О чем знает ветер
Часть 6 из 63 Информация о книге
Я потянулась к сумке, достала блокнот и карандаш. – Как туда попасть? – Гм… Пешком отсюда далековато. На машине минут за десять доберешься. Двигай по главной улице к югу. Вон туда, поняла? – Мэйв махнула на окно. – Когда город позади останется, еще километра три проедешь. Будет развилка. Забирай вправо. Еще через полкилометра будет левый поворот. А там и церковь Приснодевы Марии – слева, гляди не проворонь. Ну а кладбище – сразу за церковью. Я бросила записывать еще на словах «забирай вправо». – А что, разве улицы не имеют названий? – Это не улицы, детка. Это дороги. Проселочные. Местный народ знает, что где. Заблудишься – спроси кого-нибудь. На церковь тебе всякий укажет. Не случится человека рядом – просто помолись. Господь всегда молитву слышит, ежели мы Его храм ищем. 15 мая 1916 г. Поездка в Дромахэр с телом Деклана, увернутым в одеяло и уложенным на сиденье, была, наверно, самой длинной в моей жизни. Бриджид ни слова не проронила, а малыш плакал безутешно – чувствовал, наверно, что отчаяние распростерло над нами свои черные крылья. Обоих я отвез к себе в Гарва-Глейб, а тело Деклана – к отцу Дарби для отпевания. Деклан упокоился в Баллинагаре, рядом со своим отцом. Я заплатил за надгробие – его положат на могилу, как только будет выгравирована надпись. Если Энн тоже погибла (а я почти уверен, что так и есть), ее похоронят рядом с Декланом. Они оба этого хотели – лежать под одной могильной плитой. Как ни тяжело мне было, я вернулся в Дублин. Британцы объявили город на военном положении, на каждой дороге поставили посты – солдат и орудия. Мои бумаги, особенно удостоверение врача, сделали свое дело. После скрупулезной проверки я услышал вожделенное «Проезжайте». Дублинские больницы переполнены ранеными – повстанцами, солдатами и простыми горожанами. Этих последних – большинство. Оценив масштабы трагедии, я понял, почему меня, одного из немногих, все-таки впустили в город. Я искал всюду. Я обшарил морги обычные и морги при больницах – на Джервис-стрит, в госпитале Матер, в госпитале сэра Патрика Данса. Я был даже в женской больнице – говорили, что повстанцы, сдавшись, направились туда. На Меррион-сквер устроили полевой госпиталь, но и там никаких следов Энн, да и сам госпиталь успел расформироваться. Местные жители сообщили, что раненых и мертвых увезли, а куда – им неизвестно. Слухи о массовых захоронениях на кладбищах Гласневин и Динсгрэндж подвигли меня расспросить сторожей, которые, конечно, не могли назвать ни единого имени. Я опоздал. Правда, власти обещают напечатать список погибших в «Айриш Таймс», но когда именно, никто не знает. Я рыскал по улицам, я носился взад-вперед по Саквилл-стрит с ее зданиями, выгоревшими изнутри, похожими на чудовищные пустые ракушки. Мостовую густо покрывал пепел, местами еще достаточно горячий, чтобы расплавить подметки моих ботинок. Мур-стрит напоминала потревоженный муравейник – люди вернулись к своим недавним жилищам в надежде отыскать уцелевшие вещи. Один дом стал прямой мишенью для снаряда; на его развалинах копошились, заодно с погорельцами, еще и обитатели других районов, преимущественно дети. Их целью были обугленные деревяшки, годные на топливо; вдобавок (такое у меня сложилось впечатление) каждый рассчитывал выудить и что-нибудь более-менее ценное, годное для продажи. Там-то, на Мур-стрит, откуда я выносил тело Деклана, она и бросилась мне в глаза – любимая шаль Энн Галлахер, зеленая, оттенка весенней травы, столь шедшего к ее восхитительным глазам. В тот, последний день, когда Энн влетела в горящее здание Почтамта, шаль, повязанная крест-накрест, укрывала ей плечи и грудь. Кончики были, по ирландской традиции, заткнуты за пояс юбки. Теперь шаль, целехонькая, не замаранная копотью, вольно развевалась на худеньких плечиках какой-то маленькой оборванки – ни дать ни взять флаг, один из тех, что гордые повстанцы водружали в Дублине на каждый захваченный объект. И где теперь эти оранжево-бело-зеленые полотнища? Уничтожены, повержены. Совсем как Деклан и Энн. Плохо соображая, что делаю и что говорю, я бросился к девочке. Я