Норвежский лес
Часть 46 из 54 Информация о книге
И сестра Мидори, и она сама долго не могли привыкнуть к жизни в новой квартире. Слишком это было комфортно по сравнению с их жизнью до этого. Мидори сказала, что слишком уж они приучились проводить каждый день в заботах, то ухаживая за больными, то присматривая за магазином. — Но последнее время стало казаться, что так оно лучше, — сказала она. — Что так мы изначально и должны жить, сами для себя, что так и надо жить, спокойно, ни на кого не оглядываясь. Но от этого и правда неспокойно было. Казалось, что тело в воздухе висит, сантиметра на два-три поднявшись. Казалось, неправда это, не может жизнь на самом деле быть такой удобной. Не могли обе успокоиться, все казалось, что вот-вот придет день, когда все перевернется и рухнет. — Рожденные, чтобы страдать, — сказал я, смеясь. — Очень уж суровая была жизнь до сих пор, — сказала Мидори. — Но ничего. Теперь-то мы с сестрой плату за страдания можем восполнить. — Уж у вас-то с сестрой это вполне получится, — сказал я. — А сестра обычно чем занимается? — Подруга сестры недавно магазин бижутерии открыла. Так что она ей рада три в неделю ей там помогает. А в оставшееся время готовить учиться ходит, с женихом встречается, кино смотрит или просто, бывает, сидит... Радуется жизни, в общем. Мидори спросила меня о том, как мне теперь живется одному. Я рассказал ей про то, какой величины у меня жилище, по то, какая там планировка, про просторный сад, про котенка Чайку, про хозяев. — Весело? — Да неплохо, — сказал я. — А чего ты такой квелый? — спросила Мидори. — Хоть и весна? — сказал я. — И сидя в классном свитере, который тебе любимая связала. Я пораженно посмотрел на свой свитер винного цвета, в который был одет. — А ты откуда знаешь? — Ну какой же ты прямодушный! Трудно догадаться, что ли? — недоуменно сказала Мидори. — Но ты скажи, почему квелый такой? — А стараюсь, вроде, веселым быть. — А ты думай о жизни, как о корзине с печеньем. Я слегка покачал головой и посмотрел ей в лицо. — Я наверное, глупый слишком, но иногда, бывает, не понимаю, о чем ты говоришь. — Ну смотри, есть корзина, полная печенья, и в ней есть такое, какое тебе нравится и какое не нравится, так? Так что если сразу съесть те, которые тебе нравятся, то потом останутся только те, что ты не любишь. Когда мне тяжело, я всегда так думаю. Вот перетерплю, а потом легче будет. Жизнь, думаю, это корзина с печеньем. — Хм, тоже своего рода жизненная философия. — Но это правда. Я же на опыте научилась, — сказала Мидори. Когда мы пили кофе, в ресторан вошли две девушки, по-видимому из одной группы с Мидори. Втроем с Мидори они показали друг другу открытки с расписанием лекций и некоторое время вели бессвязную беседу о том, кто как сдал в прошлом году немецкий, кого ранили в драке со студентами из политического движения, какие у кого-то красивые туфли и где она их купила. Я слушал долетающие до меня разговоры, и мне казалось, что они доносятся словно бы с другой стороны земного шара. Я пил кофе и смотрел на картину за окном. Это была обычная картина весеннего дня в университете. Небо было в дымке, цвели ивы, по дороге шли с новыми книжками в руках студенты, в которых с первого взгляда угадвались первокурсники. Пока я смотрел на это, на меня опять напало безразличие. Я вспомнил о Наоко, которая и в этом году не смогла вернуться в университет. на подоконнике стоял стеклянный бокал с анемонами. После того, как девушки сказали: «Ну, пока!» и ушли обратно за свой столик, мы с Мидори вышли из ресторана и прогулялись по улице. Мы зашли в букинистическую лавку и купили несколько книг, попили кофе в чайной, поиграли в «pin-ball» в игровом зале, потом присели на скамейке в парке и поболтали. Говорила