Оливер Лавинг
Часть 4 из 45 Информация о книге
Часы на приборной доске показывали 9:53. Цифры подрагивали, сотрясаемые двигателем. «Хёндэ», который Оливер когда-то прозвал Голиафом, дребезжал и фыркал, пока Ева выруливала с парковки. Теперь, когда Рон Тауэрс отпустил ее, у Евы не было предлогов, чтобы не возобновить свой утренний маршрут – девяносто четыре мили вглубь пустыни. Путь от торгового центра до приюта Крокетта прорезал до клаустрофобии необъятную пустоту. Одни и те же пять видов растений – несуразные головки бизоньей травы, готические переплетения фукьерии, пучки веслообразной опунции, сюрреалистические канделябры агавы, колючие, окруженные сухой землей морские ежи, которые зовутся лечугилья, – бесконечно тянулись на юг вплоть до мертвенных гор и на север вплоть до горизонта. Вот уже тридцать лет Ева жила на крайнем западе штата, и до сих пор она не привыкла к этим инопланетным пустым пространствам, к трехзначным числам, указывающим расстояние в милях между редкими городками Биг-Бенда. И теперь, трясясь на дороге через пустыню Чиуауа со скоростью сто миль в час, Голиаф походил на фантастический космический корабль, один из этих звездолетов с обложек Оливеровых книг. Ева не была дочерью Техаса, как не была и дочерью какого-либо другого места. Единственный ребенок отца-одиночки, агента по продаже автомобилей Мортимера Франкла, она таскалась вместе с ним по американскому Западу в темно-бордовом «катлассе» 1976 года. После того как смерть отца положила конец ее несчастливому детству, проведенному по большей части в унылых гостиничных номерах или пахнущих плесенью тесных съемных квартирах, Ева познакомилась с Джедом Лавингом и пришла в восторг от свободы, которую обещали его двухсотакровые владения. Она и представить себе не могла, как мало будут значить для нее эти акры. Мать Джеда однажды рассказала ей, что апачи считали эту пустыню строительными отходами, оставшимися после Сотворения мира. Необработанным сырьем, остатками материала, из которого были сделаны более привлекательные места. «Люди едут в Нью-Йорк, чтобы стать кем-то, а в Биг-Бенд – чтобы стать никем», – заключил как-то Чарли. Прошло почти десять лет, а Еве все никак не удавалось наложить свою разрушенную жизнь на простой вектор из времени до. В один миг двадцатилетний парень по имени Эктор Эспина расколол время. Девять с половиной лет назад Ева, работавшая матерью на полную ставку, видела, как ее срок на этой должности подходит к концу и перед дверью дома в Зайенс-Пасчерз уже поджидают ее непонятные перспективы одиноких, бездетных, никому не нужных четырех десятков лет. Спустя десять лет она была де-факто (хоть и не де-юре) разведена и у нее было два сына: один – жертва насилия, другой – жертва собственного эгоизма. Она жила одна в «витринном» доме мертворожденного жилого комплекса «Звезда пустыни» – квартала недостроенных каркасов на пустынном плато. Ее новый дом был проклят. Он жаждал обратиться в прах. В апреле, когда Ева попыталась включить кондиционер, тот запинаясь произнес несколько предсмертных слов и скончался. «Ремонт и содержание, – сказала обслуживающая компания по телефону, – согласно договору является вашей ответственностью». Ева, постанывая, поерзала на потертом сиденье, мучимая болью в пояснице. За те годы, что она растила двух детей с уроженцем Западного Техаса, ее личный словарь стал ханжески-целомудренным, но тут из нее вырвался целый поток ругательств. «Сука! – вскрикнула Ева. – Мать твою налево!» Она припарковала Голиафа на квадратике асфальта перед заправкой, расположенной в пятнадцати милях от приюта Крокетта. На высоком металлическом столбе виднелся старый плакат с выцветшим от времени фото – дань памяти Реджинальду Авалону, застреленному учителю сценического искусства из муниципальной школы Блисса. Снимок был сделан в его молодые годы, когда Реджинальд прославился в их краях как исполнитель мексиканской музыки. Одетый в традиционный костюм мариачи, он пел, обращаясь к выскобленному голубому небу, а ниже тянулся библейский свиток со словами: «ПОКОЙСЯ С МИРОМ, РЕДЖ АВАЛОН, ЛЮБИМЫЙ НАСТАВНИК». Ева знала, что справа от портрета мистера Авалона располагается пара строк из стихотворения Оливера; ей было приятно, что эти строки там есть, но в тот день взглянуть на них было выше ее сил. Стихотворение Оливера «Дети приграничья» стало чем-то вроде гимна для скорбящих жителей Блисса. Оливер написал его для своего курса по литературе всего за несколько недель до, и с тех пор стихотворение воспроизводили множество раз в местных газетах и памятных листовках. Один раз «Детей приграничья» напечатал даже журнал, продававшийся по всему Техасу. И хотя Оливер действительно на удивление ловко обращался со словами, Ева понимала, что популярностью это стихотворение обязано сентиментальной скорби жителей Блисса. Но, судя по всему, местечковая литературная слава, которую принесла Оливеру случившаяся с ним трагедия, вдохновила его младшего брата. И вот теперь, сидя в какой-то затрапезной нью-йоркской квартирке, Чарли следовал по стопам брата, тратя свою юность на книгу, в которой рассказывал о трагической судьбе своего брата, злосчастного барда из Блисса. Все еще немного дрожа от притока адреналина, вызванного разговором с Роном Тауэрсом, Ева толкнула дверь в магазинчик при заправке. Увидев лицо кассирши, она почувствовала себя так, будто ее предали. Почему вселенная дожидалась именно этого дня, чтобы посадить Эбби Уолкотт за эту конторку? Правда, в любой другой день в такой час Ева уже находилась бы в приюте Крокетта. Давно ли Эбби, бывшая коллега мужа, учительница математики, работает в дневную смену в этом магазинчике? «Звезда пустыни» находилась в пятидесяти милях от того, что некогда было Блиссом, и чтобы сердце у нее не разрывалось на части – ровно так, как оно делало сейчас, – Ева изо всех сил старалась держаться подальше от любых мест, где могли оказаться старые блисские знакомые. – Ева! Боже мой! – Эбби! Ты теперь здесь работаешь? Фигура Эбби, когда-то по-мальчишески красивая, расползлась до размеров футболиста. Под перьеобразными высветленными прядями ее лицо приобретало простодушную искренность болонки. На секунду Ева почти прониклась к ней жалостью, но зародившееся было сочувствие мгновенно разорвал на клочки взрыв бурной радости со стороны Эбби. – Да! Работаю! Не бог весть что, конечно, но все лучше, чем дома сидеть. – Здорово. – Ну и всегда можно с кем-нибудь поболтать. Ты ведь знаешь, какая я разговорчивая! – Значит, это для тебя идеальная работа. Эбби преувеличенно, словно героиня мультика, пожала плечами. – А ты-то как? – спросила она. – Целую вечность не виделись! – Да, целую вечность. И обе женщины замолчали, припоминая последнюю встречу, случившуюся много лет назад: тогда Ева не пустила Эбби в палату к Оливеру, отвергнув запеканку, которую та явно надеялась обменять на какую-нибудь новость о больном. Но Эбби была тогда лишь одной из множества посетителей, приходивших к пациенту на четвертой койке. В течение примерно года после в приемные часы без приглашения являлись одетые в черное одноклассники, учителя, родители погибших, ссутулившийся директор Дойл Диксон, иногда какой-нибудь религиозный деятель – чтобы прикоснуться к единственному мальчику, чья трагедия еще не завершилась. – Как он? – наконец спросила Эбби. Ева видела, какого труда ей стоило приглушить свою жизнерадостность, чтобы подстроиться под настроение собеседницы. – Адвил. – Ева ткнула пальцем в ряды коробочек. – Он? Ты про Оливера? В порядке, Эбби. В порядке. Прости, я очень тороплюсь. Шесть долларов? – Пять девяносто пять. – Голос Эбби Уолкотт звучал мрачно и сострадательно. – Точно. – Знаешь, – сказала Эбби, – я все еще поминаю Оливера всякий раз в вечерней молитве. Нащупывая в сумке деньги, Ева сильно, до боли, сжала в пальцах монетку. – Замечательно. – И всех вас поминаю. Чарли, Джеда. Бедный Джед… – Бедный Джед, – отозвалась Ева. – Послушай, не хочешь купить такую штуку? Деньги пойдут на памятник к десятилетней годовщине. И Эбби указала на картонную коробку, где под табличкой «$5» лежали наклейки на бампер. На каждой наклейке среди молитвенно сложенных рук, распятий и ангелов выделялся слоган, официальный предсмертный хрип Блисса: «ПОМНИМ ПЯТНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ». Ева ненавидела эту фразу, ее трескучую, оруэлловскую интонацию. И придуманный оргкомитетом «Пятнадцатое ноября» памятник был просто отвратителен. Мать одного из погибших прислала ей эскиз памятника: четыре железных креста, смутно напоминающие знаменитые перекрещенные балки, найденные после терактов во Всемирном торговом центре. Четыре креста, олицетворяющие четырех убитых. Ну а как быть с Евиным сыном? Может, удостоить его половины креста? Оставить только горизонтальную балку? Оливер ведь наполовину еврей. – Годовщина, да? Есть повод отметить? – Они делают хорошее дело. Сохраняют воспоминания. – Вот честно, Эбби, весь город – это памятник. Зачем нам еще один? На этот раз Эбби пожала плечами с некоторым трудом. – Ева… – Эбби потерла мочку уха. – Ты не одна в своем горе. Эбби произнесла это своим мягким, по-христиански утешительным голосом, но, разумеется, Ева понимала, что в ее словах кроется упрек. Эбби имела в виду небольшое войско из скорбящих родных, друзей, учителей и соучеников, официально называемое «Семьи Пятнадцатого ноября», которому и принадлежала идея грандиозного памятника. В основном группу составляли родители. Почти все младшее поколение исчезло из этих мест, надеясь (как полагала Ева, да и кто мог их в этом обвинить?) оказаться как можно дальше от той ночи – и географически, и психологически. Вернувшись в машину, Ева полезла в коричневый бумажный пакет за таблетками и обнаружила, что Эбби Уолкотт подложила ей наклейку на бампер в подарок. ПОМНИМ ПЯТНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ. Как будто хоть кто-нибудь здесь мог о нем забыть. Как будто они вдвоем с Оливером не были заперты внутри этой даты. Как будто все вопросы о той ночи, все, что Ева знала или так никогда и не узнала о произошедшем с ее сыном, могло когда-нибудь померкнуть, превратившись в прошлое. ПОМНИМ ПЯТНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ. Ева так многое хотела бы не помнить. Вся ее прошлая жизнь валялась, разбитая и перепачканная, на полу в том школьном кабинете. Почему? Она так старалась не думать об этом, пыталась ограничить свои тревоги лишь пространством палаты, где находилась четвертая койка, но сейчас, почти десять лет спустя, этот вопрос был все еще с ней, в этой комнате, неотступно, каждый день. Глава третья Сколь-нибудь значимых ответов у Евы не было. Ей было известно ровно то же, что и всем остальным. Пятнадцатого ноября в 21:09, во время Осеннего бала в муниципальной школе Блисса, двадцатиоднолетний выпускник этой школы Эктор Эспина – младший, тощий, бритоголовый юноша, густо татуированный и с запавшими глазами, припарковал свой пикап у задних дверей школы и вошел в здание с боевой винтовкой типа AR-15, которую приобрел на выставке огнестрельного оружия в Мидленде. Он направился не в спортзал к танцующим, где мог бы устроить масштабную мясорубку, а в один из ближайших к задней двери кабинетов, где члены театрального кружка готовились выйти на сцену и исполнить свою традиционную подборку испаноязычных хитов. Выжившие ученики из того кабинета утверждали, что, прежде чем вскинуть винтовку, Эктор не произнес ни слова. Ужас усугубляла стремительность произошедшего: все длилось менее минуты. Спустя шестьдесят секунд троих ребят и Реджинальда Авалона не стало. Выйдя из кабинета, Эктор столкнулся с еще одним учеником – вдали от всех увеселительных мероприятий. Что делал там Оливер? Ева знала, что это бессмысленный вопрос, хотя неразумный вопрошатель в ее душе никогда не переставал его задавать. Ева пыталась принять случившееся как непреложный факт: Эктор увидел Оливера, прицелился и убил будущее ее семьи. Может быть, Эктор планировал проливать кровь и дальше, уже в спортзале; а может, его чудовищная миссия на этом была завершена. Никто никогда не узнает этого, потому что в тот момент, когда Эктор шел по коридору к центральному входу, за одной из ионических колонн портика затаился вахтер по имени Эрнесто Руис, в тот вечер работавший сверхурочно. Когда Эктор проходил мимо, Эрнесто выскочил из своего укрытия и в последовавшей потасовке сумел вырвать из рук парня винтовку. Эктор умчался прочь, но – как выяснилось впоследствии – не безоружным. В тот вечер за поясом джинсов у него было еще одно орудие – тупоносый кольт сорок пятого калибра, который Эктор утащил из-под кровати своего отца. Техас – штат, где так много людей было повешено и расстреляно, – и по сей день часто и с гордостью выносил смертные приговоры, но в тот раз, стоя на крыльце школы, Эктор сам позаботился о приговоре и его исполнении: приставил к своему лбу дуло отцовского пистолета, нажал курок и оставил город разрывать себя надвое вопросами без ответа. В первые недели после губернатор назначил следственную группу – кучку местных чиновников в дешевых костюмах – расследовать дело независимо от ФБР. Большую часть того, что обнаружила эта группа, город знал и без них: Эктор Эспина – младший был мелким наркоторговцем и сыном Эктора Эспины – старшего, беспаспортного дворника мексиканского происхождения. Выступая по телевизору в новостях, друзья и соседи Эспины – старшего старались дистанцироваться от младшего. «Психопат», «с головой не дружил», «нищеброд», «одиночка» – такие диагнозы они предлагали. «Угрюмый», «злобный» и «рос без матери» было единственное объяснение, данное самим Эспиной-старшим. Но в тот год вдоль границы все чаще случались вспышки насилия, в то лето депортировали множество людей, в ту осень напряжение неуклонно росло, а возле блисской школы происходили стычки – так что некоторая часть белого населения округа поспешила сделать немедленные выводы. – Хватит с нас этих полоумных, которые пролезают к нам через границу со своим оружием и наркотиками! – сказала Еве Донна Грасс, зайдя к Оливеру всего через несколько недель после. – Необходимо что-то делать. Это наш долг перед нашими детьми. Наш долг. – Я правда не понимаю, при чем тут наркотики, – ответила Ева. В то время ее сын еще лежал под трубками – недвижимый, мертвенно-бледный, в искусственной коме, – и Евино свежее горе представляло собой такую громоздкую, взрывоопасную силу, что для нее было подвигом сдержаться и отпустить посетителя целым и невредимым. Однако Ева напомнила себе, что Донна потеряла дочь, и изо всех сил постаралась держать рот на замке. – А вы знаете, что там на другом берегу делается? – сказала Донна. – Практически война. Бесконечная война. Вы даже не представляете. Из-за этого они все думают, что в отместку можно стрелять в кого попало. Ева часто-часто заморгала, словно запах немытого тела, исходивший от этой женщины, вызывал у нее аллергию. – Значит, такова ваша точка зрения? – Это факт, Ева. Факт! Слышали, что губернатор сказал? Это терроризм. – Ох, Донна… Проходили недели, а никто так и не мог придумать хоть какой-то логичный мотив, который привел бы Эктора с его винтовкой именно в этот кабинет, никто не мог объяснить, почему выпускник школы пристрелил всеми любимого преподавателя сценического искусства и его учеников, почему там же рядом оказался и сын Евы. Мистер Авалон – как однажды сказал Еве директор школы Дойл Диксон, в очередной раз навещая Оливера, – никогда ничего не преподавал Эктору. Единственный человек, который мог бы хоть что-то прояснить, – отец Эктора – бесследно исчез. Но Евино несогласие с Донной мало бы что изменило. На пресс-конференции, которую показывали по телевизору, мускулистый актер второго плана по имени Крэг Армисон, федеральный уполномоченный округа Пресидио от республиканцев, призвал «прижать как следует всех этих нелегалов». Видя неприязнь соседей и понимая, что скоро к ним в дверь неминуемо постучит пограничный патруль, большинство блисских латиноамериканцев разъехались, оставив за собой целые безлюдные кварталы. Даже единственный безусловный герой того вечера, Эрнесто Руис, бежал в более миролюбивый северный штат. Школа после того дня так и не открылась. В начале следующего семестра всех бывших учеников перевели в унылую современную школу в Маратоне. Блисс был типичным для Западного Техаса городком: вся промышленность в нем умерла или должна была вот-вот умереть, и школа была единственным, что еще привлекало в город людей, единственным источником клиентуры для потрепанных магазинчиков и прочих заведений. С закрытием школы Блисс стал стремительно превращаться в очередной город-призрак, корабль без рулевого в древнем испарившемся море пустыни. «Нет никакого „почему“, – так Ева часто говорила Чарли, говорила себе самой. – В некоторых случаях мы можем только принимать факты». Вопросы были для Евы непозволительной роскошью: первые мрачные прогнозы докторов, ее беспокойство о погубленном будущем Чарли, судьба ее разрушающегося брака, неприязнь, которая разделяла ее город, словно застежка-молния, стиснутые зубы по обеим сторонам. Чтобы Ева смогла выжить, чтобы ее сын смог выжить, необходимо было действовать. Однажды, спустя неделю после того, как нейрохирурги провели четвертую операцию, доктор Фрэнк Рамбл вывел Оливера из инсулиновой комы и отключил от дыхательного аппарата. И тогда стало ясно, каким жутким существом стал Оливер – мальчик, подсоединенный к жизни с помощью электронных проводов, чьи глаза с пугающей растерянностью мечутся под веками, а руки скрючены, как у тираннозавра. И в это самое мгновение Ева тоже пережила метаморфозу. Позже ей будет казаться, что она в действительности видела, как ее прошлая ипостась покидает ее тело, словно душа с арфой, выходящая из убитого персонажа в каком-нибудь мультфильме. Ева ринулась в коридор к мусорной урне. Невозможно. Это упрямое слово, первое, что пришло ей в голову тем вечером, снова поднялось в ее горле вместе с рвотой. Это невозможно, но только тогда она осознала, что происходило с ней в последние месяцы: непостижимый ужас в действительности стал ее настоящей жизнью. «Нет никакого „почему“», – говорила Ева и все-таки в тот момент не смогла не прокричать этот вопрос в никуда, в стены. «Почему?» Потом она вытерла рот, вернулась в палату и уперлась взглядом в доктора Рамбла. – И что мы будем делать теперь? – Теперь? – В его голосе слышалась борьба, стремление успокоить Еву и в то же время сказать ей правду. – Теперь, когда мы сняли его с инсулина, мы можем оценить размер поражения. Но судя по тому, что мы до сих пор наблюдали, – полагаю, нам надо ждать и надеяться на чудо. – На чудо? – спросила она. Доктор Рамбл пожал плечами. Оливер, пожалуйста, Оливер, Оливер, пожалуйста, пожалуйста, Оливер, – в течение многих недель жизнь Евы сводилась к этим двум словам, пока она ждала, что взгляд сына остановится на ее лице, что его рот откроется и произнесет свое собственное слово. Ева редко употребляла слово «чудо» без иронии, но в этот раз все было по-другому. Мир превратился в жуткое и уродливое место, землю поразила порча. Случившееся с ее сыном было какой-то готической историей ужасов, проклятием свыше. И если Ева внезапно очутилась в мире, где на их семью могло обрушиться такое неправдоподобное горе, то почему бы не случиться и обратному чуду? Чудо: с течением времени это слово стало служить ей противоядием от прогнозов, о которых доктор Рамбл и его коллеги говорили все чаще. Цепляя электроды к голове своего пациента, проверяя его рефлексы ударами резиновых молоточков, эти стареющие врачи с суровостью священников рассуждали о том, что вероятность все уменьшается. Пуля вошла у основания мозгового ствола; вдобавок к структурным поражениям во время второй операции тромб лишил мозг кислорода на целых пять минут. Когда Оливера привезли в приют Крокетта, шансы на возвращение сознания были пятьдесят процентов. Затем вероятность сократилась до тридцати процентов, до десяти, пяти, до десятых долей. И по мере того как сжималась их надежда, Джед как будто куда-то исчезал. Казалось, он перестал отличать день от ночи. Возвращаясь в самые непредсказуемые часы из своей мастерской, он источал запах пищевых отходов, перегара и чего-то кислого. «Скажи мне, о чем ты думаешь, – взмолилась однажды Ева. – Мы должны об этом поговорить». Были времена – очень, очень давно, – когда их молодой роман казался замечательно эффективным устройством, сияющей машиной, которая могла упаковать Евины прежние горести в слова и истории. Но теперь Джед лишь затянулся своим «Пэлл-Мэллом», так глубоко, что чуть не проглотил фильтр. «Что говорить-то? – спросил он. – Слов больше не осталось». Ева жалела его, она ненавидела его, но и то и другое не имело особенного значения. Значение имело вот что: находиться с ним рядом она не могла. – Я больше не могу это терпеть, – сказала она ему несколько дней спустя, обводя рукой окутанную дымом мастерскую. Ева знала: так их брак был устроен всегда. Джед соглашался, успокаивал, согласно кивал. Когда ему объявили об изгнании, он лишь снова кивнул. А что же до еще одного Лавинга, единственного оставшегося с ней в Зайенс-Пасчерз? Еву охватывала паника от одной мысли о том, чтобы позволить Чарли выйти за ворота их дома, она приходила в ужас, представляя, что ее сын отправится в эту похожую на тюрьму маратонскую школу, будет сидеть в этих слишком светлых кабинетах с одноклассниками, для которых навсегда останется только объектом бесконечной жалости. По ощущениям Евы, всему важному в жизни она научила себя сама, поэтому она решила перевести Чарли на домашнее обучение до окончания школы. И что бы он ни говорил после, они с Чарли (как ни странно) провели в Зайенс-Пасчерз немало мирных, тихих дней в компании новой вечно пыхтящей собаки Чарли – Эдвины. Им тогда приходилось крепко держаться друг за друга. В ту жуткую ночь, когда священник привел Чарли в больницу, тот шел по коридору, будто передвигаясь под водой, – его быстрые движения стали одурело-медленными, на будто тонущем лице отражалась паника. «Когда мы поедем домой?» – с бульканьем вырвались из него слова, из какой-то темной леденящей глубины. «Скоро», – отвечала она, и спустя некоторое время они действительно вернулись в Зайенс-Пасчерз, но по-настоящему домой они уже не вернулись никогда. Поразительно, но в тот первый год домашнего обучения они говорили «Я тебя люблю», словно дышали. В один мартовский день доктор Рамбл призвал остатки того, что некогда было семьей Евы, в свой бежево-бирюзовый кабинет, «чтобы принять решение».