Писатель как профессия
Часть 4 из 19 Информация о книге
Поэтому, даже если вдруг кто-то пришел со стороны, написал роман, удостоился любви критиков и читателей, стал автором бестселлера – прозаики остаются невозмутимыми. Они не чувствуют угрозы. Они не злятся (как мне кажется). А почему? Да потому что им известно: надолго в их профессии мало, ну очень мало кто задерживается. У людей искусства – одни темпы, у интеллектуалов – иные, у ученых, стало быть, тоже другого порядка. Но в долгосрочной перспективе подавляющее большинство и тех, и других, и третьих, по-видимому, не вписываются в темп прозы. Да, конечно, некоторых прозаиков тоже называют «людьми искусства». Более того, среди прозаиков есть люди весьма сообразительные. Просто их сообразительность – особого, «прозаического» свойства. По моим наблюдениям, на обычной понятливости люди выдерживают в нашей среде не больше десяти лет – своеобразный «срок (профпри)годности», по истечении которого требуется другое, более глобальное и долговечное качество. Иными словами, в какой-то момент от «остроты бритвы» надо переходить к «остроте секача». А затем и к «остроте топора». Тот, кто смог благополучно миновать все эти «переходные моменты», делает качественный скачок и выходит на новый уровень писательского мастерства. Как автор он переживет свой век и останется в истории. А кто не смог – уходит: либо пропадает совсем, либо его присутствие становится почти незаметным. Или перестает расти, водворившись там, куда позволили дотянуться сообразительность и рассудительность. Для прозаика ситуация «водворения» означает работу на холостом ходу. То есть, если говорить в терминах, описывающих эффективность системы, – «снижение полезной работы». Прозаики – как те рыбы, которые если не плывут вперед, то умирают. Именно поэтому по отношению к писателям (то есть к моим коллегам), кому это дело не надоело (ну-ну), кто его не бросил и продолжает писать по сей день, я испытываю глубокое уважение. Разумеется, у меня есть личное мнение, не всегда лестное, по поводу каждого их произведения. Если оставить мнение за скобками, то я думаю, что такие люди, которые в течение двадцати-тридцати лет профессионально писали, нашли своего читателя, прожили долгую жизнь, – это прозаики, обладающие мощным внутренним ядром. И они заслужили уважение. Внутренний драйв, не позволяющий тебе остановиться и не писать. Недюжинная выносливость, благодаря которой ты пережил долгие часы работы в полном одиночестве. Наверное, это главные профессиональные качества прозаика, основная необходимая ему профквалификация. Написать один роман не так трудно. Написать один хороший роман – для некоторых тоже не такая уж сложная задача. В общем, не скажу, что это легко, но не непосильно. Однако продолжать писать в течение многих лет – это очень, очень тяжело. И такое под силу далеко не каждому. Потому что для этого нужно обладать особыми качествами, не только талантом, но и профпригодностью, которая все-таки немножко другое. Ну и как же понять, профпригоден ты или нет? Как это определить? Только одним способом: прыгнуть в воду и поплыть. Иначе не поймешь, держишься ты на поверхности или тонешь. Грубо говоря, это ведь и есть основной принцип жизни. Жизни, которую можно осмысленно и с пользой (наверное, здесь было бы правильнее использовать сравнительную степень – с большей пользой) прожить и без того, чтобы писать романы. Пусть прозу создают те, кто хочет, кто не может не писать. Пусть пишут и не останавливаются. Таких людей, таких писателей я от самого сердца с радостью приветствую: «Добро пожаловать на ринг!» Беседа вторая Как я стал писателем Испытания приносят неплохие плоды Когда я получил премию журнала «Гундзо» для начинающих авторов и дебютировал как писатель, мне было тридцать лет. К тому времени я уже обладал (хоть и не скажу, что в достаточной мере) неким жизненным опытом, и он несколько отличался от жизненного опыта среднестатистического гражданина. Обычно человек заканчивает учебу, потом устраивается на работу, а некоторое время спустя заводит семью. Да я и сам примерно как-то так и планировал жизнь. Вернее, не планировал, а представлял, что примерно