Норвежский лес
Часть 5 из 54 Информация о книге
В тот прекрасный майский день после обеда Кидзуки мне предложил сбежать с послеобеденных уроков и пойти поиграть в биллиард. Мне тоже послеобеденные уроки были не особо интересны, так что мы вышли из школы, спустились вразвалочку по склону вниз в сторону порта и сыграли четыре партии. Первую партию я легко выиграл, а потом он вдруг разыгрался, и оставшиеся три партии я продул. По уговору игру оплатил я. Он ни разу не схохмил за всю игру. Довольно редкое было явление. Закончив игру, мы выпили по чашке чая и закурили. — Что это ты так разошелся сегодня? — спросил я. — Сегодня не хотел проигрывать, — довольно рассмеялся Кидзуки. В ту ночь он умер в гараже у себя дома. Нацепил на выхлопную трубу N360 резиновый шланг, залепил окно в машине скотчем и включил двигатель. Сколько времени прошло, пока он умер, я не знаю. Когда родители, вернувшись из больницы после посещения родственника, открыли дверь гаража, чтобы загнать машину, он был уже мертв. Радио было включено, под дворником зажата квитанция с бензоколонки. Не осталось никакого завещания, и ничего, что могло бы послужить мотивом, не было известно. По той причине, что я был последним, кто его видел и с ним говорил, меня вызвали в полицию и подвергли процедуре, именуемой «допрос». «Никаких признаков не обнаруживал», «Вел себя совершенно так же, как обычно», — говорил я полицейскому, ведущему следствие. У полицейского, похоже, сложилось не самое лучшее впечатление как обо мне, так и о Кидзуки. Он, похоже, рассудил, что ничего особо странного нет в том, что учащийся старшей школы, прогуливающий уроки, чтобы поиграть в биллиард, совершил самоубийство. В газете напечатали крошечный некролог, на том дело и закончилось. Красный N360 был уничтожен. В классе на его парте какое-то время стояли белые цветы. После смерти Кидзуки до выпуска из школы месяцев десять я не мог ясно определиться со своим местом в окружающем мире. Я влюбился в какую-то девчонку и переспал с ней, но этот роман не продлился и полугода. Ей от меня ничего не было нужно. Я, особо не налегая на учебу, выбрал университет в Токио, в который, как показалось, смогу поступить, сдал вступительные экзамены и поступил, не испытав особой радости. Та девчонка просила меня не уезжать в Токио, но я все равно хотел вырваться из улиц Кобе. Хотел начать новую жизнь там, где меня никто бы не знал. — Переспал со мной, а теперь на такую, как я, наплевать? — сказала она и заплакала. — Неправда, — возразил я. Просто я хотел оттуда уехать. Но она не поняла. И мы расстались. В вагоне «Синкансена», идущего в Токио, я вспоминал, какая она хорошая и замечательная, и ругал себя за то, как подло я поступил. Но уже было ничего не исправить. И я решил ее забыть. Я решил забыть это все навсегда: стол для биллиарда, облепленный зеленым скотчем, ярко-красный N360, белые цветы на парте. Все-все: и дым из высокой трубы крематория, и пузатое пресс-папье в кабинете следователя в полиции. Сперва казалось, что так оно все здорово и получится. Однако как ни пытался я все забыть, внутри меня оставалось нечто похожее на сгусток мутного воздуха. И по мере того, как проходило время, сгусток этот принимал простые, но отчетливые очертания. Я этот образ даже словами могу выразить. Вот такой он был: СМЕРТь СУЩЕСТВУЕТ НЕ КАК ПРОТИВОПОЛОЖНОСТь ЖИЗНИ, А КАК ЕЕ ЧАСТь. На словах звучит просто, но тогда я ощущал это не как слова, а как один сгусток воздуха внутри моего тела. Смерть была и внутри четырех красно-белых шаров на биллиардном столе. И живем мы, вдыхая ее в свои легкие, словно тончайшую пыль. До того момента я считал смерть чем-то самостоятельным, совершенно отделенным от жизни. Навроде того, что «когда-то смерть непременно заполучит нас в свои когти. Однако, с другой стороны, мы никогда не попадемся смерти раньше того дня, когда она придет за нами». Мне это представлялось совершенно естественным и логичным утверждением. По эту сторону — жизнь, по ту — смерть. Я на этой стороне, на той