взял ее за плечики, завопил: – Откуда у тебя эта шаль?! Где ты ее нашла?! Девочка указала себе под ноги, а стояла она на куче щебня. Взгляд у нее был отсутствующий, глаза – как у старухи, видевшей слишком много. По лицу и фигурке между тем я дал бы ей от силы лет пятнадцать. – Под кирпичным боем она лежала, шальто, – произнесла девочка. – Целая почти, только одна дырочка махонькая. Не беда – заштопать можно. Я в этом доме жила – стало быть, шаль моя по праву. Нижняя челюсть у нее напряглась. Похоже, девочка решила, что я намерен отнять ценную находку, и приготовилась к обороне. Может, мне и следовало применить силу, однако я полез рыться в щебне и обломках кирпичей. Я искал тело Энн. Я разгребал завалы до самого заката. Впустую. Когда солнце стало садиться, девочка, наблюдавшая за мной и рывшаяся поблизости, вдруг сняла шаль. – Так и быть, мистер, забирайте. Похоже, это всё, что осталось от вашей жены. Я не сумел сдержать слез. Девочка отвернулась и пошла прочь, но не прежде, чем я заметил: сквозь маску юного лица больше не проглядывают глаза скорбящей старухи. Завтра отправляюсь в Дромахэр. Похороню шаль рядом с Декланом. Т. С. Глава 3 Похищенное дитя Мальчик – даром что крещён — Фейри за руку берёт, Увести себя даёт От печалей и забот — Сколь их есть на белом свете, осознать не в силах он. У. Б. Йейтс К БАЛЛИНАГАРСКОМУ КЛАДБИЩУ я ехала с комом в горле, из последних сил глядя в оба и благоговейно, словно григорианский хорал, повторяя про себя указания Мэйв. Действительно, церковь нашлась легко. Среди холмистых полей высилась она, совсем одинокая, если бы не домик священника, что притаился позади. Мшистые руины крепостной стены, эта вечная деталь ирландского пейзажа, да разбредшееся стадо коров составляли ей сомнительную компанию. Я приткнулась у ворот и шагнула из машины в зябкое июньское предвечерье: если лето в Ирландии и планировалось, срок ему явно еще не пришел. Меня не отпускало ощущение, что я видела Голгофу и распятого Христа. Сдерживая слезы и дрожь пальцев, я толкнула массивную деревянную дверь и вступила в пространство, надышанное настолько, что даже скамьи лучились святостью. Своды хранили эхо крещений, отпеваний и венчаний – бесчисленных таинств, свершенных в этих стенах; казалось, эхо потянется за мной и к могилам, чтобы отозваться последним аккордом на последней дате последнего надгробия. Под церковными сводами мне всегда бывало столь же уютно, сколь и среди книжных страниц или на кладбищенской аллее. На меня не давило бремя первородного греха, не возникало желания разбить себе лоб в покаяниях, не проклевывался страх перед Чистилищем – иными словами, я не испытывала чувств, свойственных большинству католиков. Наверно, в этом была заслуга Оэна: мой дед уважал религию, однако воспринимал ее с долей скептицизма. Странное сочетание, удивительное умение ценить то, что действительно хорошо, и отстраняться от того, что далеко от совершенства. Короче, между мной и Господом не возникало ни недомолвок, ни разладов. Говорят, человек воспринимает Бога через призму своего наставника в вопросах религии. В моем случае правило работало на сто процентов: о Боге я узнала от Оэна, которого любила и которому доверяла. Любовь и доверие к Оэну перекинулись на Господа Бога. В католической школе меня учили катехизису, и к нему я применила свой всегдашний прием: выделила и впустила в душу то, что нашло отзыв в этой самой душе. А что не нашло, то я отбросила. Монахини-наставницы были недовольны. Религия, твердили они, это не шведский стол: нельзя выбрать одно и проигнорировать другое. Я вежливо улыбалась, оставаясь при своем мнении. Ибо и жизнь, и религия, и учеба в данном аспекте совершенно идентичны. Откажись я от выбора, просто набила бы разум и душу, как набивают живот – не поняв вкуса, не уловив аромата каждого отдельного «яства»; смесь, бессмысленная и даже опасная для сознания. Теперь, сидя в пустой церкви, где поколения моих предков молитвами врачевали разбитые сердца, я понимала: вот он, смысл веры, ибо вера оправданна лишь как контекст в борьбе жизни со смертью, а церковь – это памятник былому, проводник, портал из