Крученых был роман, который то прерывался, то начинался вновь. В 1928 году она кокетливо написала ему: “Буду твоей вечной невестой”. Муж – Соколовский, от которого был сын Саша, – очень быстро исчез из ее жизни. Вот как рассказывала о ней Либединская. Фамилия ее была Грушман. Это была довольно обеспеченная семья. Саконская посылала свои фотографии в Париж на конкурс красоты и даже получила приз. В Москве жили рядом: мы на Воротниковском, а они – в Колобовском. У нее, кстати, была какая-то детская повесть о скрипачах, где был описан домик, прямо напротив ее дома, там, где церковь. Она поддерживала близкие отношения с композиторами. Когда мы у них бывали, там всегда был композитор Листов, там он играл “В парке Чаир” и “Тачанку”. На ее застольях все было очень элегантно сделано, какие-то тортинки, было очень красиво. В 1942 году, осенью, когда она вернулась из Елабуги, мне было ни до кого, ни до Цветаевой, ни до Саконской. Я ушла к Либединскому, не знала, как быть, где жить… Я ее встретила на улице, в нашем Дегтярном переулке, я шла с Малой Дмитровки, а она – к себе домой. Она сказала, что была у мамы, только что приехала. Что Цветаева покончила с собой. Но это мы уже знали. Чистополь Цветаевой 24–28 августа 23 августа Виноградов-Мамонт описывает в дневнике картины чистопольской жизни: “А в городе плач: 2000 мобилизованных отправили из города на фронт. Тяжелая будет зима!” Все эти дни по городу в грязи по колено тяжело идут толпы плачущих женщин и детей. На этом фоне московская публика, и в частности Ангелина Степанова с писателями, в Доме культуры решили ставить 25 августа “Любовь Яровую” Тренева. Берта Горелик рассказывала, что к ним стала иногда приезжать Цветаева. Однако у нее мог произойти некоторый сдвиг в памяти. Ей казалось, что Цветаева приезжала несколько раз, а скорее всего, в те дни она несколько раз заходила к Елизавете Бредель. Приезжала и боялась оставаться ночевать, уезжала последним пароходом. Я уходила, чтоб им не мешать. Они говорили по-немецки, а я ничего не понимала, но не прислушивалась, старалась не мешать им. В один из дней предложила остаться переночевать, места в доме хватало, но Цветаева не осталась. Перед самым отъездом зашла в дом и принесла огромный рулон гарусной шерсти, великолепного цвета, вынула ее и сказала: – Купите у меня за сто рублей. Я была поражена. – Да что вы говорите, сто рублей стоит килограмм картошки на рынке, вы лучше свяжите себе кофту, зима ведь идет. Я сказала, что могу дать ей сто рублей, только не надо продавать эту шерсть. Но она отказалась, пошла к матери Долматовского, и та купила. Возможно, из того горестного (гарусного) рулона шерсти была связана хорошая кофточка. В письме к Маргарите Алигер от начала 1942 года из Чистополя Наталья Тренева (Павленко) упоминает о вязании: “И наконец – мы вяжем, да как – запоем, не отрываясь. Софка связала себе две кофточки, чудесные, надо сказать. Я, как более занятая по хозяйству, успела связать только одну. Мы даже в театр пытаемся ходить с вязаньем”[34]. Софка – это Софья Долматовская, жена поэта Евгения Долматовского. На улице Цветаева встретила Галину Алперс. Они были знакомы еще по пароходу. Сказала ей и женщинам, стоявшим рядом с ней (одна из них была Санникова), что хочет перебраться в Чистополь, но прописки и работы нет. На что Галина Алперс повторила ей то, в чем потом убеждала и Лидия Чуковская: главное приехать – пропишут. Алперс приводила в пример свой случай. А что касается работы, то женщины как раз обсуждали организацию писательской столовой. Тогда Цветаева и сказала им, что готова работать посудомойкой, это показалось ей выходом из положения. Но столовая откроется только в октябре. Итак, та встреча на улице закончится тем, что Цветаева уйдет с Еленой Санниковой. О том, как переплетется судьба этих двух женщин, речь впереди, но самоубийство Санниковой через два месяца молва отнесет к той встрече, к отражению в ее судьбе гибели Цветаевой. Подруга Санниковой Галина Алперс написала, что они ушли с Цветаевой в боковую улицу, взявшись за руки. Есть еще одно любопытное свидетельство. Оно принадлежит Наталье Соколовой (Типот) в письме к Марии Белкиной, которое она послала ей после выхода книги “Скрещение судеб”. Она рассказывает, что в первые месяцы эвакуации оказалась со своим маленьким