О теле души
Часть 11 из 14 Информация о книге
Ласки ее были неторопливы, подробны и давали телесное блаженство и духовное отдохновение, исцеление от той тяготы, в которой он жил последние три года. Он шел ей навстречу и был уже в ней, а она в нем, и объятие их было плотным и влажным, и близилось, и уже наступало это чувство взаимного растворения, когда граница между телами полностью исчезает, и в знак этого предельного торжества плоти, отказавшейся от себя и полностью отдавшей себя другому, под грохот толкающейся в сосудах крови, навстречу друг другу рванулись два чистейших потока – один из священной вязкой жидкости, содержащей начало жизни, и второй, вода приветствия, приглашения и принятия. Валентин Иванович зажимал в пальцах мятую зеленую ленту… На часах половина четвертого. Пустота. Сиделка уходит в половине девятого. Надо немного поспать. Встать, преодолевая постоянную усталость. Помыться, выпить чаю. Принять вахту. Он давно научился всему, что умела так ловко делать сиделка: поворачивать с боку на бок, менять простыни, не беспокоя лежащее тело, снимать мокрый памперс и надевать новый. Она была легкой, как девочка, такая высохшая птичка с острым клювиком, с поблекшими остатками рыже-седых волос. Кровать была удобная, подход со всех сторон, но Валентин Иванович садился на стул в ногах у жены, прикрывал глаза и представлял сегодняшнюю ночь во всех подробностях, во всей последовательности умных и счастливых прикосновений. И силился вспомнить, о чем говорила ему Гуля. Человек в горном пейзаже Лике Нуткевич Мать работала в заводоуправлении. Должность ее называлась «Валентина» – то курьер, то уборщица, то в магазин сбегать. Другого ничего не умела. Но на побегушках была полезна, иначе не держали бы. Иногда просто сидела и ждала распоряжения от настоящей секретарши. Образования у Валентины было шесть классов, седьмого не потянула. Она была из детдомовских, робкая и наглая. Мужа никакого у нее не было. И любовника не было. Только сын Толик и комната в коммунальной квартире. Толик сидел дома. В детском саду его держать не стали, ему там было страшно, он плакал и портил всем настроение. Утром Валентина уходила на работу и запирала его на ключ наедине с горшком. В обед приходила соседка Семеновна, отпирала дверь и давала ему кастрюльку супа. Хлеб был на полке, ешь сколько хочешь. Он медленно и долго ел. В остальное время дня смотрел в окно. До темноты. Гулять во двор мать выпускала его по воскресеньям, но он этих прогулок не любил, боялся дворовых ребят. Они над ним смеялись, дразнили, иногда колотили. Он их всех знал из окна третьего этажа. Сверху они иногда ему нравились – как в лапту играли, как бегали, как ножички в землю втыкали. Большую часть времени Толик рассматривал из окна липу с большим вороньим гнездом в развилке между двумя толстыми ветками, как раз на уровне их третьего этажа. Самое интересное время начиналось в конце марта, когда прилетали хозяева гнезда, пара ворон. Он уже третий год за ними наблюдал. Сначала, поплясав в воздухе, они занимались починкой растрепавшегося за зиму от ветра и снега гнезда, таскали веточки, ковыряли гнездо своими клювами, махали крыльями. «Рук им не хватает, – думал Толик. – С руками им было бы полегче гнездо починять. А были бы руки – как летать?» Толик приседал, махал изо всей силы руками – нет, без крыльев не полетишь. «А руки нужнее», – догадывался Толя… Вороны, починив гнездо, принимались выводить птенцов: ворона-мать сидела на яйцах, которых видно не было, но он знал, что она посидит, посидит, а потом выведутся птенцы. Вторая ворона кормила первую, которая сидела на гнезде, это было самое интересное, он все ждал момента, когда вторая прилетит, сядет на край гнезда, а иногда на лету из клюва в клюв передаст еду. Часами он смотрел в окно, чтобы не пропустить этой минуты. Даже секунды… Оп! – и схватила! Жаль, не