прошлого в настоящее, созданный для утешения. Я, по крайней мере, это утешение нашла. Церковное кладбище взбиралось вверх по пологому склону. Сверху видна была витая лента дороги, которая привела меня сюда, к этим замшелым надгробиям – настолько замшелым, что я не могла разобрать ни имен, ни дат. А иные надгробия буквально вросли в землю, будто втоптанные самим Временем. Правда, попадались и обихоженные могилы, на которых гладенькие плиты щеголяли цветистыми эпитафиями. Новые захоронения расходились от центра кладбища подобно кругам, что расходятся по воде от брошенного камня, и камнем этим была Смерть. Без усилий прочитывая имена, я вспоминала слова Мэйв: на большей части ирландских кладбищ, мол, всё вперемежку – древнее и недавнее, так что предка отыскать вполне возможно, ведь каждая семья столетиями хоронит своих на одном участке. То и дело поднимая взгляд, я вздрагивала от сходства старых могильных камней с гномами и хоббитами, окаменевшими в траве; каждая трещина казалась прищуром, даже кивком. «Подойди поближе», – словно говорили они. Своих я нашла под мощным деревом, на границе между старыми и новыми захоронениями. Надгробие представляло собой массивный треугольник с фамилией «Галлахер» в основании. Строчкой выше шли имена «Деклан» и «Энн». Повинуясь порыву, я дотронулась до четкой гравировки, погладила даты – «1892–1916», выдохнула с облегчением: память таки подвела старую Мэйв! Энн Галлахер упокоилась рядом с любимым мужем. Они умерли в один день, как я и думала. Голова закружилась, пришлось встать на колени, а вскоре я поймала себя на том, что говорю вслух – рассказываю Деклану и Энн об Оэне и о себе, уверяю: для меня крайне важно было их отыскать. Выговорившись, я поднялась и только теперь обратила внимание на соседние могилы. Слева от треугольного надгробия был камень поскромнее – также с фамилией «Галлахер» и с двумя именами – «Бриджид» и «Питер». Даты – две, а не одна на двоих супругов – совсем стерлись. Питер Галлахер скончался раньше, чем его сын Деклан и невестка Энн; Бриджид Галлахер надолго пережила обоих. Оэн об этом не рассказывал. Может, потому, что я не спрашивала. Мне хватало знать, что Бриджид умерла прежде, чем ее внук покинул Ирландию. Имена своих прапрадеда и прапрабабки я тоже погладила, поблагодарила Бриджид за то, что ее стараниями Оэн вырос чудесным человеком, добрым и заботливым. Определенно, Бриджид обожала своего внука не меньше, чем сам он обожал и баловал меня. Любить другого способен лишь тот, кто сам был любим; Оэн получил любовь от бабушки – от кого же еще? Между тем небо нахмурилось всерьез. Ветер стал колючим – как бы намекал, хлеща меня по щекам, что пора двигаться в отель. Готовая внять ветру, я вдруг заметила еще одно надгробие, или, может, взгляд зацепила короткая фамилия – «Смит», расположенная у самой земли, почти скрытая травой. Кто это – Томас Смит, заменивший Оэну отца? Неужели здесь покоится мрачноватый доктор с древней фотокарточки, тот, в чопорном костюме-тройке? На руку мне ляпнула тяжелая, холодная капля, за ней последовали другие. Тучи сошлись, ударившись могучими торсами. Молния рассекла небосклон, гром шарахнул над самой моей головой. Отбросив любопытство, я побежала к машине, косясь на блестящие под ливнем надгробия, обещая мысленно: я еще приеду, приеду. * * * Тем же вечером в Слайго, в отеле, я достала из чемодана коричневый конверт. В чемодан он отправился почти машинально – Оэн настаивал, чтобы я прочла дневник Томаса Смита, вот я и взяла конверт со всем содержимым, но, честно говоря, сразу о нем позабыла. Оэн умер – и всё для меня умерло. Исчезла способность сосредотачиваться, сгинул вкус к изысканиям. Огромных усилий стоило просто не рыдать. Однако сегодня я побывала на могиле предков; удивительно ли, что мне захотелось вспомнить их лица? А ведь давно, слишком давно никто их не вспоминал! Мысль потрясла меня. Расчет, что земля Ирландии сама собою утишит боль моей утраты, не оправдался, и всё же поездка пошла мне на пользу. Мои эмоции окрашивала теперь не безнадежность, а благодарность; слезы лились по-прежнему, но горечь из них ушла. Словом, я вытрясла