меня нет. Однако, переступив черту, которую прочертила ночь, когда умер Кидзуки, я уже не смог так упрощенно судить о смерти (и, соответственно, о жизни). Смерть не была никакой противоположностью жизни. Смерть реально содержится внутри того, что именуется "я", и этот факт, как ни трудись, нельзя проигнорировать. Смерть, поймавшая Кидзуки как-то майской ночью, когда нам было по семнадцать лет, одновременно поймала и меня. В свою восемнадцатую весну я ощущал этот сгусток воздуха внутри своего тела. Однако одновременно я старался не задумываться об этом серьезно. Смутно я осознавал, что серьезность не обязательно означает приближение к истине. Но сколько я ни думал, а смерть была фактом серьезным. Без конца топтался я на месте внутри этого невыносимого противоречия. Сейчас вспоминаю это и думаю, какое парадоксальное это было время. Когда в царстве жизни все вращалось вокруг смерти. Глава 3 Ночь, в которой смешались кровь и слезы В следующую субботу Наоко позвонила мне, и в воскресенье у нас было свидание. Можно, пожалуй, назвать это просто свиданием. Другое подходящее слово на ум не приходит. Как и до этого, мы ходили по улицам, попили кофе в каком-то кафе, вечером поужинали, сказали друг другу «пока» и расстались. Она, как и прежде, лишь изредка произносила что-то, но ее это, кажется, нисколько не волновало, и я тоже, понимая это, не говорил ничего. Когда появлялось желание, мы рассказывали друг другу о своей жизни, об учебе в университете, но все это были короткие повествования, не имеющие никакого продолжения. О прошлом мы ничего не говорили. Мы по большей части отдавались лишь ходьбе по улицам. Спасибо Токио с его широкими улицами, по которым сколько ни шагай, конца им нет. Почти каждую неделю мы встречались и вот так гуляли. Она шла впереди, я чуть позади. У нее было несколько заколок разной формы, и всегда было видно ее правое ухо. От того, что видел я ее постоянно сзади, я и сейчас этот ее образ со спины помню отчетливо. Она когда смущалась, часто трогала рукой заколку. И всегда утирала рот платком. У нее была привычка утирать рот платком, прежде чем что-то рассказать. Я наблюдал это все, и постепенно проникался к ней симпатией. Она училась в женском университете на окраине Мусасино. Это был приличный университет, известный своим уровнем преподавания английского языка. Рядом с ее домом текла речка с чистой водой, и там мы тоже иногда гуляли. Она, бывало, приглашала меня зайти к ней домой и готовила что-нибудь поесть, но хоть мы и оставались там с ней наедине вдвоем, она, казалось, этого даже не замечает. Комната была чистенькая, в ней не было ничего лишнего, и если бы не ее чулки, висевшие для просушки в углу рядом с окном, и не сказать было, что здесь живет девушка. Она жила скромно и просто, друзей у нее, похоже, почти не было. Поверить было трудно, что она, какой я ее знал в школьные годы, вот так живет. Я помнил ее по тем временам всегда ярко одевающейся, окруженной толпой друзей. Глядя на эту комнату, вдруг подумалось, что она, может быть, также как и я, хотела начать новую жизнь там, где ее никто не будет знать, уехав из родных мест поступать в университет. — Я этот университет потому выбрала, что из нашей школы никто в него не поступал, — сказала Наоко с улыбкой. — Потому и поступила. Все ведь хотят в университет покруче поступить. Правда? Впрочем, нельзя сказать, что наши отношения с Наоко никак не развивались. Постепенно, постепенно она ко мне привыкла, я тоже к ней привязался. После летних каникул, когда начался новый семестр, она как-то совершенно естественно, словно так и должно быть, начала ходить не впереди меня, а рядом. Мне это показалось знаком того, что она меня признала своим другом, и ничего не имел против того, чтобы ходить с ней, видя ее милое плечо рядом с моим. Мы вдвоем ходили с ней по улицам Токио, куда глаза глядят. Поднимались в гору, перебирались через реку, переходили железнодорожные пути — шли, куда придется. Специально куда-то не ходили. Просто хорошо было идти