сыном, заболевшим дизентерией, в чистопольской больнице. А ее мать жила в одной комнате с Жанной Гаузнер (дочерью Веры Инбер). Именно у них Цветаева провела одну из тех августовских ночей. Спустя годы Жанна Гаузнер, обсуждая с Натальей Соколовой те дни, вспоминала о Цветаевой: “Она плохо понимала реальную жизнь. Хотела работать на кухне, и это казалось ей нетребовательностью, величайшим смирением”[35]. Значит, все-таки выходит, что ночь, проведенная в доме матери Н. Соколовой и Ж. Гаузнер, была после того уличного разговора о столовой для писателей. – Ты же помнишь войну? – говорила Гаузнер Наталье Соколовой. – Все были голодны, все хотели работать на кухне, поближе к пище, горячей пище, кипящему котлу. Изысканный поэт Валентин Парнах, полжизни проведший в Париже, сидел при входе в столовую (не то интернатскую, не то общую писательскую), не пускал прорывающихся местных ребятишек, следил, чтобы приходящие не таскали ложек и стаканов, – и был счастлив, что так хорошо устроился. Зина Пастернак была сестрой-хозяйкой детсада, работала день и ночь, львиную долю полагающейся ей еды относила Пастернаку. Ну, как было объяснить Цветаевой, что место посудомойки на кухне важнее и завиднее, чем место поэта? И еще Гаузнер вспоминала, что, когда Цветаева ночевала у них, она все повторяла: “Если меня не будет, они о Муре позаботятся”. Это было вроде навязчивой идеи. “Должны позаботиться, не могут не позаботиться”. “Мур без меня будет пристроен”[36]. Меньше всего Цветаевой был свойственен прагматический подход; мысль о том, чтобы оказаться рядом с кухней и оттуда что-то выносить, вряд ли приходила ей в голову. Место посудомойки было самым ничтожным по ее представлениям, и она была готова на него. Какой бы унизительной ни казалась нам сегодня та записка, которую Цветаева написала о желании быть посудомойкой, но реальность была еще ужасней. Не так-то просто было получить и это место. Устроиться так, чтобы быть поближе к еде, хотелось многим. Может быть, кто-то объяснил Цветаевой, что и здесь перспективы нет? Известно, что в Чистополе Цветаева переночевала у Валерии Владимировны Навашиной, жены Паустовского, о чем написано в воспоминаниях Л. К. Чуковской, которая утверждала, что ночевала она у Навашиной в общежитии. Однако у Паустовского в 20-х числах августа уже была комната, которая соседствовала с Асеевской. Это подтверждается в письме критика А. Дермана к И. Новикову, который поселился в ней после отъезда Паустовского в Алма-Ату: Мы в Чистополе с 3 августа. Довольно много времени в усильях устроиться, долго прожили в общежитии и т. д. А потом вдруг повезло. Паустовский с семьей решил уехать в Алма-Ату, и ко мне перешла принадлежавшая ему комната, отличная, необыкновенная, теплая, в центре. Сосед мой по комнате – Асеев с женой и бельсэрами. Был здесь обильный и дешевый рынок, сейчас – скудный и дорогой[37]. Таким образом, получается, что Цветаева, ночуя в комнате Паустовских в те дни, не могла не общаться с Асеевым и сестрами его жены Оксаны. Этим, по всей видимости, объясняется перемена в поведении поэта. Асеев вместе с Треневым сначала, как мы помним, не подписали Флоре Лейтес, которая пыталась вызвать Цветаеву из Елабуги, разрешение на ее прописку. А когда лично встретился с ней, то дал разрешение, но не устное, а письменное. На собрание Асеев не пошел, но прислал записку с согласием о прописке Цветаевой. Тренев полностью остался при своем. В письмах А. Н. Зенкевич к мужу говорится, что 10 августа в Чистополь в военной форме прибыл К. Г. Паустовский. Несколько месяцев войны он был в Одессе, пытаясь организовать фронтовую газету, затем вернулся в Москву, где в самом начале августа обнаружил (как уже говорилось выше) свой подъезд в Лаврушенском переулке разбомбленным и, пожив немного на даче у Федина, приехал к семье в Чистополь. Он не мог не встретить Цветаеву, хотя бы потому, что вошел в Совет по делам эвакуированных. Но почему он ничего об этом не писал? И когда Цветаева ночевала у Навашиной, где был Паустовский?[38] Ксения Синякова, комнаты которой соседствовали с навашинскими, говорила потом Белкиной, что Цветаева приходила к ним в Чистополе и что они ее принимали. Ксения подчеркивала: хорошо принимали. Может быть, это общение и подтолкнуло Цветаеву завещать сына Асееву и сестрам Синяковым.