содержимое конверта на небольшой столик, и ровно так же, как месяц назад, первым выпал блокнот в кожаной обложке, а следом выпорхнули фотокарточки, улегшись вокруг него запоздалыми мыслями. Я отложила конверт, однако он, якобы пустой, издал нехарактерный для куска бумаги стук. Заинтригованная, я выудила удивительное кольцо – тонкий золотой ободок, отягощенный черной агатовой камеей. Чудесная вещица, притом старинная; изящество в сочетании с ароматом времени любого исследователя опьянит, и я не стала исключением. Кольцо легко село мне на палец, дополнительно восхитив и заставив пожалеть, что я не обнаружила его тогда, при Оэне, и не поинтересовалась, кто им владел. Не матушка ли Оэна? Посмотрим; если так, кольцо должно мелькать на фотокарточках. Увы, на одной фотокарточке руки Энн Галлахер находились в карманах серого пальто, на другой Энн держала под локоть Деклана Галлахера, на остальных по разным причинам рук вовсе не было видно. Снова и снова я перебирала фотокарточки, касалась лиц, что предшествовали появлению на Земле моего собственного лица. Маленький Оэн, с зализанными, расчесанными на прямой пробор волосиками, хмурый и недовольный, вызвал прилив нежности пополам с горечью. Ибо в детской мордашке, в этом выдвинутом упрямом подбородочке и надутых губках я увидела черты взрослого, пожилого Оэна. Бумага, понятно, пожелтела, да и изначально фото было черно-белое, оставалось принять на веру заявление Оэна об оттенке его волос. Оэн утверждал, что рыжие волосы достались ему от отца. Мой собственный отец тоже был огненно-рыж, а вот деда я рыжим не знала. В моей памяти он всегда имел белоснежную шевелюру. Зато насчет глаз я не сомневалась. Они были синие, живые, быстрые, как ртуть, – и у этого мальчугана, и у старика, что месяц назад умер у меня на руках. Отложив изображение Оэна, я взяла другую фотокарточку, с доктором Томасом Смитом и моей прабабкой. Явно фото было сделано не в тот же день, когда Деклан и Энн Галлахер снялись в компании друга семьи: Энн в другом платье и причесана иначе, а на докторе более темный сюртук. Да еще на фото с одной Энн, без Деклана, доктор кажется старше; это самое странное, ведь ничто не намекает на минувшие годы. Даже стрижку доктор не изменил. Возможно, причина в его осанке: на плечах будто бремя, да и в целом поза напряженная. И явно этот снимок в растворе чуть передержали – слишком уж отчетливы детали одежды Энн, и лица моделей отличает этакая жемчужность, свойственная очень старым фотографиям. Оказалось, в ту страшную ночь, когда умирал Оэн, я просмотрела не все снимки – отвлеклась, помчалась за обезболивающим. Теперь я нашла фото особняка среди вековых дубов и с полоской озера на заднем плане. Уж не Лох-Гилл ли это виднеется? Кольнуло сожаление: нет бы изучить фотографии раньше, прихватить их к Мэйв – Мэйв наверняка в курсе. На очередном – групповом – снимке Томас и Энн стояли в нарядной зале, причем Деклан там не присутствовал. Центральной фигурой композиции был рослый темноволосый мужчина: облапив Энн Галлахер и Томаса Смита, он ухмылялся, явно очень довольный собой. Фотоаппарат выхватил изумление, даже замешательство моей прабабки. Поразительно! Это замешательство, эта неловкость полностью копировали мои эмоции на книжных презентациях, при подписывании книг для фанатов. Вглядываясь после в собственное лицо, я досадовала: опять меня подловили на мысли, что мое изображение тут вторично. Разумеется, со временем я научилась размазывать по лицу официальную улыбку, но принципиально не смотрела ни на одно такое фото, даром что издатели и слали мне их с упорством, достойным лучшего применения. Чего глаз не видит, о том сердце не тревожится, верно? Групповой снимок в нарядной зале буквально приковал мое внимание. – Да нет же! Этого просто не может быть! – шептала я. Однако это было. В обнимку с Энн Галлахер стоял не кто иной, как Майкл Коллинз, лидер движения, деятельность которого привела к заключению Договора с Англией. А ведь до 1922 года его изображений просто не было. Все знали, что Майкл Коллинз ведет партизанскую войну с британцами, а вот каков он с виду, представляли себе