так и будет. Ведь это словно само собой разумеется, что все происходит именно в таком порядке. Хорошо это или плохо, но дерзкая мысль действовать вразрез с общепринятым обычаем даже не приходила мне в голову. Однако так получилось, что я первым делом женился, затем – это была вынужденная необходимость – начал работать и только потом наконец окончил университет. В общем, сделал все в точности наоборот. Назови это хоть «естественным ходом вещей», хоть «случайным стечением обстоятельств», суть одна и та же – жизнь плохо поддается планированию. Итак, я женился (не буду объяснять здесь почему, чтобы не утомлять вас долгим рассказом). Работать в компании мне не хотелось (опять обойдусь без не менее долгого рассказа), и поэтому я решил открыть собственное заведение – бар, в котором под джазовую грампластинку можно выпить кофе или что-нибудь алкогольное и закусить. Я как раз тогда ушел в джаз, что называется, с головой (впрочем, сейчас я тоже частенько его слушаю), и идея с баром лежала на поверхности – отличный способ слушать любимые пластинки с утра до вечера. Да только откуда же взяться начальному капиталу у семейного студента? Вот мы с женой и вкалывали три года на нескольких работах, стараясь откладывать каждую монетку. Ну и заняли, конечно, у кого только смогли. На собранные таким образом средства мы открыли заведение на южном выходе станции Кокубундзи[3]. Было это в 1974 году. К счастью, чтобы открыть бар или что-то подобное, в те времена не требовалось такого огромного количества денег, как сейчас. Поэтому неформалы вроде меня, кто принципиально не хотел работать в офисе и прогибаться под систему, открывали повсюду кафе, магазинчики, книжные лавки и рестораны. По соседству с нашим баром было несколько таких заведений с молодыми хозяевами, и везде ходили шумные компании неукротимо задорной молодежи, которую подхватил ураган студенческого протеста. Вообще, как мне кажется, тогда в мире малого предпринимательства еще оставалось довольно много незанятых ниш, и если найти подходящую, то вполне можно было прокормиться. В те времена все происходило слегка грубовато, но жизнь была интересной! Я перевез в бар старое пианино из дома, и по выходным у нас была живая музыка. В районе Мусасино[4] жило много джазменов, и, несмотря на смешные гонорары, все они (наверное, все) с радостью соглашались играть. Некоторые теперь стали знаменитостями, а тогда все мы были молодыми и энергичными энтузиастами своего дела, которое, ко всеобщему сожалению, не приносило почти никаких денег. Да, мы жили по зову сердца, но для этого пришлось залезть в долги, возвращать которые было ох как нелегко. Мы взяли ссуду в банке, одолжили денег у друзей. Друзьям, кстати, в течение нескольких лет вернули все до копеечки и даже с процентами. Мы с женой работали каждый день с утра до вечера, питались непонятно чем, но зато расплатились в срок. Что, конечно, в порядке вещей. Образ жизни мы вели скромный, можно даже сказать, спартанский. У нас не стояло дома ни телевизора, ни радио – да что там радио, даже будильника у нас не было, и отопительных приборов почти никаких. Холодными ночами мы спали в обнимку с нашими котами и кошками, чтобы не замерзнуть, только тем от холода и спасались. И льнувшие к нам питомцы – тоже. На ежемесячные выплаты по ссуде нашего заработка никак не хватало. Однажды мы с женой в полном отчаянии поздней ночью вышли из дома и побрели по улице, смотря под ноги – не обронил ли кто из прохожих деньги? Можете назвать это совпадением или провидением, но чудесным образом мы нашли несколько мятых купюр – именно ту сумму, которой нам не хватало (в моей жизни отчего-то время от времени случаются непостижимые вещи). Между прочим, если бы мы не заплатили банку на следующий день, нам грозила бы подача искового заявления о неуплате… По-хорошему, мы должны были заявить о находке в полицию, но в тот момент у нас не хватило душевных ресурсов на такой прекрасный поступок. Знаю, что просить за это прощения сейчас – смысла мало, но все-таки: простите, если сможете… А я по возможности постараюсь вернуть долг обществу – пусть и в несколько иной форме. Вообще-то в мои планы не входило описывать пережитые тяготы и лишения, я только хотел сказать, что период между двадцатью и тридцатью годами был у меня довольно трудным. Хотя, уверен, в мире найдется немало людей, с которыми жизнь обошлась гораздо жестче, чем со мной. Эти люди сочтут мои невзгоды несерьезными и, несомненно, будут правы. Но они – это они, а я – это я, и мне пришлось весьма несладко. Такие дела. В любом случае времена были веселые. Это уж точно. Я был молод, здоров, мог целыми днями слушать любимую музыку. Мой дом стал моей хоть и маленькой, но крепостью, а я был сам себе хозяин. Мне не нужно было ездить каждое утро на работу в переполненной электричке, сидеть на скучных совещаниях и безропотно терпеть притеснения начальства. Кроме того, я имел возможность знакомиться и общаться с интересными людьми. Да, еще кое-что важное. Все это время я «изучал социум». Это выражение звучит как-то высокопарно, немного по-дурацки. Короче, я просто взрослел, но успел побиться со всего размаху головой о непробиваемую стену, походить по краю пропасти, наслушаться всевозможных ужасов и натворить немало дел, о которых потом пожалел. Наше заведение проходило по разряду увеселительных, и этого было достаточно, чтобы на нас смотрели свысока, а выкладываться при этом приходилось по полной. Мы молча терпели. И хотя мне иногда приходилось «вышибать» из бара чересчур разошедшихся и в доску пьяных клиентов, гораздо чаще я просто втягивал голову в плечи и ждал, пока буря стихнет сама собой. Надо было продолжать работать, выплачивать непосильные долги – кроме этого, я почти ни о чем не мог думать. Пусть весь этот сложный период я пребывал в некотором полубеспамятстве, я считаю, что он подошел к концу без особых последствий. Я выжил и перебрался из диких джунглей на открытую равнину, перевел дух, осмотрелся по сторонам – и моим глазам предстал невиданный ранее ландшафт. А посреди этой обновленной незнакомой местности стоял обновленный и незнакомый я – если вкратце, то примерно так. Я вдруг заметил, что возмужал и поумнел (правда, совсем немножко). Я больше не собирался существовать по принципу «жизнь – это преодоление трудностей». Честно говоря, если можно обойтись без преодоления трудностей, то это – лучший вариант, как мне кажется. Всем понятно, что от жизненных тягот радости мало, а некоторых людей они и вовсе подкашивают. И восстановиться после них, уверен, выходит далеко не у всех. Если вы сейчас как раз переживаете очередную невзгоду и в голову вам лезут всякие неприятные мысли, то я хотел бы сказать, что – да, в настоящий момент вам тяжело, но, может быть, со временем испытания принесут неплохие плоды. Не знаю, утешит вас эта мысль или нет, но, пожалуйста, помните о ней и продолжайте двигаться вперед. Как мне это видится сейчас – пока я не начал работать в баре, я был обычным человеком. Я вырос в тихом пригороде между Осакой и Кобе[5], никаких особых проблем у меня не было, и сам я тоже их никому не устраивал. С учетом того, что в школе я, можно сказать, почти не учился, оценки в моем аттестате были вполне сносными. Я с детства любил литературу, был страстным читателем и проводил много времени с книгой в руках. Думаю, среди моих друзей и знакомых не было никого, кто прочитал столько же, сколько я за шесть последних лет школы – с седьмого по двенадцатый класс. Еще я любил музыку – буквально купался в ней, слушая все подряд. Понятно, что времени на учебу как-то не оставалось. Как единственному ребенку в семье мне уделяли много внимания (точнее, попросту баловали), и почти никаких болезненных переживаний у меня в детстве не было. Короче, я жил в блаженном неведении о том, как устроена жизнь в обществе и сам социум в целом. Я поступил в университет Васэда[6] и переехал в Токио в конце шестидесятых. Это было бурное время, эпоха студенческих волнений. Долгое время кампус был закрыт: сначала из-за протеста самих студентов, а затем в качестве ответной реакции со стороны администрации университета. Лекций за это время у нас почти не было. Благодаря этому (если можно так выразиться) в студенческие годы я вел очень странную, хаотичную жизнь. Я всегда чувствовал себя в любой группе не очень комфортно и не умел работать в коллективе, сообща. Наверное, поэтому и не попал ни в какое объединение. Но студенческое движение я поддерживал, когда было возможно именно индивидуальное участие, по мере сил ему помогал. Позднее разногласия между группировками внутри движения усилились. Противостояние становилось все отчаяннее, приводя к бессмысленной гибели людей (прямо в одной из аудиторий филологического факультета, где я учился, был убит студент, не состоявший ни в одном объединении). В результате я, как и многие другие, разочаровался в протестном движении. В нем происходило что-то не то, появился изъян. Оно потеряло свою творческую, созидательную силу, такое было чувство. А после того, как эта мощная буря отшумела, в моем сердце осталось только горькое послевкусие, которое бывает, когда теряешь надежду. Какими бы правильными ни были лозунги, как бы прекрасно ни звучали идеи, если дух, который питает движение, утрачивает моральную силу, все сразу превращается в фикцию, в нагромождение пустых слов, за которыми ничего не стоит. Я пришел к такому выводу в студенчестве, не сомневаюсь в нем и сейчас. У слов есть сила. Но эта сила должна определяться моральной правотой. Нельзя, чтобы слова были сами по себе. После всех этих событий я снова погрузился в личный обособленный мир и окончательно там обосновался. Я имею в виду мир книг, музыки и кино. Тогда у меня была ночная подработка в Кабуки-те[7], в Синдзюку, и мне встречались там самые разные люди. Не знаю, как сейчас, но тогда в Кабуки-те и окрестностях по ночам бродили совершенно невообразимые, удивительные люди. С ними было интересно, весело, временами опасно, а иногда трудно. В общем, если уж сравнивать, то в этом неистовом, пестром, лихом, сомнительном месте я немало (гораздо больше, чем в университете и студенческих клубах среди себе подобных) узнал о жизни и, как мне кажется, многое понял. В английском языке есть слово streetwise – так можно сказать о человеке, научившемся выживать в жестоких условиях большого города на практике, и мне такой «подножный» тип обучения явно больше подходил по характеру, чем академический. По правде говоря, учеба в университете меня на тот момент почти не интересовала. Книги и музыка, музыка и книги всегда оставались для меня неисчерпаемым источником радости Я был женат, работал. Что бы изменил в моей жизни диплом об окончании университета? Ничего. Но в то время в Васэде ты платил и получал кредитные баллы[8] только за те лекции, которые посещал. Мне оставалось добрать совсем немного баллов, поэтому я продолжал работать, выкраивая время на посещение занятий. Чтобы закончить университет, мне понадобилось в общей сложности семь лет. В последний год обучения я посещал лекции профессора Андо по Расину, но у меня было так много пропусков, что с большой вероятностью курс могли не засчитать. Поэтому я отправился в кабинет к профессору в приемные часы. «Понимаете, – объяснил я, – у меня такие обстоятельства: жена, работа каждый день. И, к сожалению, не всегда получается дойти до университета…» Профессор не пожалел времени, поехал в мой бар, посидел там немного, потом сказал: «Да, нелегко тебе», – и уехал обратно. Курс он мне засчитал. Очень добрый был человек. Благодаря ему я набрал нужное количество кредитных баллов. В то время в университетах такие люди среди больших ученых попадались крайне редко, может, сейчас по-другому, не знаю. Но о чем были те лекции, я совсем не помню (простите, профессор!). В подвальном помещении одного из зданий у южного выхода станции Кокубундзи мой бар просуществовал три года. Постепенно появились завсегдатаи, и банковскую ссуду я смог выплачивать исправно. Но неожиданно владелец здания решил его надстроить и попросил меня освободить помещение. Делать нечего, пришлось переехать на новое место в район Сэндагая[9] (этот переезд дался мне весьма непросто, как вспомню, так и вздрогну… но если сейчас про это начну – точно знаю, что никогда не закончу). Бар стал светлее, просторнее, мы даже смогли установить в зале концертный рояль. Это, конечно, было здорово, но, к сожалению, пришлось снова залезть в долги. Никакого покоя. (Сейчас, обращаясь к прошлому, я вижу, что «никакого покоя» – это, можно сказать, мой девиз, лейтмотив всей моей жизни.) Весь третий десяток жизни я посвятил возвращению банковских ссуд, с утра до вечера занимаясь тяжелым физическим трудом. Когда я вспоминаю те годы, единственное, что приходит мне в голову – «ну и пахал же я тогда…». По моему представлению, обычно на третьем десятке занимаются какими-то более веселыми вещами, но у меня не было ни времени, ни финансовой возможности насладиться «уходящей молодостью». Но даже в эти годы, как только у меня выдавалась свободная минутка, я брал книгу и начинал читать. Как бы занят я ни был, какой бы тяжелой ни казалась жизнь, книги и музыка, музыка и книги всегда оставались для меня неисчерпаемым источником радости. И эту радость никто не мог у меня отобрать. Где-то ближе к моему тридцатилетию в баре в Сэндагая наконец все начало устаканиваться. Несколько ссуд оставались непогашенными, прибыль была нестабильной: то росла, то падала, в общем, совсем не беспокоиться, конечно, не получалось, но что-то оптимистичное уже забрезжило вдали. Было ощущение, что если не лениться и продолжать в том же духе, то все будет более-менее нормально. Не думаю, что у меня есть особый управленческий талант, и к тому же я изначально не самый приветливый, а скорее даже асоциальный человек, так что работа в сфере обслуживания – совсем не мой профиль. Но ради любимого дела я был готов выкладываться на работе и дальше, не ропща и не жалуясь. Такой у меня подход. Поэтому даже с менеджментом я в целом справлялся. Я ведь очень любил музыку, и уже то, что моя работа с ней связана, делало меня счастливым. Однако в какой-то момент я вдруг осознал, что мне скоро тридцать. Значит, молодость, то есть период, который я мог бы назвать своей молодостью, почти прошла. Помню, какой странной показалась мне эта мысль. «Надо же. Вот так и проходит жизнь…» Волшебный момент – откровение? В 1978 году ясным апрельским днем я отправился на стадион Дзингу посмотреть бейсбольный матч, которым в тот год открывался сезон Центральной лиги. Играли «Якультские ласточки» против «Хиросимских карпов». Все начиналось в час дня. Я тогда активно болел за «Ласточек» и жил неподалеку от стадиона Дзингу, где они тренировались, поэтому обычно добирался на игру пешком. «Ласточки» были слабой командой, со скромным бюджетом. У них не было ни одного звездного игрока. Разумеется, популярностью они не пользовались. Первый матч сезона, а в аутфилде[10] не было вообще никого. Я полеживал на стадионе один-одинешенек с банкой пива в руке и наблюдал за игрой. В те времена аутфилд на стадионе Дзингу представлял собой поросший травой холм безо всяких скамеек. Я помню, что на меня накатило отличное настроение. Небо было чистым, без единого облака, пиво – вполне себе холодным; на фоне зеленой травы, по виду которой я уже успел соскучиться, белые мячи выделялись как-то по-особенному отчетливо. Все-таки бейсбол нужно смотреть именно на поле. Каждый раз заново в этом убеждаюсь. В нападении первым у «Якультских ласточек» был худенький, никому не известный игрок Дэйв Хилтон, только-только приехавший из Америки. Четвертым – Чарли Мануэль, который потом прославился как тренер команды «Филадельфия Филлис». В то время он был по-настоящему мощным и неустрашимым дэтером. Японские бейсбольные фанаты прозвали его «Красным Дьяволом». Первым питчером у «Хиросимских карпов» в той игре, кажется, был Такахаси Сатоси. А у «Ласточек» – Ясуда. Во второй половине первого иннинса подачу Такахаси Хилтон отбил в левую часть поля и сделал дабл – успел добежать до второй базы. Это был отличный дабл. Резкий, приятный звук удара битой по мячу отозвался эхом, разнесшимся по стадиону. Послышались редкие аплодисменты. И тут ни с того ни с сего, вообще без всякой связи с происходящим, я вдруг подумал, что ведь и я тоже могу написать роман. Я отлично помню, что я почувствовал в этот момент. Будто что-то мягко спустилось ко мне с небес, и я осторожно принял это обеими руками. Почему, по какому случаю оно снизошло на меня, упало в мои ладони – я не знал. И сейчас тоже не знаю. Неважно по какой причине, главное – это произошло. Даже не знаю, как такое назвать. Откровение? В английском есть слово epiphany, что означает «прозрение», «внезапное проникновение в сущность вещей». То есть в один прекрасный день вам внезапно является нечто, полностью меняющее картину мира. Именно это и произошло со мной в тот апрельский послеполуденный час. Как только первый бьющий «Якультских ласточек» Дэйв Хилтон зарядил свой стремительный дабл на стадионе Дзингу, моя жизнь изменилась до неузнаваемости. Когда матч закончился (я точно помню, что «Ласточки» выиграли), я сел в электричку и поехал в магазин канцтоваров. Купил линованную писчую бумагу и перьевую ручку («Сейлор» за две тысячи иен). В те времена текстовые процессоры, не говоря уж о персональных компьютерах, были не так уж распространены, и приходилось писать от руки – иероглиф за иероглифом. Но в этом занятии было что-то освежающее. Будоражащее. Я уже и не помнил, когда последний раз писал перьевой ручкой на линованной бумаге, вписывая каждый иероглиф в отдельный квадратик. Ночью, после работы в баре, я сел за кухонный стол и начал писать. Я не останавливался всю ночь, потому что, кроме этих нескольких часов до рассвета, у меня почти не было другого свободного времени. Где-то через полгода я закончил свою первую вещь – «Слушай песню ветра» (вначале у нее было другое название). Когда был готов черновик рукописи, бейсбольный сезон как раз заканчивался. Кстати, «Ласточки» в тот год стали чемпионами Центральной лиги, а потом еще и обыграли «Смельчаков Ханькю» – команду с самыми сильными питчерами в Японской лиге. Это был поистине волшебный, восхитительный сезон. О выработке стиля В романе «Слушай песню ветра» было около двухсот страниц. Небольшое произведение, но на него ушло немало времени и сил. Как уже говорилось раньше, у меня не было досуга как такового, кроме того, я не знал, как пишут прозу, как к ней подступиться. Я обожал русские романы и перечитал кучу пейпербеков[11] на английском, а вот с современной японской классикой (которую сейчас называют «чистой», высокой литературой), как оказалось, был знаком очень выборочно. Я плохо представлял себе, что сейчас в Японии читают и каким языком пишут. Так что для начала попробовал писать в соответствии с собственными, непонятно на чем основанными представлениями о современной прозе. Написанный роман не вызывал у меня никакого энтузиазма. «Э-эх, что ж делать-то?» – думал я в печали. По форме текст был определенно прозой, но читать это было неинтересно, и с последней перевернутой страницей вообще ничего не оставалось ни в уме, ни в сердце. А если такое ощущает автор текста, то что уж говорить о читателях. «Значит, у меня однозначно нет таланта», – решил я и окончательно расстроился. Если бы со мной еще не оставалось прозрение, я бы все бросил ровно вот на этом месте. Но мне казалось, я до сих пор держу в руках нечто снизошедшее ко мне в аутфилде стадиона Дзингу. Я еще раз хорошенько все обдумал и понял: совершенно естественно, что у меня не получается писать. Я же за всю жизнь сочинять даже и не пробовал, неудивительно, что с первой попытки шедевр не получился. Кроме того, у меня не получается написать хорошо как раз потому, что я слишком стараюсь изобразить «хорошую» литературу, которая была бы «похожа на роман». «Надо отбросить, – сказал я себе, – эти закоснелые, заранее установленные концепции: роман, литература… Надо просто описывать, что ты думаешь и чувствуешь, в такой манере, как тебе нравится. Разве плохой подход?» Только вот сказать легко, а сделать – гораздо труднее. По крайней мере для человека, который прежде никогда в жизни не писал прозу, это трудновыполнимо. Чтобы в корне перестроить творческий замысел, я сменил тактику – убрал с глаз долой бумагу и перо. Потому что, когда они лежат перед глазами, даже поза как-то сама собой становится «литературной», не говоря обо все остальном. Вместо них я извлек на свет из шкафа пишущую машинку Olivetti с латинской раскладкой. На ней-то я и начал печатать свой «роман», по-английски. Мне было все равно, о чем писать, и я выбрал тему «необычные явления». Разумеется, английский я знал только до известной степени. Я мог использовать при письме ограниченное количество слов и грамматических конструкций, но выбора у меня не было. И конечно, я писал короткими предложениями. Какими бы сложными ни были мысли, теснившиеся у меня в голове, я должен был выразить их этими скудными средствами. Я заменял сложные слова и конструкции простыми, перефразировал идеи так, чтобы они становились предельно ясными, и очищал описания от языковых украшений и мишуры. Мне были нужны компактность и лаконизм, чтобы все поместилось в ограниченное по размеру повествование. Получился довольно дикий текст. Но пока я с ним возился, пока бился над каждым словом, я поймал ритм – ритм моей собственной прозы, который родился в процессе работы. Так как я вырос в Японии и с детства говорил на родном языке, огромное количество японских слов, выражений, языковых моделей сформировали особый контент, которым я, словно информационная система, был забит доверху. Когда мне нужно выразить словами какое-то редкое явление или сложное чувство, весь этот контент приходит в хаотичное движение, из-за чего даже случаются сбои в работе системы. Но когда ты пытаешься писать на иностранном языке, хаоса не происходит, потому что иноязычного контента в твоей системе гораздо меньше. Вот что я обнаружил: если эффективно использовать имеющийся скудный вокабуляр, научиться его верно комбинировать, то с помощью умелого манипулирования такими комбинациями можно выразить очень многие и чувства, и мысли. То есть я понял, что вовсе не обязательно использовать сложные, непонятные слова и красивые, эффектные выражения. Уже значительно позднее я обнаружил, что у писательницы Аготы Кристоф есть несколько замечательных произведений, в которых использован похожий прием. Кристоф родилась в Венгрии, но во время беспорядков 1956 года попросила убежища в Швейцарии и там, наполовину вынужденно, начала писать на французском, потому что прозой на венгерском прокормиться было невозможно. Французский не был для нее родным, она выучила его (точнее, пришлось выучить). Но, творя на неродном языке, она сумела обрести особый стиль, собственную интонацию. Сочетания коротких предложений создают отличный ритмический рисунок, они использованы очень точно – текст получается динамичным, описания убедительными. Кристоф вроде и не пишет напрямую о важных вещах, но они упрятаны внутрь повествования, и за счет этого создается атмосфера таинственности. Я впервые прочел ее роман с чувством узнавания, хотя, конечно, вектор ее произведений отличен от моего. В общем, я с огромным интересом открыл для себя эффект «иностранного языка» в прозе и, когда освоил письмо в собственном ритме, убрал пишущую машинку и снова взялся за писчую бумагу и вечное перо. Я сел за стол и начал делать «перевод» написанного по-английски – там было примерно с одну главу – на японский. Это был не точный подстрочник, а скорее свободное «переложение», в процессе работы над которым я нашел новый стиль – мою индивидуальную авторскую манеру. Я понял, как мне нужно писать прозу на японском. Как будто пелена с глаз спала, такое было ощущение. Но в чем именно состоит особенность «переводного стиля»? Иногда мне говорят, что стиль моей прозы похож на переводной. Но в чем именно состоит особенность «переводного стиля»? Это еще один вопрос, на который я не могу толком ответить. Мне кажется, что, с одной стороны, это верное наблюдение, а с другой стороны – ошибочное. Да, первую главу «Слушай песню ветра» я действительно в прямом смысле «перевел» на японский, так что употребление подобного термина кажется логичным, но на самом деле это всего лишь проблема выбора инструмента. «Перевод» понадобился, чтобы выработать нейтральный, без излишнего украшательства стиль. Я не ставил себе цель использовать японский язык, лишенный «японскости»; я хотел найти язык, как можно более далекий от литературного (то есть «высокой литературы»), обрести индивидуальный, естественный голос, которым я смогу «рассказывать» свои романы. Ради этого я готов был решиться на отчаянный шаг. То есть получается, что на тот момент японский язык являлся для меня всего лишь функциональным инструментом. Некоторые, возможно, увидят в этом оскорбление языка. Критики и на самом деле упрекали меня в этом. Но язык – штука выносливая. За долгую историю своего существования он накопил достаточно силы и гибкости, и как бы грубо с ним ни обращались, его самость от этого нисколько не страдает. Испытывать возможности языка любым мыслимым способом, расширять по мере сил рамки его эффективности – это привилегия, особое право, дарованное писателям. Если у писателя нет тяги к лингвистическим приключениям, он не сможет создать ничего нового. Для меня и сейчас язык в каком-то смысле продолжает оставаться инструментом. И я верю, что всестороннее изучение именно инструментальной стороны японского несомненно сыграет роль в его развитии и обновлении. В общем, взяв на вооружение обретенный мной новый стиль, я переписал уже готовый «неинтересный» текст с головы до хвоста. Сюжет остался почти таким же, но выразительные средства изменились до неузнаваемости, и впечатление текст производил теперь совсем другое. Так и появился роман, известный сейчас под названием «Слушай песню ветра». Нельзя сказать, чтобы я был так уж доволен результатом. Все-таки эта вещь была «переписана» с другого текста, она вышла сыроватой, и я видел, как много в ней недостатков. Мне удалось выразить всего двадцать, ну, может, тридцать процентов от того, что хотелось сказать. Но я смог не абы как довести начатое до конца, и это стало для меня очень важным свершением, огромным шагом. Я сумел найти личный, подходящий именно мне способ «ответить» на испытанное мной прозрение. Когда я пишу прозу, я чувствую, что не столько сочиняю текст, сколько играю музыку. И я поддерживаю в себе это чувство все эти годы. Наверное, я пишу не головой, не интеллектуально, а исходя из физических ощущений. Я держу ритм, нахожу красивые созвучия, верю в силу импровизации. В итоге, когда я ночью сидел за кухонным столом и писал роман (или нечто напоминающее роман) в моем обретенном стиле, я испытывал такое же воодушевление, какое чувствует ребенок, когда ему достается новенький «набор для творчества». В общем, было здорово! И еще, это занятие отлично помогало мне заполнять пустоту в сердце, которую я начал ощущать к тридцати годам. Вы бы сразу поняли, о чем я говорю, если бы могли сравнить тот первый неинтересный текст с итоговым романом «Слушай песню ветра», но, к сожалению, я его уничтожил. Я и сам уже почти не помню, каким он был. Надо было его оставить, конечно, но я же не думал, что он может когда-нибудь мне понадобиться, и спокойно выкинул черновик в мусор. Однако я четко помню, что, пока я его писал, особой радости не испытывал, потому что стиль и интонация были неестественные, не мои. Это все равно что заниматься спортом в одежде, которая не подходит тебе по размеру. Жизнь – очень странная штука Редактор журнала «Гундзо» позвонил мне и сказал: «Мураками-сан, произведение, которое вы прислали на конкурс, вошло в шорт-лист премии для начинающих авторов». Было весеннее воскресное утро. С того памятного матча на стадионе Дзингу прошло около года. Мне уже исполнилось тридцать. Кажется, звонок раздался в начале двенадцатого, но я еще сладко спал, так как ночью работал дольше обычного. Трубку-то я взял, но спросонья никак не мог понять, что пытается донести до меня собеседник. Честное слово, к тому моменту я уже успел забыть, что отправлял рукопись в редакцию «Гундзо». С тех пор как я закончил произведение и передал его в надежные руки, желание писать у меня совершенно пропало. К тому же я и предположить не мог, что написанный или, вернее, переписанный наскоро под влиянием момента роман может попасть в короткий список. Я даже копию с текста не снял перед отправкой. Если бы не шорт-лист, то исчезла бы она навсегда. Тогда я бы, наверное, никогда больше ничего и не написал. Если вдуматься, жизнь – очень странная штука. По словам редактора, в короткий список премии вошли пять произведений (включая мой роман). «Ого», – подумал я, но не особо разволновался, возможно, потому, что был очень сонным. Я вылез из кровати, умылся, переоделся, и мы с женой пошли прогуляться. Когда мы шли по Мэйдзи-дори[12] мимо районной начальной школы, я увидел в тени возле кустов почтового голубя.