было видно, что там за еду приносила ворона-отец. Потом птенцы выводились, целиком они не показывались, видны были только их распахнутые клювы, выныривающие из гнезда, когда подлетали родители с кормежкой. Толик не отрывался от окна, смотрел, как на экран телевизора, – вот птенцы вылезают из гнезда, сначала скачут по соседним веткам, потом научаются летать и все улетают. Становилось скучно. Рама окна, за которой происходила птичья жизнь, переставала занимать Толика, и в зимнее время у него было другое занятие, щепочное. В последний предшкольный год в комнате поставили батарею, а до того отопление было печным, и возле печки всегда лежали дрова, от которых он отщипывал лучинки и раскладывал на полу то паровозиками, то веером, то замысловатым узором. Мать приходила с работы, сердилась: опять намусорил! И он убирал. В предшкольный год однажды ночью случился в их коммунальной квартире небольшой пожар в чулане, который в давние времена был ванной комнатой. Пожар Толя проспал. Наутро, когда вышел на кухню к раковине почистить зубы, застал скандал – кто виноват и что делать? Виноватого не нашли, проголосовали за короткое замыкание. Начали сбор денег на очистку и покраску чулана… Не успевшие сгореть, но слегка подпаленные вещи разнесли по комнатам, сосед помог матери внести в комнату не то сундук, не то чемодан – ящик с ручками. И мать убежала на работу. Толя не без труда открыл две защелки, заглянул внутрь, и душа его дрогнула. Он разглядывал загадочные и волнующие предметы, к которым не смел прикоснуться. Первые два часа знакомства он только смотрел на полированные деревянные столбики со светлыми металлическими зажимами, цвет дерева и цвет металла тянулись друг к другу, как будто дружили. Черная-пречерная ткань, на которой были уложены эти стройные деревяшки, тоже была невиданной: бархатистая, мягкая на вид. Предмет вроде кастрюли, но крышка странная, с круглым наростом поверху. А под черной тканью лежало еще что-то, не менее загадочное, но невидимое. С чувством нарушения какого-то святого запрета, о котором его новорожденная душа знать не могла, но почему-то знала, он стал вынимать лежащие сверху предметы, чтобы рассмотреть то, что лежало в нижнем слое. Там лежали вещи, назначение которых Толику предстояло узнать через годы: фотоувеличитель, кюветы для промывки фотографий, круглые коробочки с просроченной давным-давно пленкой и пачки столь же негодной фотобумаги. На дне он нашел маленький кожаный футляр, в котором лежало лучшее из всех сокровищ: планочка, с одной стороны которой была рамка, с другой – круглое окошечко, в которое можно было смотреть. Он заглянул в него с осторожностью и увидел в этом окошечке свое окно, которое давно уже было рамкой для его наблюдений за жизнью, и теперь это окно оказалось тоже в рамке. Предмет этот назывался визир, но об этом он узнал много позднее. «Глядел-ка», – сказал про себя… Если бы он мог выразить словами то, что почувствовал, то сказал бы: жизнь обрела смысл, и смысл ее заключен в этой самой рамке. Cпустя три дня, когда все предметы из ящика были досконально изучены и не хватало только объяснения, зачем нужны все эти чудеса, пришло объяснение: в боковом кармане ящика было нечто вроде подкладки или отделения, которое он не сразу заметил, а когда заметил и открыл, обнаружил там множество фотографий, наклеенных на плотный картон, и он догадался, что именно для изготовления фотографий и нужны все эти восхитительные предметы. На каждой фотографии был изображен один или несколько человек, мужчины, женщины и дети в непривычной и невероятной одежде, даже и почти не люди, а существа неизвестной породы, вроде тех животных, что он видел в зоопарке, куда его мать однажды водила: слоны, или ящерицы, или обезьяны. Лица этих людей были серьезные, с выражением важности и достоинства, – что офицер с фуражкой, лежащей на специальной подставке, что девочка в белом платьице с выпученными глазами или старик с бородкой и тростью со своей степенной старухой в высокой плетенке волос на большой голове. Какие-то подобные существа мелькали иногда в телевизоре у соседки, куда он заходил по вечерам вместе с мамой. И он временно оторвался от железных, деревянных и пластмассовых вещей и стал раскладывать по полу эти фотографии рядами, веером или иным порядком – по размеру, по надписям снизу или на обороте… Тайна заветного ящика отчасти разъяснилась, когда мама сказала мимоходом, что она служила еще до его рождения у старого одинокого фотографа, и этот ящик она привезла домой, а все остальные вещи успели разобрать его вредные соседи, как только узнали, что старик умер в больнице. В сентябре Толя пошел в первый класс. К Новому году он занял лидирующее положение среди отстающих учеников. Так, в качестве последнего, он просидел на последней же парте пять лет, только один раз, в третьем классе, оставшись на второй год. Учителя его тянули, жалели и, в общем, хорошо к нему относились, поскольку он никогда не мешал на уроках и не причинял никаких педагогических беспокойств, кроме плохой успеваемости. Он отсутствовал… Однажды одноклассник Женя предложил ему поехать вместе с ним в кружок фотографии в Дом пионеров на Ленинские горы. Этот Женя давно уже хотел туда поехать, но родители его не отпускали одного и соглашались, если только он найдет себе компанию для поездок. В фотокружке ему очень быстро стало понятно назначение всех вещей из ящика, и он мог только посожалеть, что главного предмета, фотоаппарата, в ящике не обнаружилось. Зато фотоаппарат был в фотокружке. Им можно было пользоваться изредка, по очереди, изучая фотографическую науку скорее теоретически, чем на практике. У некоторых мальчиков фотоаппараты были, но о том, чтобы завести свой собственный, Толик мог только мечтать. Но это хорошо, когда человеку есть о чем мечтать. Раз в неделю, по понедельникам, он приходил в кружок. Одноклассник довольно быстро отпал, а Толя готов был ездить сюда хоть каждый день. Здесь он переставал быть отстающим и неразвитым, ловил каждое слово преподавателя Котова, и все сказанное и показанное отпечатывалось в его голове, как на фотопластинке. Здесь он оказался и самым сообразительным, и самым рукастым. Тем временем закончился восьмой класс. Ему было шестнадцать, и пора было двигаться куда-то дальше. Выбрал приборостроительный техникум. Фотографию он понимал как любовь, а не как возможную профессию. Но экзамены в техникум Толик завалил, пошел в ремеслуху, куда брали просто по предъявлению справки об окончании восьмилетки. Были там и свои преимущества: давали небольшую стипендию, талоны на обеды. Одеждой, правда, к тому времени уже не обеспечивали, но Толик был некрупный, донашивал свою синюю школьную форму. В ПТУ учебные дела его пошли гораздо лучше, чем в школе, он уже был не отстающий, а достойно-средний, ничем не выделяющийся, кроме одного: у него было дело, которое отвлекало от всех глупых подростковых развлечений. Он по-прежнему ездил на Ленгоры, в фотокружок, и там был самым знающим и весьма уважаемым. И, конечно, самым старшим и заслуженным – к этому времени у него был диплом за участие в городском конкурсе «Люби родную природу» и награда в виде пластмассового кубка с отпечатанным на боку фотоаппаратом за второе место во всесоюзном школьном конкурсе «Родная страна». В кружке Толик был, конечно, переростком, но Котов его не гнал, держал за помощника. Толик овладел всеми умениями фотографа – не мял и не рвал пленку при заправке в проявочный бачок, научился и проявлять, и печатать, и обрезать с помощью специального резака неровно-звездчатым узором края фотографий. Иногда Котов давал ему свой старый аппарат, и он уезжал куда-нибудь в Сокольники или в Тимирязевку и снимал там гуляющих среди деревьев людей. Старался, чтобы в кадр попал и человек, и дерево. Это было не просто. Едва закончил училище, его призвали в армию. Армия Толика не пугала: «Как все, так и я». Накануне отправки Котов подарил ему фотоаппарат «Смена-6», старую камеру, из самой первой серии 1960 года изготовления, которую Котов давно уже заменил на более передовую, но все жалел расстаться со старой. Преодолевая природную жадность и нажитое за годы почтение к заслуженной вещи, вручил ее своему лучшему ученику. Три месяца Толик провел в учебке. Никогда прежде не видевший ружья, он оказался лучшим стрелком во всем потоке, но ему так и не пришло на ум, что умение фотографировать сродни умению стрелять. За стрелковые успехи направили его в погранвойска. Ехал он почти две недели поездом, с длинными остановками, иногда по двое суток ожидая отправки в каких-то железнодорожных закоулках, всё на юг и на юг. И привезли его в город Душанбе, там погрузили восемь солдат-новобранцев в новенький вертолет и повезли на место службы, на погранзаставу, приютившуюся в отрогах Памира, в безлюдном ущелье возле горной реки Пяндж. Из маленького квадратного окошечка вертолета Толя увидел мир, превосходящий все его представления о размерах чего бы то ни было. Сначала были бесконечные степи, потом земля всхолмилась и начались невиданные горы, выстроенные длинными шеренгами, непривычно близкое небо и плотные, как сливочное мороженое, облака. Толя даже подумал, что уже умер, – на земле такого не бывает… Но шум мотора разрушал небесную картину своим грубым звуком. Он оцепенело смотрел в окно, пока вертолет не приземлился. Погранзастава Сари-Гор после этого небесного путешествия оказалась точкой обзора огромного горного мира, о котором он и не подозревал. Пограничная служба Толи, все два с половиной года, прошла в горячем сожалении, что он не взял с собой фотоаппарата, и каждый день мысленно прикидывал, откуда какой надо было бы сделать снимок, в какое время дня, при каком освещении и под каким углом. Горизонта, к которому привыкли жители плоской земли, здесь не было, край мира был зубчатым и прерывистым. Сама служба была монотонной, ровно никаких происшествий за все время не происходило: ни шпионов, ни опасных нарушителей границы он так ни разу и не увидел. Главной заботой была ловля контрабандистов, которые тащили из Афганистана наркотики самыми хитроумными способами. Афганцы и таджики испокон веку ходили по этим горам, передавая секреты ремесла из поколения в поколение. Иногда, когда их ловили, происходила перестрелка… Никакой войной в те годы еще не пахло. Закончив службу, Толик вернулся домой. Мать обрадовалась. Если бы у них спросили, любят ли они друг друга, оба удивились бы. Валентину в детдоме, где ее держали до шестнадцати лет, научили выживанию, а любви не научили, и она не смогла научить этому сына. И никакого мужчину полюбить ей тоже не удалось. Помнила, что в шестом классе ей сильно нравился учитель физкультуры в синем тренировочном костюме, но он ее и не замечал, а другому, который ей не нравился, но очень просил, уступила, а потом еще было несколько похожих случаев. Вот и вся любовь. Толика Валентина любила сколько могла, не задумываясь, а кто его отец, она и сама точно не знала. К тому времени как Толик вернулся, у нее в жизни произошла перемена, с завода ее турнули, и теперь она работала в домоуправлении за те же восемьдесят рублей. Ей хватало. В доме ничего не изменилось. Толя первым делом кинулся к фотоаппарату, он лежал в ящике стола, где и был оставлен. Все его фотохозяйство было в сохранности, мать не прикасалась. На второй день поехал к Котову. Котов обрадовался: – Вовремя ты приехал. Мне дали ставку фотолаборанта, хочешь? Толя хотел. Очень. И на следующий день вышел на работу, хотя оформили его только через две недели. Это и было настоящее возвращение домой, к проявке и печати, к пленке и фотобумаге. Снова он ездил по выходным то в Парк культуры, то в Сокольники, то в Серебряный Бор. Ему все хотелось соединить человека с природой, но масштаб человека и масштаб природы не хотели совмещаться. Иногда, когда люди приходили в гости к деревьям, получалось поймать в объектив немое соприкосновение человека и дерева, человека и кустарника, человека, спящего на траве. Как будто пейзаж умалялся и оказывал человеку свою милость… Котов смотрел на его фотографии, кряхтел, хмыкал, изредка хвалил. Говорил, что надо осваивать печать на большом формате, но оборудования такого в кружке не было. Тем временем произошло большое событие: умерла соседка Семеновна, которая когда-то кормила Толика обедами, и ее комнату – двенадцать квадратных метров – отдали матери, откровенно говоря, по блату: не зря она работала в домоуправлении. Коммуналки в ту пору еще не расселяли, но и новых жильцов не прописывали. Трухлявое имущество Семеновны выволокли на помойку, и Толя устроил в этой комнате фотолабораторию. По счастью, одна стена граничила с кухней, и он смог отвести к себе воду. Теперь он работал в новом режиме: не просиживал на Ленгорах с утра до ночи, а ходил в соответствии с тем расписанием, которое дал ему Котов, – три раза в неделю часов по шесть. Котов же и связал его с редакцией журнала «Природа», и он стал там внештатным сотрудником, ездил в командировки, делал по заказу журнала ландшафтные съемки, а иногда и фотокорреспонденции из лаборатории или из охотхозяйства… Постепенно он даже начал читать этот журнал. Там, в журнале, была вся химия, биология и физика, которые он недоучил в школе. И каким-то прихотливым образом это связывалось с тем, что он умел делать, – с фотографиями… Он много ездил по стране – посылали его и в Бурятию, и на Каспий, и на Алтай. Побывал и на Памире, уже с фотоаппаратом. Обычно он выходил на съемку один, как опытный охотник за ранним зверем, бродил, ожидая толчка в сердце: здесь! я здесь! ты здесь! И долго примерялся к местности, потому что знал ускользающую тайну – правильно выставленная рамка. И все щелкал, щелкал – больше всего на свете он любил пейзажные съемки. Его фотографии нравились, их всегда принимали заказчики, иногда брали на выставки, и теперь Котов гордился учеником, как прежде Толя гордился учителем. Денег у Толи теперь прибавилось, он собрал на новую камеру и купил ZEISS IKON CONTAX c шикарным объективом Biotar f2/58, и это было событие, меняющее жизнь, как меняет ее переезд в другой город, женитьба или рождение ребенка. Его чувство к новой камере включало в себя и оттенок неловкости перед старой, как перед первой женой, оставленной ради новой, молоденькой красавицы. Хотя вторая любовь не отменяла первую. Наступило такое время в жизни Толи, что он перестал быть отстающим или середнячком, а занял достойное место среди профессионалов. И хотя он жил все в той же коммуналке на той же Маросейке с матерью, ел еду, которую она так и не научилась готовить, до износу носил одежду, новые вещи покупал лишь по необходимости, зато собрал целую коллекцию фотоаппаратов. Ни в чем другом он не нуждался. И ни в ком другом… Почти бессловесное общение с матерью, с Котовым и несколькими работодателями его вполне наполняло. Как и в юности, не обзавелся ни друзьями, ни подругами. Женские лица он пристально рассматривал только в видоискателе, да и вообще самое интересное в жизни происходило именно в этом глазке. Изредка Толя участвовал в выставках, один раз чудом его работы попали во Францию, правда, без него. Но он получал теперь хорошие заказы: кроме журнала «Природа», где он теперь постоянно печатался, его приглашали и на всякие интересные проекты, то связанные с ВДНХ, то с театром. Получил несколько призов в разных конкурсах. Толя любил всякую новую неопробованную работу, однажды работал с биологами, помогал проводить съемки с укрытых в тайных местах камер разных птиц, их повадки, ссоры, любовь и смерть. Вспоминал ту парочку ворон, которая так занимала его в детстве. Теперешнее окно его комнаты выходило на другую сторону, не во двор, а на улицу, и вообще было по большей части завешено темными шторами. Другой раз его пригласили в театр – совсем другая работа оказалась, с птицами ему было интереснее, а лица актерские не вызывали такого волнения, как те, что были на старых фотографиях из фотоателье с одним и тем же адресом – Крещатик, город Киев. Теперь он знал до тонкости, как работали те мастера, – дело, конечно, было в серебре, которое давно уже не использовали в фотографии. Впрочем, в таком качестве уже никто не нуждался. Акт фотографии, который когда-то был сам по себе событием, измельчал и страшно опростился – гордые и качественные фотографии начала двадцатого века заменились мутным любительским мусором, производимым в несметных количествах. Заработки Толи стали серьезными, он спросил как-то, не хочет ли мать уйти с работы, она отказалась: а что я делать-то буду, суп тебе варить? Женился бы, я с внуками бы сидела… Вопрос был задан вовремя. Он как раз познакомился с Леной, портнихой из театральной пошивочной мастерской, которая всерьез рассматривала его кандидатуру. Она была Толи постарше, с ребенком, но Толю смущал как раз не ребенок, и даже не возраст невесты, а страх перед переменой – Лена была разведенная, жила в дальнем пригороде и точно захотела бы переехать к нему в квартиру. Но никакие соседи больше умирать не собирались, и видов на еще одну освободившуюся комнату не было. Он даже начал собирать деньги на строительство кооперативной квартиры, но процесс накопления шел довольно медленно. Лене тем временем улыбнулось счастье, и она выскочила замуж за вдовца с большой квартирой. И Толин несколько кривоватый роман рассосался сам собой… К тридцати годам Толик почувствовал не знакомую ему прежде усталость – даже аппаратуру таскать стало тяжеловато. Мать, смотревшая обычно в пол или мимо лица, заметила, что он плохо выглядит. Но его огорчало другое: он почувствовал, что левая рука стала мелко подрагивать, появилась какая-то шаткость движений и неуверенность в себе. Поначалу Толику казалось, что надо перетерпеть это наваждение, что пройдет само, но дрожание левой руки не проходило, более того, через полгода перекинулось на правую. Это подлое дрожание стало как-то отзываться даже на подбородке, и уже не только мать, но и другие люди стали замечать. Может, и правда болезнь? К врачу он пошел через два года, когда здоровье его совсем расстроилось. И ходил он теперь не совсем уверенно, мелкими короткими шажками… Он в душе отмечал несправедливость своей болезни: пусть бы болел живот, или голова, да хоть и ноги, но трясучка эта не давала ему работать, и он горевал, даже матери не жаловался, но временами сидел в оцепенении, ожидая, что вот пройдет это состояние, и он доберется до редакции, возьмет новый заказ. И так проходил год за годом. Прописанные таблетки не помогали. Кооперативные деньги, которые он когда-то собирал, все не кончались. Жили скромно, как всегда. Работы были случайные, исполнять их становилось все труднее. Он перестал доверять и себе, и своим дрожащим рукам. Сидел, неделями не выходя на улицу. Иногда он собирался встать, выйти из дома, просто погулять на Чистых прудах. Но быстро забывал, садился на стул перед рабочим столом в своей отвыкшей от работы комнате, дремал, просыпался, снова засыпал. А перед собой держал пейзажные фотографии. Рассматривал… Руки совсем перестали слушаться. Даже ложка в пальцах не держалась. Мать теперь его кормила как маленького. Перед уходом на работу надевала на него рубаху, он просил, чтобы костюм тоже надела. И ботинки просил надеть. Шнуровка ему совсем не давалась, мать шнуровала ему ботинки – он все собирался в редакцию журнала «Природа», но не получалось: у него была ночная бессонница, долго не мог уснуть, всю ночь шаркал в уборную, а утром его начинало клонить в сон, и он засыпал, сидя на стуле, одетым и обутым, а проснувшись, откладывал выход на завтра или вовсе забывал о своем намерении. Валентина проявляла большое терпение. Оно у нее было на месте любви. Толик про любовь тоже мало чего знал, но благодарность, соседственная любви, была ему знакома. Терпение у него было большое, как у матери. Он его проявлял к своей болезни – не сердился, не жаловался, только удивлялся. Часами рассматривал фотографии – пейзажи. Все, которые он за жизнь наснимал. Некоторые опубликованные. Но много и неопубликованных. Часами смотрел он на изгибистую тропинку среди леса, снятую как бы снизу вверх, так что она не скрывалась за деревьями, а уходила в небо… смотрел на снятые им в Репетеке, в Восточных Каракумах барханы, похожие на морские волны, только двигались они, в отличие от волн морских, медленно-медленно, и движение их заметно было только по тончайшей вуали песка, который ссыпался с заостренной, немного загнутой книзу вершинки. Хотелось подставить руку, чтобы собрать в горсть этот белейший хрустящий песок… А вот склон в Красной Поляне, куда он ездил всего лет пять тому назад, в последнюю далекую поездку. Или это Крым? Он снимал там в Карадагском заповеднике. Крым после памирских пейзажей показался тогда старым и изношенным. Впрочем, так оно и было… Более всего он любил рассматривать фотографии Памира. Ни с чем не сравнимого Памира. Склон сначала покатый, потом делался круче, с перегибом, с поворотом в конце, а вдали сияющая резьба гор. Попасть бы туда, в этот белый мир, и дойти до самого поворота, за которым – он знал – был еще один, и еще один… Нет, нет, пейзаж никогда не принимает в себя человека, не для того он задуман природой, чтобы человек топтался, проминал свои следы, оставлял сор своего присутствия, нечистого дыхания… Но дорога эта была знакомая, хоженая. Это его погранзастава. По этой дороге он доходил тогда до одинокого дерева. Вот оно, на фотографии. Тутовое дерево. Потом дорога заворачивала заманчиво, и там открывался новый вид, как всегда в горах – ожидаемый и неожиданный… Мысленным взором он дошел до следующего поворота. Удивительное дело, Толик там ни одного снимка не сделал, а все помнил… увидел ржавую консервную банку… лошадиные белые кости… помятое ведро… он пнул его и почувствовал боль в пальцах. Нагнулся, тронул пальцы ног. Не поранился. Но почему он босиком? Пальцы рук больше не дрожали, но он этого даже не заметил. Не имело значения. Впереди громоздились острые пики гор, в том самом порядке, как они были устроены в начале времен: два рядом, провал, один большой пик, четыре маленьких… а позади еще одна гряда, совсем высокая. А над всем этим стоят облака, плотные, как сливочное мороженое, как будто из самолета сверху на них смотришь…. Нет, это не Красная Поляна, не Кавказ, это памирская съемка, конечно же… Толик легко шел по этой каменистой избитой дороге. Дорога становилась все круче, а идти было все легче. Горы приближались быстро, как в кино, и он уже увидел следующие гребни, которые никогда не были видны с заставы. Пейзаж звал его к себе, и он чувствовал, что наконец он сможет войти в него. Пейзаж его принимал. И, что самое странное, – никакой рамки не было. Она теперь вообще была не нужна… Валентина вошла в комнату Толи. Его не было. Она окликнула на всякий случай. Куда делся? Пальто давным-давно висит на вешалке, его он и снять не смог бы – руки его так высоко не поднимались. Прошла по узкому проходу – все было заставлено его пыльным барахлом. А что самое удивительное – на стуле лежали его брюки, старый пиджак, рубашка застегнутая. Валентина приподняла вещи, потрясла слегка. Из рубашки выпала майка. А под стулом стояли Толины туфли. Зашнурованные. И в каждом лежало по носку. Один был заштопанный. Ава