в основном Мидори, а лишь поддакивал в ответ. Мидори сказала, что хочет пить, и я сходил в магазин поблизости и купил две бутылки колы. Она в это время что-то сосредоточенно писала шариковой ручкой на линованной бумаге для сочинений. — Это чего? — спросил я. — Так, ничего, — ответила она. В пол-четвертого она сказала: — Пора мне, с сестрой договорились на Гиндзе встретиться. Мы дошли пешком до станции метро и там расстались. Перед тем, как мы расстались, она сунула сложенный вчетверо лист бумаги в карман моего пальто. Она велела прочитать это дома. Я прочел его в метро. "Ты сейчас ушел покупать колу, а я в это время пишу это письмо. Первый раз в жизни пишу письмо человеку, сидящему рядом со мной на скамейке. Но иначе нет никакой надежды, что слова, которые я хочу тебе сказать, дойдут до тебя. О чем я ни говорила, ты даже не прислушивался. Ведь так? Понимаешь ли ты, что сегодня вел себя со мной очень скверно? Ты ведь даже не заметил, что я сменила прическу, правда? Я по чуть-чуть отращивала волосы и только-только смогла сделать себе что-то похожее на женскую прическу в эти выходные. А ты этого даже не заметил? Вышло так красиво, и я так хотела тебя удивить при встрече, а ты этого даже не заметил, разве это не чересчур с твоей стороны? Да ты, впрочем, даже не помнишь, наверное, во что я сегодня была одета. А я ведь тоже женщина. Как бы ты глубоко ни был погружен в свои мысли, но неужели нельзя было хоть чуть-чуть обратить на меня внимание? Всего два слова: «Красивая у тебя прическа», и что бы ты потом ни делал, как бы ни был захвачен своими мыслями, я бы все тебе простила... Поэтому я тебе сейчас соврала. Соврала, что надо ехать встречаться с сестрой. Я сегодня собиралась ехать ночевать к тебе домой, даже ночнушку с собой взяла. да, представь себе, у меня в сумке лежат ночнушка и зубная щетка. Какая я наивная. А ты ни словом, ни намеком меня к себе не пригласил. Ну и ладно. Тебе на такую, как я, наплевать, тебе, как я вижу, хочется остаться одному, так что я позволю тебе быть наедине с собой. Думай обо всем, сколько влезет. Но это не значит, что я за все на тебя обиделась. Просто мне одиноко. Ты так много хорошего для меня сделал, а я ничего для тебя сделать не могу. Ты всегда сидишь в своем мире, и сколько ни стучись, лишь взглянешь разок и тут же как будто опять возвращаешься к себе. Ты сейчас возвращаешься с колой. Ты идешь, так сосредоточенно о чем-то думая, что мне захотелось, чтобы ты обо что-то споткнулся и упал, но ты не споткнулся. Ты сейчас пьешь колу рядом со мной. Я надеялась, что ты, когда вернешься, скажешь удивленно: «О, так ты прическу сменила, что ли?», но все напрасно. А сказал бы ты так, я бы могла это письмо порвать и выбросить и сказать: «Покажи мне твой дом. Я тебе вкусный ужин приготовлю. А потом давай вместе ляжем спать»... Но ты был бесчувственным, как железная плита. Пока. P.S. Увидишь меня в аудитории, больше со мной не заговаривай." Сойдя на станции Китидзодзи, я попробовал дозвониться до квартиры Мидори, но трубку никто не брал. Заняться было совсем нечем, и я походил по улицам и поискал место, где мог бы работать, посещая университет. Суббота и воскресенье у меня были целиком свободны, а в понедельник, вторник, среду и четверг я мог работать с пяти часов, и найти работу, полностью подходящую под такое мое расписание, было делом непростым. Я махнул рукой, пошел домой и по пути снова попробовал позвонить Мидори, когда покупал продукты на ужин. Трубку подняла сестра и сказала, что Мидори еще не вернулась и неизвестно, когда вернется. Я попрощался и повесил трубку. Поужинав, я попытался написать Мидори письмо, но сколько ни переписывал заново, ничего не выходило, и я в итоге решил написать письмо