пешком. Мы шли вперед с таким упорством, точно отправляли религиозный обряд по изгнанию злых духов. Если шел дождь — шли, укрывшись зонтом. Пришла осень, дворик студгородка покрылся опавшей листвой вяза. Чувствовался запах осени, когда наденешь свитер. Я выбросил сносившиеся туфли и купил новые, шведские. О чем мы разговаривали в то время, не помню совершенно. Наверное, ни о чем серьезном. Как и прежде, ничего о прошлом мы не говорили. Имя Кидзуки в наших разговорах почти не упоминалось. Как и прежде, много мы не говорили, и уже привычно было сидеть друг против друга где-нибудь в чайной, не говоря ни слова. Она спросила про Штурмовика, я рассказал ей. Как-то раз Штурмовик пошел на свидание с однокурсницей (с географического факультета, естественно), и уже под вечер вернулся, очень раздосадованный. Было это в июне. Он спросил меня : «С-слышь, Ватанабэ. А вот, это, с д-девушкой когда встречаешься, о чем с ней разговаривать надо?» Не помню, что я ему ответил, но вопрос он задал явно не по адресу. В июле в его отсутствие кто-то снял со стены фото Амстердама и взамен повесил фото моста «Золотые ворота» в Сан-Франциско. Просто кому-то было интересно, сможет ли Штурмовик онанировать на «Золотые ворота». "Еще как, прямо тащится, " — сообразительно отвечал я, и кто-то повесил на этот раз фотографию снежных горных вершин. Каждый раз, когда картинка менялась, Штурмовик приходил в сильное замешательство. — Ну кто это м-м-мог сделать? — восклицал он. — А что, нормально же. Вон фотки какие все классные. Спасибо надо сказать, какая разница, кто? — утешал я его. — Конечно, но все равно неприятно, — говорил он. Когда я рассказывал такие истории про Штурмовика, Наоко неизменно хохотала. Я часто рассказывал ей о нем, так как смеялась она совсем редко, хотя по правде сказать, делать его героем анекдотов мне особого удовольствия не доставляло. Он был всего лишь черезчур прямолинеен, третий сын из семьи с не очень большим достатком. У него была маленькая мечта в жизни — рисовать карты. Кому придет в голову смеяться над этим? Тем не менее «анекдоты от Штурмовика» уже вовсю ходили по общежитию, и я ничего с этим поделать не мог, как бы ни хотел. Да и мне было всегда приятно видеть Наоко смеющейся. И я продолжал подкидывать зубоскалам истории про своего соседа. Только раз Наоко спросила меня, есть ли у меня подруга. Я рассказал ей о девушке, с которой расстался. Хорошая, мол, девушка, и спать с ней было хорошо, и сейчас иногда скучаю по ней, но отчего-то не сошлись характерами. Такое чувство, что у меня в душе твердый панцирь, и лишь очень немногие могут его пробить и забраться внутрь, сказал я. Наверное, сказал я, потому и не получается у меня никого полюбить как следует. — Ты никогда никого не любил? — спросила она. — Никогда. Больше она ничего не спрашивала. Закончилась осень, холодный ветер пронизывал улицы, а она иногда прислонялась к моей руке. Сквозь ее длинное пальто с капюшоном я чувствовал, как она дышит. Она опиралась своей рукой о мою, клала руку в карман моего пальто, а когда было совсем холодно, дрожала, ухватившись за мою руку. Но не боле того. Никакого иного смысла в этих ее действиях не было. Я неизменно шагал, сунув руки в карманы пальто. И я, и она носили туфли на резиновой подошве, так что шаги наши были почти не слышны. Лишь когда под ноги попадались опавшие листья огромных платанусов, слышался сухой шелест. Слушая эти звуки, я испытывал жалость к Наоко. Не моя рука была ей нужна, а кого-то другого. Не мое тепло ей было нужно, а кого-то другого. Я не мог отделаться от непонятной досады на то, что я — это я. Чем ближе подступала зима, тем еще сильнее, чем раньше, ощущалось, какие прозрачные у нее глаза. То была совершенно никуда не ведущая прозрачность. Порой она без всякой причины пристально смотрела мне в глаза, точно пытаясь в них что-то найти, и каждый раз я при этом испытывал странное ощущение чего-то холодного, чего-то невыносимого. Думалось, что, наверное, она пытается что-то мне сообщить. Но словами