Норвежский лес
Часть 50 из 54 Информация о книге
Я все так же продолжал путешествовать. Иногда я снимал номер в дешевом мотеле и принимал ванну и брился. Глянув в зеркало, я увидел, каким безобразным стало мое лицо. Кожа на лице загорела на солнце и стала шершавой, глаза запали, на исхудавших щеках были неизвестного происхождения пигментные пятна и шрамы. Выглядело оно, точно принадлежало человеку, только что выползшему из темной пещеры, но лицо это несомненно было моим. Шагал я в ту пору по морскому побережью района Саньин. Я все время шел по побережью к северу то ли от Тоттори, то ли от Хёго или где-нибудь поблизости. На душе было спокойно, когда я шагал по побережью. На песчаном пляже обязательно было где приятно поспать. Можно было также собрать обломки дерева, которые приносили с собой волны, развести костер и пожарить купленной в рыбной лавке сушеной рыбы. Потом я пил виски, слушал шум волн и вспоминал Наоко. Было очень странно, что она умерла и не существует больше в этом мире. Я никак не мог ощутить реальность этого. Даже услышав стук гвоздей, заколачиваемых в крышку ее гроба, я никак не мог свыкнуться с тем фактом, что она превратилась в ничто. Воспоминания о ней были чересчур яркими и мощными. Тем более помнилось мне, как она нежно брала мой член в рот, и ее волосы задевали мой живот. Я помнил и ее жар, и дыхание, и до обидного короткое ощущение оргазма. Я мог вспомнить все это так ярко, будто это было минут пять назад. Казалось, будто Наоко была со мной рядом, и надо было только протянуть руку, чтобы коснуться ее тела. Но ее там не было. Ее плоть не существовала более нигде в этом мире. В те ночи, когда я никак не мог заснуть, я вспоминал Наоко в разных ее обличиях. Я не мог не вспоминать ее. Слишком переполнен был я изнутри воспоминаниями о Наоко, и эти воспоминания просто-таки прорывались наружу через любую щель. Подавить эти прорывы было невозможно. Я вспомнил картину того, как она в то дождливое утро чистила клетку с птицами и таскала мешки с кормом в своей желтой дождевой накидке. Вспомнил наполовину раздавленный именинный пирог, та ночь, ощущение слез Наоко, намочивших мою рубашку. Да, в ту зиму, той ночью тоже шел дождь. Зимой она шагала рядом со мной в своем пальто из верблюжьей шерсти. Она всегда носила заколку для волос и всегда трогала ее рукой. И ее солнечно-ясные глаза глядели в мои глаза. В голубом халате она сидела на диване, подтянув колени к груди и уперевшись в них подбородком. Один за другим эти ее образы захлестывали меня, точно волна прилива, и выбрасывали мое тело в какие-то странные места. В этих странных местах я жил вместе с мертвыми. Там Наоко была жива, и я мог разговаривать с ней, и мы могли обнять друг друга. В этих местах смерть не была решающим элементом, кладущим конец жизни. Смерть была там всего лишь одним из элементов, составляющих жизнь. Наоко жила там в обнимку со смертью. И она сказала мне так. «Ничего страшного, Ватанабэ. Это всего лишь смерть. Не обращай на нее внимания.» В этих местах я не чувствовал никакой грусти. Смерть оставалась смертью, а Наоко оставалась Наоко. «Не переживай, ведь я же здесь», говорила мне Наоко, застенчиво улыбаясь. Такие же, как всегда, незначительные телодвижения исцеляли мою душу. И тогда я подумал так. Если это и есть смерть, то не такая уж это и плохая штука! И верно, говорил я Наоко, ничего такого в этом нет, чтобы умереть. «Смерть — это всего лишь смерть. К тому же я чувствую себя очень умиротворенно, находясь здесь», сказала Наоко в промежутке между шумом мрачных волн. Но затем наступал отлив, и я оставался один на песчаном пляже. Не было никаких сил, я не мог никуда идти, грусть превращалась в глубокий мрак и окутывала меня со всех сторон. В такие минуты я часто плакал один. Я не столько даже плакал, сколько слезы лились из глаз ручьем, точно пот. Когда умер Кидзуки, я усвоил одну вещь из его смерти. Я усвоил ее как, прописную истину. Или думал, что усвоил. Вот что это было: «Смерть не находится на противоположном полюсе от жизни, а скрыта внутри самой жизни.» Несомненно, это была истина. По мере того, как мы живем, мы одновременно растим и свою смерть. Но это была не более чем одна часть той истины, которой нам нельзя не знать. Вот чему научила меня смерть Наоко. Никакие истины не могут излечить грусть от потери любимого человека. Никакие истины, никакая душевность, никакая сила, никакая нежность не могут излечить эту грусть. У нас нет другого пути, кроме как вволю отгрустить эту грусть и что-то из нее узнать, но никакое из этих полученных знаний не окажет никакой помощи при следующем столкновении с грустью, которого никак не ждешь. Один-одинешенек я слушал этот ночной шум волн, внимал голосу ветра и изо дня в день размышлял и размышлял об этом. Я опустошал по несколько бутылок виски, жевал хлеб, пил воду из фляги и шагал и шагал этой ранней осенью по берегу моря с рюкзаком на плечах, даже не отряхивая волосы от песка. Как-то вечером, когда дул сильный ветер, я обливался слезами в тени развалившейся лодки, укрывшись спальным мешком, когда ко мне подошел молодой рыбак и предложил сигарету. Я взял ее закурил впервые за десять с лишним месяцев. Он спросил меня, почему я плачу. Я машинально соврал, что у меня умерла мама. Сказал, что путешествую так, не в силах совладать с горем. Он от души посочувствовал мне. Он сходил в дом и вынес бутылку спиртного и два стакана. Мы вдвоем пили с ним посреди песчаного поля, обдуваемого ветром. Рыбак сказал, что тоже лишился матери в шестнадцать лет. Он рассказал, что его мать, не отличавшаяся здоровьем, окончательно подорвала его, работая с раннего утра до позднего вечера, и скончалась. Я пил, безучастно слушал его рассказ и поддакивал в нужных местах. Мне это казалось рассказом о каком-то далеком мире. Я не мог понять, при чем тут это все. Внезапно меня охватил жестокий гнев и желание придушить этого парня. При чем тут твоя мать? Я потерял Наоко! Из этого мира исчезло такое прекрасное тело! Так какого черта ты мне рассказываешь про какую-то там свою мать? Впрочем, злоба эта тут же исчезла. Закрыв глаза, я тупо сидел так, то ли слушая его бесконечный рассказ, то ли нет. Наконец он спросил меня, ел ли я. Я ответил, что не ел, но в рюкзаке у меня есть хлеб, сыр, помидоры и шоколад. Он велел мне подождать и куда-то ушел. Я хотел было его остановить, но он унесся в темноту, даже не обернувшись. Я продолжил пить один. По песку был беспорядочно разбросан мусор после устроенного кем-то фейерверка, волны разбивались с ошалелым ревом. Исхудавшая собака подбежала ко мне, виляя хвостом, послонялась вокруг моего крошечного костерка, интересуясь, нет ли чего поесть, но поняв, что ничего нет, ушла восвояси. Минут через тридцать рыбак вернулся с двумя коробками с едой и бутылкой спиртного. «Ешь», — сказал он мне. Он сказал, что в нижней коробке рисовые рулеты в морской капусте и инари-суси, так что чтобы я съел это завтра. Он наполнил свой стакан и налил мне. Я поблагодарил его и съел порцию суси, которой хватило бы на двоих. Потом мы опять пили вдвоем. Когда мы выпили столько, что больше уже не лезло, он позвал меня переночевать у него дома, но я сказал ему, что мне удобнее спать здесь одному, и он больше не настаивал. Уходя, он вынул из кармана пять тысяч иен одной купюрой, сложенной вчетверо, сунул ее в карман моей рубахи и сказал, чтобы я на это питался нормально, так как на мое лицо страшно смотреть. Я пытался было отказаться, говоря, что денег принять не могу, так как и без того угощения было достаточно, но он денег назад взять не пожелал. Он сказал, что это не деньги, а знак внимания, и велел принять их и не думать лишнего. Делать было нечего, и я поблагодарил его и взял деньги. После того, как рыбак ушел, я вдруг вспомнил свою подругу, с которой впервые переспал в третьем классе старшей школы. Я подумал о том, как подло я с ней поступил, и почувствовал невыносимую пустоту в груди. Я почти ни разу не задумывался о том, о чем она думает, что чувствует, отчего страдает. И до самого последнего времени я о ней практически даже не вспоминал. Это была очень чистая девушка. Но в то время я воспринимал эту чистоту как совершенно само собой разумеющуюся вещь и почти на нее и не оглядывался. Я подумал, что-то она сейчас делает, простила ли она меня? Я почувствовал себя ужасно паршиво и проблевался рядом с лодкой. Голова трещала от перепоя, и было стыдно за то, что я соврал рыбаку и взял у него деньги. Подумалось, что можно бы и потихоньку возвращаться в Токио. Невозможно было продолжать и продолжать заниматься этим. Свернув спальник и уложив его в рюкзак, я взвалил его на плечи и дошел пешком до станции государственной железной дороги и спросил у работника станции, как мне сейчас лучше будет доехать до Токио. Он посмотрел на расписание и объяснил, что если сразу пересеть на ночной поезд, можно у утру добраться до Осака, а оттуда на до Токио идет «Синкансэн». Я поблагодарил его и купил билет до Токио на пять тысяч иен, полученные от рыбака. Дожидаясь поезда, я купил газету и посмотрел на дату. Там было выбито: 2-е октября 1970 года. Выходило, что я путешествовал ровно месяц. Я подумал, что как-то надо возвращаться в реальный мир. Месяц скитаний не успокоил моих нервов и не облегчил шока от смерти Наоко. В Токио я вернулся в состоянии, мало изменившемся по сравнению с месяцем ранее. Мидори я не мог даже позвонить. Я не знал, как с ней заговорить. Что надо сказать? Все кончилось, давай жить вдвоем счастливо... Так, что ли? Конечно, так я сказать не мог. Но как бы я ни говорил, какими бы выражениями ни воспользовался, действительность, о которой необходимо было сказать, была в итоге одна. Наоко умерла, Мидори осталась. Наоко превратилась в белый прах, Мидори осталась живым человеком. Я почувствовал себя полным дерьмом. Вернувшись в Токио, я опять несколько дней провел один, заперевшись в комнате. Большая часть моих воспоминаний относилась не к живым, а к мертвым. Несколько комнат, приготовленных мной для Наоко, были увешаны цепями, мебель была накрыта белыми покрывалами, на окнах скопилась белесая пыль. Большую часть дня я проводил в этих комнатах. Я думал о Кидзуки. Ну что, Кидзуки, заполучил-таки Наоко, думал я. Ну и ладно. Все равно Наоко с самого начала была твоей. Туда, видно, ей была и дорога. Но в этом мире, в мире несовершенных людей, я сделал для Наоко все, что мог. Я старался устроить для нас с Наоко новую жизнь. Ну да ничего, Кидзуки. Забирай Наоко себе. Наоко ведь выбрала тебя. Удавилась в мрачной, как ее собственная душа, лесной глуши. Ну что, Кидзуки. Ты когда-то унес часть меня в царство мертвых. Я порой чувствую себя смотрителем музея. Такого здоровенного и пустого музея без единого посетителя. Я смотрю за ним ради себя же самого. На четвертый день после того, как я вернулся в Токио, пришло письмо от Рэйко. На конверте была наклеена марка срочной доставки. Содержание письма было крайне лаконично. Беспокоится, так как никак не может со мной связаться. Просит ей позвонить. Будет ждать в девять часов утра и вечера у телефонного аппарата. В девять часов вечера я набрал этот номер телефона. Не успели отзвучать гудки, как Рэйко сняла трубку. — Как дела? — спросила она. — Да так себе, — сказал я. — Ничего, если я к тебе послезавтра где-то в гости приеду? — В смысле, в Токио, что ли? — Ну да. Хочу с тобой поговорить спокойно. — Значит, вы оттуда уезжаете? — Ну а как я к тебе приеду, если отсюда не уеду? — сказала она. — Да и пора уже уезжать. И так восемь лет уже здесь. Дольше останусь, сгнию совсем. Не находя подходящего ответа, я некоторое время молчал. — Я послезавтра на «Синкансэне» в двадцать минут четвертого на станцию «Токио» приезжаю, встретишь меня? Лицо мое помнишь еще? Или, может, тебе какая-то там Рэйко уже не интересна, раз Наоко умерла? — Ничего подобного, — сказал я. — Еду встречать вас послезавтра на станцию «Токио» в двадцать минут четвертого. — Ты меня сразу увидишь. Такие старухи с гитарами ходят нечасто. Я действительно моментально отыскал Рэйко на станции «Токио». Она была в мужском твидовом пиджаке, белых брюках и красных кроссовках. Волосы были такими же короткими и топорщились там и сям, в правой руке она держала коричневый чемодан, в левой — черный футляр с гитарой. Увидев меня, она улыбнулась, так что все морщины на ее лице изогнулись разом. Увидев ее лицо, я тоже расплылся в улыбке. Я взял ее чемодан и прошел с ней до посадочной платформы центральной линии. — Ватанабэ, с каких это пор у тебя лицо такое жуткое стало? Или в Токио модно теперь с таким лицом ходить? — Да путешествовал долго. Питался, как попало, — сказал я. — Как вам «Синкансэн»? — Ерунда полнейшая. Даже окна не открываются. Хотела по пути поесть купить, да ничего не вышло, я такая злая была. — А в поезде не продают ничего разве? — Эти мерзкие сэндвичи за сумасшедшую цену, что ли? Да их даже лошадь, помирая с голоду, съесть не сможет. А я в Готэмба морского карася любила есть. — Да вас все за старуху принимать будут, если будете так говорить. — Ну и ладно, что я, не старуха, что ли? — сказала Рэйко. Все время, пока мы ехали на метро до Китидзодзи, она зачарованно смотрела на пробегающие мимо виды Мусасино. — Как оно, изменилось все за восемь лет? — спросил я. — Знаешь, Ватанабэ, что я сейчас чувствую? — Не знаю. — Страшно мне, так страшно, что, кажется, с ума схожу. Не знаю, что делать. Забросило меня сюда одну-одинешеньку, — сказала Рэйко. — А здорово звучит — «кажется, с ума схожу», как считаешь? Я засмеялся и взял ее за руку. — Все нормально. За вас уже можно не беспокоиться, да и оттуда вы же своими силами ушли. — В том, что я смогла оттуда уйти, мои силы ни при чем, — сказала Рэйко. — То, что я смогла оттуда уйти, это благодаря Наоко и тебе. Невыносимо больше было оставаться там без Наоко, и я почувствовала, что мне нужно приехать в Токио и спокойно с тобой поговорить. Вот я оттуда и ушла. А иначе я бы там на всю жизнь застряла. Я кивнул.