Наоко. Я написал, что наступила весна и начался новый семестр. Написал, что очень обидно, что не смог встретиться с Наоко, что хотел встретиться с Наоко и поговорить с ней каким бы то ни было образом, но я решил стать сильнее, поскольку другого пути мне выбрать больше не из чего. «Это, правда, моя проблема, и тебе это, может быть, и не интересно, но я теперь ни с кем больше не сплю. Я не хочу терять ощущение того, как твоя рука остановилась там. Для меня это важнее, чем ты можешь себе представить. Я всегда вспоминаю об этом.» Я вложил письмо в конверт, приклеил марку и некоторое время сидел за столом, уставившись на него. Письмо было получилось гораздо короче, чем обычно, но мне почему-то казалось, что таким образом гораздо лучше получится передать ей мои мысли. Я налил в стакан виски сантиметра на три, выпил его в два глотка и лег в постель. На другой день я нашел работу на субботу и воскресенье неподалеку от станции Китидзодзи. Это была работа официанта в небольшом ресторане итальянской кухни, условия были так себе, но там кормили обедом и оплачивали проезд. Мне сказали, что когда не выходил на работу человек, работающий в вечерню смену по понедельникам, средам и четвергам — а они часто не выходили на работу — я мог работать вместо него, что для меня было весьма удачно. Менеджер посулил через три месяца повысить зарплату и сказал, чтобы я начал работать с этой субботы. В сравнении с мошенником-управляющим из магазина грампластинок на Синдзюку это был весьма аккуратный и порядочный человек. Я позвонил домой к Мидори, трубку опять взяла сестра и усталым голосом сказала, что Мидори еще не вернулась после того, как ушла вчера, и она сама хотела бы знать, где она, и спросила меня, нет ли у меня какой-нибудь зацепки. Я знал лишь то, что в ее сумке были ночная рубашка и зубная щетка. В среду я увидел Мидори на лекции. Она была в свитере цвета полыни и солнцезащитных очках, которые все время носила летом. Сидела она в самом заднем ряду и разговаривала с маленькой девушкой в очках, которую я видел один раз до этого, и они разговаривали вдвоем. Я подошел к ним и сказал Мидори, что хотел бы поговорить с ней, когда лекция закончится. Сперва на меня поглядела девушка в очках, потом Мидори посмотрела на меня. Прическа ее и правда была намного женственнее в сравнении с прежней. И выглядела она чуть взрослее. — Я после лекции занята, — сказала Мидори, слегка наклоняя голову. — Я тебя долго не задержу. Пять минут хватит, — сказал я. Мидори сняла очки и сузила глаза. Взгляд ее был нерадостный, и глядела она, точно пытаясь разглядеть какие-то руины метрах в ста от нее. — Я с тобой говорить не хочу, извини. Глаза девушки в очках словно говорили: «Она с тобой говорить не хочет, извини». Я сел на крайнее правое место в переднем ряду, прослушал лекцию (обзор комедий Теннеси Уильямса и его место в литературе США), а когда лекция закончилась, медленно сосчитал до трех и обернулся. Мидори уже видно не было. Провести апрель в одиночку было очень тоскливо. В апреле все вокруг казались счастливыми. Сбросив пальто, люди собирались где-нибудь на солнце и разговаривали, играли в мяч и любили друг друга. А я был совсем один. И Наоко, и Мидори, и Нагасава — все удалились от меня. Сейчас мне некому было даже сказать «Привет». Я тосковал даже по Штурмовику. Я провел апрель в одиночестве, не в силах избавиться от этой тяжкой грусти. Я еще несколько раз пытался заговорить с Мидори, но ответ всегда был один и тот же. Она говорила, что говорить со мной не хочет, и слушая ее было понятно, что говорит она правду. В основном она ходила с той девушкой в очках, а в противном случае была с высоким коротко стриженным студентом. Ноги у студента были на редкость длинные, и он всегда ходил в белых баскетбольных кроссовках. Прошел апрель, пришел май, но май был еще суровее апреля. С наступлением мая я почувствовал, как моя душа начала затрепетала и начала дрожать посреди все набиравшей силу весны. Это трепетание приходило в основном на закате дня. В нежных сумерках, овеянных тонким ароматом магнолии, моя душа ни с того, ни с сего разбухала, трепетала, дрожала и наполнялась болью. В такие моменты я неподвижно закрывал глаза и сжимал зубы. Я ждал, когда это пройдет. Спустя долгое время оно медленно проходило, оставляя после себя тупую боль. В такие моменты я писал письма Наоко. В письмах ей я не писал ни о чем, кроме веселых, приятных и прекрасных вещей. Запах травы, приятный весенний ветерок, свет луны, кино, которе посмотрел недавно, песни, которые я люблю, книги, которые произвели на меня впечатление — лишь о таких вещах я писал ей. Мне самому становилось легче, когда я перечитывал такие письма. Даже думалось, надо же, в каком замечательном мире я живу. Я написал несколько таких писем. Но ни от Наоко, ни от Рэйко писем не приходило. В ресторане, где я работал, я познакомился со своим ровесником по фамилии Ито, который тоже учился и подрабатывал там, и иногда разговаривал с ним. Он учился в институте искусств на факультете масляной живописи и был скромным и неразговорчивым пареньком, и времени до того, как мы с ним начали говорить, прошло весьма много, но за какой-то период мы подружились настолько, что после работы стали ходить в заведение поблизости и пить там пиво и разговаривать о том, о сем. Он был стройным и симпатичным парнем и стригся весьма коротко и выглядел весьма опрятно для студента института искусств. Говорил он немного, но понятия и суждения имел вполне нормальные. Ему нравились французские романы, и он любил читать Жоржа Батая и Бориса Виана (Georges Bataille, Boris Vian), а из музыки слушал произведения Моцарта и Мориса Равеля (Ravel, Joseph-Maurice). И он искал кого-нибудь вроде меня, с кем можно было бы о таких вещах поговорить. Как-то раз он пригласил меня к себе домой. Жил он в одноэтажном многоквартирном доме странной планировки за парком Инокасира, и его комната была набита принадлежностями для рисования и холстами. Я сказал, что хотел бы взглянуть на его картины, но он сказал, что уровня своего пока стесняется, и не показал. Мы пили «Chivas Reagal», который он принес тайком от отца, жарили на плитке рыбу и слушали концерт Моцарта в исполнении Роберта Касадесю (Robert Casadesus). Он был родом из Нагасаки, и на родине у него была девушка. Каждый раз, возвращаясь в Нагасаки, он спал с ней, но в последнее время что-то не заладилось. — Женщины, они ведь сами не замечают, как начинают понимать, — говорил он. — Исполнится ей двадцать лет или двадцать один, и она вдруг начинает о всяких вещах конкретно задумываться. Очень реалистично начинает мыслить. И тогда то, что до этого ей казалось таким милым, видится теперь одной бессмыслицей. Вот моя, как мы встречаемся, меня спрашивает, уже после секса, правда, что я собираюсь делать, когда универ закончу. — А что думаешь делать? — спросил я. Он покачал головой. — Что делать, что делать, да нету для рисовальщика никакого занятия. Если об этом задумываться, так никто бы рисовальщиком не становился. Не так, что ли? Закончишь ты этот институт искусств и даже на хлеб себе не заработаешь. Говорю ей это, а она мне, возвращайся, говорит, в Нагасаки и рисование преподавай. Она же английский преподавать собирается, кстати. — Не особо ты ее уже любишь, я смотрю. — Похоже на то, — согласился Ито. — Да и не хочу я никаким учителем рисования становиться. Не хочу до конца жизни непослушных школьников учить, которые только и могут, что галдеть, как обезьяны.