этого она выразить не может. Вернее даже не может разобраться в этом внутри себя самой, не то что выразить словами. И поэтому ничего не говорит. Поэтому часто трогает свою заколку, вытирает губы платком и без причины смотрит мне в глаза. Хотелось при случае обнять Наоко и прижать к себе, но каждый раз я, поколебавшись, от этой мысли отказывался. Боялся, что вдруг обижу ее этим. Так вот мы и бродили всегда по улицам Токио, а она продолжала искать слова в пустоте. Ребята в общежитии подшучивали надо мной, когда Наоко звонила мне по телефону или когда я уходил с утра по воскресеньям. По-другому, наверное, и быть не могло, но все решили, что у меня появилась любовница. Невозможно было никому ничего объяснить, да и надобности такой не было, и я просто не обращал на них внимания. Вечером, когда мы расставались, и я возвращался, кто-нибудь подходил ко мне с пошлыми вопросиками, типа, какие позы мы отрабатывали, как у нее это дело выглядит, какого цвета нижнее белье, а я каждый раз как-нибудь отшучивался. Так я из восемнадцатилетнего стал девятнадцатилетним. Солнце вставало и садилось, флаг поднимался и опускался. По воскресеньям — свидание с подругой умершего приятеля. Чем я сейчас занимаюсь, чем собираюсь заняться, было совершенно неясно. В универе мы читали Клоделя, читали Расина, читали Эйзенштейна, однако меня такое чтение нисколько не впечатляло. В университете у меня друзей не появилось ни одного, и в общежитии я общался с соседями лишь из формальности. Ребята в общежитии, похоже, считали, что я собираюсь стать писателем, поскольку я всегда сидел один за чтением, но сам я писательствовать не собирался. Вообще не думал о том, кем хочу стать. Несколько раз я собирался рассказать об этих своих переживаниях Наоко. думалось, что она-то сможет мои мысли понять достаточно хорошо. Но подобрать слова, чтобы все это высказать, не получалось. Странно, думал я. Это уже прямо как будто от нее заразился болезнью «поиска слов». Вечером в субботу я сидел в лобби у входа, ожидая, когда позвонит Наоко. По вечерам в субботу почти все уходили куда-нибудь повеселиться, и лобби было не таким людным, как в другое время, и там было тихо-тихо. Я всегда наблюдал за блестками света, взвешенными в этой тишине, и пытался разобраться в собственной душе. Что же я все-таки ищу? Но ничего похожего на ответ не находилось. Иногда я протягивал руку к парящим в воздухе блесткам света, но кончики моих пальцев ничего не ощущали. Я много времени уделял чтению, но книг прочитывал немного, просто любил перечитывать понравившуюся книгу по несколько раз. В то время мне нравились такие авторы, как Труман Капоте, джон Апдайк, Скотт Фитцджеральд, Раймонд Шендли, однако ни среди однокашников, ни в общежитии никого, кто бы читал такие вещи, я не видел. Они читали большей частью Такахаси Кадзуми, Оэ Кендзабуро, Мисима Юкио или книги современных французских писателей. Естественно, что разговор у меня с ними не клеился, и я оставался читать в одиночку. Бывало, перечитав книгу несколько раз, я закрывал глаза и наслаждался ее запахом. Я чувствовал себя счастливым, ощущая запах книги и положив руку между страниц. В восемнадцать лет любимым произведением для меня были «Кентавры» джона Апдайка, но после нескольких прочтений первоначальный их блеск потихоньку потерялся, и они постепенно уступили первенство «Великому Гэтсби» Скотта Фитцджеральда. А «Великий Гэтсби» так и продолжал потом быть моей любимой книгой. В то время в моем окружении лишь один человек прочел «Великого Гэтсби», и сблизились мы с ним тоже из-за этого. Это был студент кафедры юриспунденции Токийского университета по фамилии Нагасава, и был он на два курса старше меня. Жили мы в одном общежитии и знали друг друга, естественно, только в лицо, но как-то раз, когда я сидел в столовой с южной стороны, греясь на солнце, он подсел ко мне и спросил, что я читаю. Я сказал, что читаю «Великого Гэтсби», он спросил, интересно ли. Я ответил, что перечитываю третий раз, и с каждым разом все интереснее.