только его ближайшие соратники. Конспирация действовала. Это уже потом, когда Договор подписали, когда Майкл принялся внедрять в сознание ирландцев мысль о необходимости этой меры (разумеется, временной), его вовсю фотографировали. Я видела эти снимки – Майкл на митинге, страстно жестикулирующий, и Майкл в военной форме в тот день, когда британцы оставили Дублинский за́мок[10] – символ их власти над Ирландией в последнее столетие. Лишнее мгновение задержавшись на фотографии Майкла Коллинза, я взялась за дневник. От него так и веяло очарованием старины – почерк с наклоном, слитное написание, которое сейчас уже не используют, а жаль! Я не читала, а просто скользила взглядом по страницам, отмечая даты. Оказалось, с шестнадцатого по двадцать второй год автор вел записи неаккуратно – подчас месяцами не брался за перо. Также я убедилась, что третьи лица к дневнику не прикасались, что автор не сажал клякс, не выдирал страниц и не вымарывал фраз, а каждую запись снабжал лишь своими инициалами – Т. С. Укладывалось в эти инициалы только одно имя – Томас Смит. Разумеется, ничего необычного тут не было. Но вот вопрос: как дневник попал к Оэну? Я стала читать – с начала, с записи, датированной вторым мая 1916 года. Ужас объял меня: я визуализировала смерть Деклана Галлахера. Пролистнув несколько страниц, я напоролась на попытки Томаса Смита отыскать Энн Галлахер, затем вместе с автором скорбела по утраченным друзьям и старалась смириться с потерей. О дне, когда был казнен Шон МакДиармада, Томас Смит повествовал фразами лаконичными, однако исполненными горечи: Сегодня не стало Шона. Когда казни в Килменхэме на несколько дней приостановили, я, дурак, понадеялся, что Шон будет помилован. Теперь утешаюсь одним: Шон приветствовал свою смерть. Считал, что умирает за свободу Ирландии. Да, так ему всё это представлялось. Я лишен и романтизма, и идеализма. Я воспринимаю казнь Шона как величайший позор. Таких людей больше нет и не будет. Далее Томас Смит писал о возвращении в Дромахэр после работы в больнице при Дублинском медицинском университете, о попытках начать медицинскую практику в графствах Слайго и Литрим. Люди здесь чудовищно бедны; нечего и думать, будто практика меня прокормит. Но сам-то я имею более чем достаточно для осуществления своего давнего намерения – помогать слабым и страждущим. Наматывая мили по обоим графствам, заглядывая в город Слайго и спеша оттуда на запад, я порой чувствую себя коробейником: в точности как коробейник, я предлагаю свои услуги людям, которым не хватает денег даже на хлеб. К примеру, вчера я помчался в Баллинамор – так плату за визит составила песня, которую спела для меня старшая дочь семейства. В хибарке, разделенной перегородкой на две комнатушки, ютятся семь человек. Меня позвали к младшей дочери, девочке лет шести; она уже несколько дней не вставала с лежанки. И что я обнаружил? Девочка не больна – она ослабела от хронического недоедания. Остальные члены семьи выглядят немногим лучше, чем скелеты. Я вспомнил про тридцать акров непаханой земли у себя в имении, о доме для управляющего, который уже давно пустует. Под влиянием импульса я сказал главе семейства (их фамилия О'Тул), что как раз нуждаюсь в толковом управляющем и, если работа ему по плечу, она его ждет. Сам-то я фермерством заниматься не собираюсь. Бедняк расплакался и спросил, можно ли приступить с завтрашнего утра. Я дал ему аванс – двадцать фунтов; мы скрепили договор найма рукопожатием. К счастью, в то утро Бриджид собрала мне в дорогу изрядный ланч – я бы всё равно столько не употребил. Словом, я отдал узелок О'Тулам, и под моим наблюдением ослабевшая девочка съела кусок хлеба с маслом. Хлеб и масло! Для того я столько лет изучал медицину, чтобы пользовать больных элементарными продуктами питания! Теперь в докторском чемоданчике буду носить яйца и муку. Похоже, в этих краях еда нужнее пилюль да порошков – нужнее даже, чем знающий врач. Не представляю, как выкручусь, если случится угодить в другое изголодавшееся семейство. Сглотнув ком в горле, я торопливо перевернула страницу – лишь для того, чтобы наткнуться вот на какую запись: