Площадь и башня. Cети и власть от масонов до Facebook
Часть 4 из 19 Информация о книге
Теперь с учетом этих наблюдений, касающихся сетевой теории, мы можем вновь обратиться к истории (не имеющей ничего общего с конспирологическими выдумками) иллюминатов. Основателем ордена был в действительности малоизвестный ученый из Южной Германии Адам Вейсгаупт, родившийся в 1748 году. Вейсгаупт был осиротевшим сыном профессора права из Ингольштадтского университета в Центральной Баварии, и, когда он основал орден, ему было всего 28 лет. Благодаря покровительству барона Иоганна Адама Икштатта, которого курфюрст Баварии Максимилиан III Иосиф назначил ректором с наказом реформировать университет, где издавна господствовало влияние иезуитов, Вейсгаупт получил возможность последовать по отцовским стопам. В 1773 году его назначили профессором канонического права, а еще через год – деканом факультета права[213]. Что же побудило молодого профессора спустя три года создать тайное и во многом революционное общество? Ответ таков: под влиянием Икштатта Вейсгаупт начал с воодушевлением читать сочинения наиболее радикальных философов французского Просвещения, в частности Клода Адриана Гельвеция, чья самая знаменитая книга называется “Об уме” (De l’esprit, 1758), и Поля-Анри Тири, барона Гольбаха, выпустившего под псевдонимом труд “Система природы” (Le Système de la nature, 1770). В детстве Вейсгаупт воспитывался у иезуитов, и это был неприятный опыт. Атеистические наклонности Гельвеция и Гольбаха нашли живой отклик в его душе. Однако в консервативной Баварии, где католическое духовенство уже раздувало искры контрпросвещения, исповедовать подобные взгляды было опасно. Молодой Вейсгаупт, получивший кафедру, которой ранее монопольно заведовали иезуиты, находился под давлением. А идея тайного общества, которое скрывало бы свои истинные цели даже от собственных новобранцев, показалась ему разумной. Сам Вейсгаупт говорил, что эту идею ему подсказал студент-протестант Эрнст Кристоф Хеннингер, рассказывавший о студенческих объединениях в Йене, Эрфурте, Халле и Лейпциге, где он раньше учился[214]. В прочих отношениях, как ни странно, иллюминаты ориентировались на иезуитов – могущественную и далеко не прозрачную организацию, в свой черед распущенную указом папы Климента XIV в 1773 году. В первом наброске Вейсгаупта, описывавшем “Школу человечества”, говорилось о том, что каждый член общества должен вести дневник, где будет излагать свои мысли и чувства, а затем в кратком виде передавать написанное вышестоящим собратьям; взамен ему предоставят право пользоваться библиотекой, врачебной помощью, страховками и прочими льготами[215]. Подход Вейсгаупта отличался эклектичностью – и это еще очень мягко сказано: он собирался обогатить свой орден некоторыми элементами древнегреческих Элевсинских мистерий и зороастрийства (в числе прочего ввести использование древнего персидского календаря). Другим источником вдохновения послужило для него движение мистиков алумбрадос[216], существовавшее в Испании в XVII веке. Если бы иллюминаты сохранили верность изначальному замыслу Вейсгаупта, о них давным-давно забыли бы, если о них вообще кто-нибудь когда-нибудь услышал бы. Общество иллюминатов разрослось и обрело позднее дурную славу главным образом благодаря проникновению в масонские ложи Германии. Хотя корни масонства уходили к средневековым братствам каменщиков, к XVIII веку франкмасонство само представляло собой быстро разраставшуюся организацию, которая, беря начало в Шотландии и Англии, предлагала нечто вроде сети мужских клубов, где общение обставлялось элементами мифологии и ритуалами, а сословные границы между аристократией и буржуазией игнорировались[217]. Масонство быстро распространилось по Германии, в том числе по южным германским государствам, несмотря на все старания Римско-католической церкви, запрещавшей католикам вступать в орден[218]. Один из учеников Вейсгаупта, Франц Ксавер Цвакх, предложил вербовать иллюминатов в германских ложах, пользуясь тем, что многие масоны недовольны несовершенством собственного движения. Конец 1770-х годов был периодом брожения умов в рядах германского масонства: некоторым ревнителям чистоты не нравилось, что обществу недостает скрытности и падает уважение к мифу о его происхождении от рыцарей-храмовников, о котором говорилось в Уставе строгого соблюдения[219]. Одним из таких людей, недовольных видимым вырождением масонских орденов в праздные обеденные клубы, был Адольф Франц Фридрих Людвиг, барон фон Книгге, сын ганноверского чиновника, получивший образование в Гёттингенском университете и состоявший в масонах с 1772 года[220]. Книгге испытывал потребность в чем-то исключительном и более духоподъемном, нежели то, что предлагали ему ложи в Касселе и Франкфурте, куда он входил, и в 1780 году он поделился своим желанием с другим масоном-аристократом – маркизом Костанцо ди Костанцо. К изумлению Книгге, маркиз сообщил ему, что подобная элитарная организация уже существует и что он в ней состоит (под именем Диомед). После 1777 года, когда самого Вейсгаупта приняли в мюнхенскую ложу Zur Behutsamkeit[221], к иллюминатам очень точно подходила такая характеристика: “подпольная сеть, внедрившаяся в масонские ряды… наподобие растения-паразита”[222]. Похожим паразитом являлось и розенкрейцерство – еще более тайное движение, чем иллюминатство. О нем много писали в начале XVII века, но конкретную форму розенкрейцерство обрело как орден “Золотого и Розового Креста” внутри нескольких масонских лож Германии примерно в то же время, когда туда проникли иллюминаты. Вербовка Книгге стала очень важным событием по двум причинам. Во-первых, он обладал более ценными связями, чем Вейсгаупт. Во-вторых, он понимал, чего жаждут его единомышленники, масоны-аристократы[223]. После вступления в иллюминаты Книгге (взявший себе имя Филон) с изумлением обнаружил, в каком зачаточном состоянии пребывает эта организация (и до чего отсталой была Бавария в ту пору, когда он ее посетил)[224]. “Орден еще не существует, – чистосердечно признался Вейсгаупт, – разве что у меня в голове… Вы простите мне этот маленький обман?” Книгге не только простил Вейсгаупта, но и с воодушевлением перехватил инициативу, увидев в иллюминатстве орудие для радикальной переработки самого масонства[225]. Он в корне пересмотрел и расширил придуманную Вейсгауптом структуру, разделив иллюминатов на три ступени, или класса, и добавив множество масонских ритуалов. Подготовительная, минервальская, ступень разделялась на две подступени – минервалов и младших иллюминатов (Illuminatus Minor). Второй класс, масонский, также предусматривал два звания: старшего иллюмината (Illuminatus Major), иначе – шотландского новичка (послушника), направляющего иллюмината (Illuminatus dirigens), иначе – шотландского рыцаря. Третий класс, мистерический, в свой черед, расслаивался на малые мистерии (со званием пресвитера или принцепса) и большие мистерии (со званиями magus, маг, или докетист, и rex, царь, или философ). Из иллюминатов, стоявших на этой последней ступени, должны были избираться высшие начальники ордена: общегосударственные или провинциальные инспекторы, префекты и старейшины священнослужителей. Эти высшие степени должны были заменить изначальную вершину придуманной Вейсгауптом системы “ареопагитов”[226]. В то же самое время, когда изобретались эти замысловатые степени, организационное устройство растущего ордена тоже делалось все более сложным, обретая множество местных “минервальных церквей”, которые подчинялись “префектурам”, “провинциям” и “инспекциям”[227]. Итак, первый парадокс иллюминатства состоял в том, что это была сеть, стремившаяся развиться в хитроумную иерархическую систему и при этом яростно нападавшая на уже существующие иерархии. В 1782 году в “Обращении к недавно выдвинутым Illuminati dirigentes” Вейсгаупт изложил свое мировоззрение. В своем природном состоянии человек был свободен, равноправен и счастлив. Сословное деление, частная собственность, личное тщеславие и государственные образования появились позже и стали “нечестивыми пружинами и причинами нашего несчастия”. Человечество перестало быть “одной большой семьей, единой державой” из-за “желания людей отличаться друг от друга”. Но Просвещение, распространяемое стараниями тайных обществ, способно преодолеть это расслоение общества. И тогда “правители и государства исчезнут с лица земли безо всякого насилия, род человеческий опять сольется в одну семью и мир вновь сделается обиталищем разумных существ”[228]. Все это как-то плохо увязывалось с успешными попытками Книгге привлекать в орден иллюминатов родовитых и сановных масонов[229]. Второй парадокс иллюминатства – это его неоднозначное отношение к христианству. Сам Книгге, по-видимому, был деистом (он восхищался Спинозой, хотя публиковал и проповеди, которые тот читал). Вейсгаупт, возможно, разделял эти наклонности, однако придерживался мнения, что лишь для элиты ордена – то есть тех, кто носил звание rex, – допустимо открыто выражать симпатии к Гольбаху. В некоторых сочинениях Вейсгаупта Иисус Христос назывался “освободителем своего народа и всего человеческого рода” и пророком “учения разума”, чья высшая цель состояла в том, чтобы “ввести общую свободу и равенство среди людей без всяких насильственных переворотов”. Книгге в “Наставлении для Первой палаты” утверждал, что священнослужители ордена иллюминатов – носители подлинной и откровенно эгалитарной идеи Христа, которая за многие века подверглась искажению[230]. Впрочем, ни Вейсгаупт, ни Книгге в действительности так не считали: все это было лишь “святой ложью” (как признавался Книгге в близком кругу), которую следовало разоблачать перед теми иллюминатами, кто достигал высшей ступени. Итак, конечной целью иллюминатов была псевдорелигиозная “мировая реформация” на основе идеалов Просвещения[231]. Вот об эти-то скалы – и организационные, и религиозные – и разбились иллюминаты. Книгге жаловался на “иезуитский характер” Вейсгаупта. Два выдающихся гёттингенских иллюмината, Иоганн Георг Генрих Федер и Кристоф Майнерс, обвиняли его в тяготении к радикальным политическим теориям Жан-Жака Руссо. Другой иллюминат, Франц Карл фон Эккартсгаузен, покинул орден, когда узнал, что Вейсгаупт восхищается Гельвецием и Гольбахом. Эккартсгаузен, архивариус при Карле Теодоре – курфюрсте Пфальца, унаследовавшем Баварское курфюршество после смерти Максимилиана Иосифа в 1777 году, – обладал достаточным влиянием, чтобы добиться запрета ордена. В 1784 году, после продолжительных дискуссий в Веймаре (на некоторых из них присутствовал Гёте) Книгге вынудили уйти в отставку[232]. Вейсгаупт передал руководство Иоганну Мартину, графу Штольберг-Россла, который, как считается, распустил орден в апреле 1785 года, всего через месяц после издания второго баварского указа против тайных обществ[233], хотя, согласно некоторым свидетельствам, орден продолжал действовать вплоть до середины 1787 года, а Иоганн Иоахим Кристоф Боде до 1788 года не оставлял мысли возродить орден в Веймаре[234]. Даже если бы иллюминатов не запретили, можно не сомневаться, что они наверняка сами ликвидировались бы за два года до начала Французской революции. Вейсгаупт провел остаток жизни под покровительством Эрнста II, герцога Саксен-Гота-Альтенбургского, вначале в Регенсбурге, а затем в самой Готе, и писал одно за другим напыщенные сочинения, полные самооправданий, – например, “Полную историю гонений на иллюминатов в Баварии” (1785), “Картину иллюминатства” (1786) и “Апологию иллюминатов” (1786). Хотя от иллюминатов и тянулись некоторые ниточки к “Германскому союзу” Карла Фридриха Бардта, степень преемственности между ними не следует переоценивать. Как указывал Книгге в сочинении, написанном им в собственную защиту, Philo’s endliche Erklärung[235] (1788), орден иллюминатов с самого начала являлся некоей логической несообразностью – организацией, стоявшей на службе Просвещения, но при этом напускавшей вокруг себя умственный туман. Однако у защитников основного течения масонства и противников Французской революции имелись сильные побуждения преувеличивать и размах, и злокозненность иллюминатов. И Джону Робисону, и аббату Баррюэлю, писавшим свои трактаты в 1797 году, приходилось обращаться к некоторым немецким источникам, весьма расцвеченным воображением, чтобы придать правдоподобие выдвинутым обвинениям против иллюминатов, особенно утверждению о том, будто именно они спровоцировали Французскую революцию. Единственное, что может выглядеть хотя бы похожим на истинную связь между иллюминатами и революцией, – это тот факт, что Оноре Габриэль Рикети, граф де Мирабо, встречался с Якобом Мовильоном (который сделался иллюминатом по настоянию Иоганна Иоахима Кристофа Боде) в середине 1780-х годов, когда Мирабо посещал Брауншвейг. Но представление о том, что французские масонские ложи служили каналами, по которым революционные идеи поступали в Париж из Ингольштадта, не выдерживает даже самого поверхностного критического рассмотрения. Все-таки революционные идеи рождались в Париже. Истинные пути сообщения вели из гостиных французской столицы в Баварию – через библиотеки просвещенных чиновников вроде Икштатта, наставника Вейсгаупта, – а не в обратном направлении. Как мы еще увидим, существовала международная сеть, которая связывала философов и других ученых по всей Европе и даже простиралась по ту сторону Атлантики, в Северную Америку. Но эта сеть складывалась главным образом из публикаций, обмена книгами и переписки. Масонские ложи и тайные общества тоже играли в ней определенную роль, но светские гостиные, издательства и библиотеки имели гораздо большее значение. Поэтому в иллюминатстве следует видеть не какой-то всемогущий заговор, который чьими-то злыми происками продолжал существовать больше двух столетий, а просто содержательную сноску к истории Просвещения. Являясь сетью внутри других, более крупных сетей масонства и французской философии, орден Вейсгаупта хорошо иллюстрировал эпоху, когда было опасно открыто выражать идеи, посягавшие на религиозные и политические первоосновы. Скрытность была вполне оправданна. Однако секретность и привела к тому, что власти начали преувеличивать революционную угрозу, представляемую иллюминатами. В действительности революционным потенциалом обладала куда более широкая сеть Просвещения – именно потому, что соответствующие идеи совершенно свободно излагались в книгах и журналах, и они бы распространились подобно вирусу по Европе и Америке даже в том случае, если бы никакого Адама Вейсгаупта никогда не было на свете. Историкам оказалось очень трудно написать историю иллюминатства, потому что, как и многие другие организации, иллюминаты оставили после себя не единый упорядоченный архив, а множество разрозненных записей. Пока не стали доступны архивы масонских лож, исследователям приходилось полагаться главным образом на мемуары и на документы, конфискованные и обнародованные недругами ордена. Среди материалов, которые якобы имелись в распоряжении Франца Ксавера Цвакха, были оттиски правительственных печатей, использовавшихся для поддельных документов, трактаты в защиту самоубийства, инструкции по изготовлению ядовитых газов и невидимых чернил, описание специального сейфа для надежного хранения секретных бумаг и рецепты абортивных средств, в том числе с формулой травяного настоя, способного вызвать выкидыш. Теперь-то мы знаем, что все это не дает никакого представления о деятельности ордена[236]. Куда более типичны тщательно задокументированные перепалки между Боде и завербованными им тюрингскими иллюминатами: в них запечатлены основные разногласия внутри тайного общества, которое намеревалось способствовать Просвещению, но представляло собой иерархическую сеть и требовало от новообращенных полной открытости, а взамен предлагало лишь пустые заклинания[237]. Столкнувшись с мощью Баварского государства в лице курфюрста Карла Теодора, иллюминаты потерпели крах. Однако и дни самого курфюрста были уже сочтены. Всего через десять лет после того, как он запретил тайные общества, в Пфальц, которым тоже правил Карл Теодор, вторглись армии революционной Франции, а потом они двинулись и на Баварию. С 1799 года вплоть до Битвы народов под Лейпцигом в 1813 году Бавария оставалась спутником новой наполеоновской империи. Между тем в Готе, где обрели убежище остатки иллюминатства, сын и наследник герцога Эрнста, Август, как мог, пресмыкался перед французским деспотом. Иллюминаты не были причиной Французской революции и тем более восхождения Наполеона, хотя эти события, несомненно, пошли им на пользу (все, кроме Вейсгаупта, получили прощение, а некоторые, в частности Дальберг, обрели большой вес). Они вовсе не продолжали строить козни, стремясь к мировому господству, вплоть до нынешнего времени, а прекратили всякую деятельность еще в 1780-х годах. Попытки же возродить орден в ХХ веке оказывались по большей части надуманными[238]. Тем не менее история иллюминатов является неотъемлемой частью сложного исторического процесса, который привел Европу от Просвещения к революции и империи, – процесса, в котором интеллектуальные сети, бесспорно, играли решающую роль. Обращаясь к лучшим современным исследованиям, в этой книге я пытаюсь высвободить историю сетей из тисков конспирологов и показать, что исторические перемены часто можно и должно понимать с точки зрения именно таких вызовов, которые сети бросают иерархическим порядкам. Часть II Правители и первооткрыватели Глава 11 Краткая история иерархии В эпическом спагетти-вестерне Серджо Леоне “Хороший, плохой, злой” герои, которых играют Клинт Иствуд и Илай Уоллак, охотятся за пропавшим золотом конфедератов. Дело происходит во время Гражданской войны, и сокровища зарыты на огромном новом кладбище под одной из могильных плит. К сожалению, они понятия не имеют, под какой именно[239]. Иствуд, предусмотрительно разрядив револьвер Уоллака, поворачивается к напарнику и произносит бессмертную реплику: “Видишь ли, дружище, в этом мире все люди делятся на два сорта. У одних – заряженные стволы. А другие копают. Давай копай”. Это современный пример древней истины. На протяжении большей части человеческой истории жизнь была устроена иерархическим образом. Лишь немногие наслаждались привилегиями, которые появились у них благодаря монополизации насилия. Все остальные копали. Почему же иерархии предшествовали сетям? Ответ очевиден: даже в самых ранних группах доисторических гоминидов имелось разделение труда и существовала иерархия, основанная на обладании природными качествами – физической силой и умственными способностями. Поэтому первобытные племена были – и остаются – похожими скорее на иерархии, нежели на распределенные сети[240]. Даже “по необходимости объединенные охотники-собиратели” нуждались в руководстве[241]. Кому-то ведь нужно решать, что хватит уже наводить чистоту и пора идти на охоту. Кому-то нужно делить добычу и следить за тем, чтобы слабосильные детеныши и старики получили свою долю. А кому-то еще нужно копать. Когда древнейшие люди начали объединяться в более многочисленные группы и заниматься более сложными видами охоты и собирательства, у них сложились первые системы понятий – разъясняющие мифы о богах, наделенных сверхъестественной властью над природными стихиями, а еще они придумали первые обряды, меняющие состояние сознания, и познакомились с психотропными веществами[242]. Кроме того, они овладели азами военных искусств и научились изготавливать в заметных количествах примитивное оружие – боевые топоры и луки со стрелами[243]. Ранним сельскохозяйственным общинам неолитического века (то есть примерно с XI века до н. э.) явно приходилось тратить значительные ресурсы на оборону от набегов чужаков (или же на организацию собственных набегов). Расслоение общества на господ и рабов, на воинов и тружеников, на жрецов и молящихся, по всей видимости, началось очень рано. Когда из наскальной живописи родилась письменность, применявшая знаки-символы, возникла первая разновидность хранения данных вне человеческого мозга, а вместе с нею появилось и первое ученое сословие. Иными словами, хотя ранние политические структуры различались между собой – одни тяготели к автократии, другие к коллективному управлению, – их роднила главная общая черта: расслоение общества. Власть карать преступников почти всегда делегировалась какому-то одному человеку или же совету старейшин. Способность успешно вести войны сделалась главным атрибутом правителя. Государство, как уже говорилось, явилось “предсказуемым результатом человеческой природы”[244]. То же самое можно сказать и о гонке вооружений, так как новшества в военной технологии – изобретение более твердых наконечников для стрел, использование лошадей как средства передвижения во время нападений – открывали более короткий путь к власти и богатству[245]. То же самое относится и к появлению “нового вида иерархии, в которой господство принадлежало «Большому человеку», которому необязательно самому быть физически сильным: лишь бы у него доставало богатств, чтобы платить небольшой клике вооруженных и преданных подчиненных”[246]. У иерархии есть множество преимуществ – и для экономики, и для процесса управления. По вполне здравым причинам подавляющее большинство государств – с древности и до начала современного периода – имело иерархическое устройство. Подобно корпорациям более позднего времени, ранние государства стремились экономить на масштабах и снижать транзакционные издержки, особенно в области военных действий. По столь же здравым причинам многие честолюбивые самодержцы старались повысить собственную легитимность, отождествляя себя с богами. Подневольному люду легче было сносить власть иерархии, если ему внушали, что за ней стоит божественная воля. Однако правление “Большого человека” имело – и до сих пор имеет – и неистребимые недостатки: прежде всего, оно сопряжено с нерациональным использованием ресурсов, которые обычно уходят на удовлетворение непомерных аппетитов самого “Большого человека”, его потомства и верных приспешников. Но Древний мир постоянно и почти повсеместно преследовала одна беда: граждане враждующих между собой государств чаще всего уступали чрезмерные полномочия наследственным военным элитам, а также жреческим элитам, чья задача состояла в том, чтобы насаждать религиозные учения и прочие узаконивающие власть идеи. Где бы это ни происходило, общественные сети жестко подчинялись иерархическим правилам. Грамотность оставалась привилегией. Уделом большинства простых людей был тяжкий труд. Они жили в деревнях, причем каждая была “латерально изолирована” (по определению Эрнеста Геллнера) от всего мира, кроме самых ближайших соседей. Такого рода изоляция прекрасно описана как своего рода постоянный умственный туман в романе Кадзуо Исигуро “Погребенный великан”[247]. Лишь правящая элита могла поддерживать сетевые связи поверх больших расстояний: например, сети египетских фараонов в XIV веке до н. э. простирались от местных ханаанских правителей до владык в больших городах вроде Вавилона, Митанни и Хаттусы[248]. Но даже эти элитные сети оставались источником опасности для иерархического порядка: еще в самых ранних исторических записях мы читаем о заговорах и кознях, какие строились, например, против Александра Македонского, – о темных, недоброжелательных группировках внутри сети[249]. В этом мире не поощряли новаторов – в нем карали смертью тех, кто отклонялся от общих правил. В ту эпоху информация не поступала ни вверх, ни вбок, а только сверху вниз, если вообще поступала. Следовательно, типичной для Древнего мира была история, случившаяся в Южной Месопотамии при Третьей династии Ура (XXII–XXI века до н. э.): там сумели создать масштабную систему ирригации, но не сумели справиться с засолением почвы и резким падением урожайности[250]. (Похожая участь позднее постигла Абассидский халифат, которому не удалось сохранить оросительную инфраструктуру на территории сегодняшнего Южного Ирака из-за постоянных споров вокруг престолонаследия – этой общей напасти всех наследственных иерархий[251].) Конечно, были и эксперименты с более рассредоточенным политическим устройством – “тесный мир” афинской демократии[252], Римская республика, – но, что характерно, эти эксперименты длились недолго. В своем классическом труде “Римская революция” (The Roman Revolution) Рональд Сайм утверждал, что республикой в любом случае управляли римские аристократы, чьи междоусобные распри и ввергли Италию в гражданскую войну. “Политикой и действиями римского народа руководила олигархия, его анналы писались в олигархическом духе, – замечал Сайм, новозеландец, из которого Оксфорд сделал циника. – История рождалась из записей, фиксировавших консульства и триумфы знати, nobiles, из передаваемых потомкам сообщений о происхождении, о союзах и распрях их родов”. Август пришел к власти не просто потому, что был талантлив, но еще и потому, что он понимал, как важно иметь “союзников… и сторонников”. Собрав из своих приверженцев “цезарианскую партию”, Август сумел постепенно сосредоточить власть в собственных руках, продолжая все это время на словах восстанавливать республику. “В некоторых отношениях, – писал Сайм, – его принципат являлся синдикатом”. Между тем “старая система понятий” сохранялась: созданная Августом монархия, как прежде и республика, была лишь фасадом, за которым скрывалась и правила олигархия[253]. Конечно, в римскую эпоху существовал и Шелковый путь, как пишет Питер Франкопан: “Сотрясения распространялись по разветвленной сети, которая простиралась повсюду, где странствовали пилигримы и воины, кочевники и купцы, где производились, продавались и покупались товары, где обменивались идеями, принимали или даже улучшали их”[254][255]. Однако эта сеть способствовала не только торговому обмену, но и распространению болезней, а процветающие городские центры, стоявшие вдоль Шелкового пути, всегда были уязвимы для набегов кочевников вроде сюнну или хунну (гуннов) и скифов[256]. Главный урок классической политической теории сводился к тому, что правление должно быть иерархическим и что чем крупнее становится политическая единица, тем в меньшем количестве рук естественным образом сосредоточивается высшая власть. Примечательно, насколько параллельными путями шло развитие Римской империи и Китайской империи при династиях Цин и Хань, по крайней мере до VI века, – не в последнюю очередь потому, что перед ними вставали примерно одинаковые трудности[257]. Как только издержки, связанные с дальнейшим расширением территории, начали перевешивать преимущества, разумным основанием имперской системы стали мир и порядок, обеспечиваемые ее большой армией и бюрократическим аппаратом, а расходы на их содержание покрывались благодаря взиманию налогов в сочетании с обесцениванием денег. Почему же тогда империя в восточной части Евразии уцелела, а в западной – нет? Классический ответ состоит в том, что Рим не устоял под усилившимся натиском иммиграции, или, скажут некоторые, вторжения германских племен. Кроме того, в отличие от Китайской империи Риму приходилось бороться с подрывным влиянием новой религии, христианства – еретической секты, отколовшейся от иудаизма и распространившейся по римскому миру стараниями Савла из Тарса (апостола Павла), после того как он сам пережил обращение по пути в Дамаск примерно в 31–36 годах н. э. Эпидемии 160-х и 251 годов открыли новые пути для этой религиозной сети, потому что христианство не только предлагало объяснение для катастроф, но и поощряло такие действия (благотворительность и уход за больными), благодаря которым выживало заметно большее количество верующих[258]. Римская империя была настоящей иерархией с четырьмя основными общественными сословиями – сенаторами, всадниками, декурионами и плебеями, – однако христианство, очевидно, просочилось на все уровни[259]. И христианство было лишь самым успешным из множества религиозных помешательств, захлестнувших Римскую империю: например, культ бога грома и молнии Юпитера Долихена, зародившийся на севере Сирии, тоже распространился вплоть до Южной Шотландии в начале II века н. э. – главным образом потому, что его стали почитать военачальники в римской армии[260]. Миграция, религия и зараза: к V веку эти передаваемые сетевыми путями угрозы – которые никем специально не вынашивались и не направлялись, а распространялись наподобие вируса, – привели к распаду иерархического строя римского имперского режима, так что от старого порядка остались лишь материальные следы, которым предстояло еще долгие века будоражить воображение европейцев. А в начале VII века из Аравийской пустыни вырвался новый монотеистический культ покорности – ислам, и где-то между Меккой и Мединой он мутировал из очередной веры с собственным пророком в воинственную политическую идеологию, которая отныне насаждалась огнем и мечом. Обе монотеистические религии, хотя начало им положили пророки-харизматики, вели себя как сети, распространяясь вирусным способом. Однако, полностью подорвав римский режим, они в итоге сами породили теократические иерархии в Византии и Багдаде. Западное христианство, отколовшееся от восточного православия в 1054 году, попало под отдельный иерархический контроль с укреплением господства римских пап и появлением многослойной системы церковных чинов. Однако в политическом отношении западное христианство сохранило больше сходства с сетью: из руин Римской империи на Западе появилось, словно по законам фрактальной геометрии, множество государств. Большинство из них были крошечными, а несколько – крупными. Большинство представляло собой наследственные монархии, некоторые на деле были аристократиями, а горстка других являлась городами-государствами, где правила олигархия. Теоретически император Священной Римской империи унаследовал власть над большинством этих государств; на практике же после победы папы Григория VII над императором Генрихом IV в борьбе за инвеституру главные трансграничные полномочия в Европе принадлежали именно Святейшему престолу: ведь он распоряжался назначениями епископов и священников и повсеместно распространял действие своего канонического права (возрожденного Кодекса Юстиниана VI века). Светская власть подвергалась значительной децентрализации благодаря системе наследуемых прав собственности на землю и системе военных и фискальных обязательств, известной под названием феодализма. И здесь тоже границы власти определялись законом: гражданским (возникшим на основе римского права) на континенте и в Шотландии и общим (основанным на прецедентах) правом в Англии. В Китае же из опыта враждующих царств извлекли такой урок: устойчивости можно достичь лишь в единой монолитной империи с культурой (конфуцианством), основанной на принципе сыновней почтительности (сяо). Там не было более высокого религиозного авторитета, чем император[261]. Не было иных законов, кроме тех, что издавал император[262]. Региональная и местная власть контролировалась имперскими чиновниками, которые набирались и продвигались по службе благодаря личным заслугам и знаниям, а для приема на государственную службу существовала система экзаменов, позволявшая молодым людям подниматься по общественной лестнице на основе талантов, а не происхождения. Однако и в западной, и в китайской системах главным препятствием для образования устойчивого государства оставались неистребимо живучие семейные, клановые или родовые сети[263]. Борьба между подобными сетями за распоряжение благами, предоставляемыми правительством, периодически выливалась в гражданские войны, большинство которых правильнее было бы называть династическими поединками. Век за веком мудрецы размышляли о том, что, по-видимому, невозможно добиться порядка без установления более или менее абсолютной власти. Они записывали свои мысли на пергаменте или бумаге перьями или кисточками, прекрасно сознавая, что прочитать их сможет когда-либо лишь незначительное меньшинство их соотечественников, а их единственная надежда на бессмертие сводилась к тому, что, быть может, их сочинения перепишут и сохранят в одной из великих библиотек тогдашних эпох. Однако судьба Александрийской библиотеки, уничтоженной в череде нападений, достигших пика в 391 году н. э., показала, насколько хрупкими были хранилища данных в Древнем мире. А почти полное отсутствие интеллектуального обмена между Европой и Китаем в античную эпоху и Средние века говорило о том, что мир в ту пору был еще очень далек от превращения в единую сеть. За только одним смертоносным исключением. Глава 12 Первый сетевой век В XIV веке население всего Евразийского континента выкосила “черная смерть” – эпидемия бубонной чумы, которую вызывала блошиная бактерия – чумная палочка (Yersinia pestis). Инфекция разносилась по упомянутым выше сетям евразийских торговых путей. Сети эти были настолько разбросанными и редкими, а связи между группами поселений настолько немногочисленными, что эта чрезвычайно заразная болезнь расползалась по Азии в течение четырех лет со скоростью менее тысячи километров в год[264]. Но на Европу эта напасть обрушилась с гораздо большей силой: там вымерло около половины всего населения (и в том числе, возможно, три четверти населения Южной Европы). Азия, можно сказать, еще легко отделалась. Нехватка рабочей силы сказалась особенно остро на западном крае, что привело к значительному росту реального заработка, особенно в Англии. Однако после 1500 года главным институциональным различием между Западом и Востоком Евразии стало то, что на Западе сети были относительно свободнее от господства иерархий, чем на Востоке. На Западе так и не возродилась монолитная империя. Там сохранилось множество отдельных и часто слабых княжеств, а единственными напоминаниями об имперском могуществе Древнего Рима оставались папство и рыхло устроенная Священная Римская империя, тогда как истинной наследницей императорского Рима считала себя Византия. В одной бывшей римской провинции, Англии, власть монарха была настолько ограниченной, что с XII века столичные купцы свободно занимались собственными делами через самоуправляющееся объединение. На Востоке же единственными важными сетями были семейные группы: там выше всего ценились кровные узы. В более индивидуалистичной Западной Европе, как было доказано, гораздо большее значение приобрели иные формы объединений – братства, являвшиеся таковыми лишь по названию[265]. Однако следует соблюдать осторожность и не относить к слишком далекому прошлому то “великое расхождение” между Западом и Востоком, которое оставалось самой поразительной особенностью экономической истории между концами XV и XX веков[266]. Если бы народы Западной Европы не покидали собственных берегов, или если бы монгольские завоеватели в XIII веке забрались подальше к западу от Венгерской (Среднедунайской) низменности, то европейская история могла бы протекать совершенно иначе. Живучесть семейных связей в Европе XIV века хорошо иллюстрирует возвышение во Флоренции рода Медичи, которые мало-помалу заняли уникальное положение посредников в сети знатнейших флорентийских родов, воспользовавшись, к собственной выгоде, разнообразными структурными дырами в этой системе (см. илл. 10)[267]. Своим восхождением Медичи были отчасти обязаны стратегическим брачным союзам (заключавшимся даже с членами таких враждебных их семье родов, как Строцци, Пацци и Питти): здесь, как и в большинстве обществ до начала Нового времени, важнейшей из сетей оказалось генеалогическое древо[268]. Однако в период, последовавший за Восстанием чомпи (1378–1382), проникновение банкиров вроде Медичи в ряды флорентийской политической элиты обернулось важным экономическим новшеством – переносом внутренних цеховых методов гильдии менял (Arte del Cambio) на международный уровень, где до тех пор заправляли торговцы тканями (Arte di Calimala), и появлением товарищества как основы финансового капитализма нового типа[269]. С началом правления Медичи в 1434 году на свет появился “человек Возрождения”: разносторонне одаренный эрудит, хорошо разбирающийся в финансах, торговле, политике, искусстве и философии, – “и делец, и политик, и патриарх, и интеллектуал-эстет, всего понемногу”[270]. Илл. 10. Сеть Медичи: династическая стратегия, которая привела к господству одной семьи над Флоренцией XIV века. Глава 13 Искусство ренессансной сделки Хотя Бенедетто Котрульи менее известен, чем Медичи, его пример наглядно иллюстрирует, по каким путям шло развитие европейских сетей в эпоху Возрождения и как постепенно складывалось новое космополитическое сословие связанных между собой личностей. Возникает соблазн назвать сочинение Котрульи “Искусство торговли”[271], написанное в XV веке, аналогом книги Дональда Трампа “Искусство сделки”. Однако Котрульи ничем не походил на Трампа. Давая купцам множество мудрых советов, Котрульи среди прочего отговаривает их вмешиваться в политику. “Нехорошо купцу иметь дело с судами, – пишет он, – а главное – встревать в политику или в гражданское правление, ибо это опасные поприща”[272]. В отличие от Трампа, который упивается словесной грубостью и кичливо похваляется собственным богатством, Котрульи был высокообразованным гуманистом, и в описанном им идеальном купце воплотились классические достоинства члена городской общины и гражданина, какими их мыслили себе древние греки и римляне и какие потом, в пору Ренессанса, заново открыли итальянские гуманисты. В молодости Котрульи даже учился в Болонском университете, но, как он с грустью замечает, “по велению судьбы и неудачи, в разгар самых приятных философских занятий, меня оторвали от учебы и сделали купцом, и я вынужден был заняться торговлей, оставив отрадное ученье, коему я был предан безоглядно…”[273]. Котрульи вернулся к управлению семейным делом в Рагузе (нынешнем Дубровнике), и там его неприятно удивил низкий интеллектуальный уровень его нового окружения. В отсутствие всякого специального образования для купцов те довольствовались лишь “недостаточной, плохо устроенной, случайной и устаревшей” системой обучения своей работе. “Я преисполнился сострадания, мне больно было видеть, что столь полезное и необходимое ремесло попало в руки столь распущенных и неотесанных людей и те занимаются им без всякой строгости и порядка, не соблюдая или искажая законы”[274]. Во многом книга Котрульи стала не только попыткой повысить стандарты обучения купцов, но и поднять престиж самой торговли. “Искусство торговли” известно ученым прежде всего как самая ранняя работа, где сформулирована система двойной бухгалтерии, она написана за тридцать лет до более знаменитого трактата Луки Пачоли De computis et scripturis[275] (1494). Наиболее примечательное в сочинении Котрульи – широта охваченных в нем предметов. Автор предлагает не только практические советы о счетоводстве. Он излагает, по сути, целый образ жизни. Он написал не сухое руководство, а проповедь, обращенную к собратьям купцам, где призывает их стать подлинно деловыми людьми Возрождения. А еще книга Котрульи дает современному читателю замечательную возможность одним глазком увидеть давно исчезнувший мир. Бенедетто Котрульи и его брат Микеле родились в Рагузе и занимались ввозом каталонской шерсти, а также красителей, расплачиваясь с поставщиками балканским серебром или чаще всего переводными векселями. Занимаясь делами, он бывал в Барселоне, Флоренции, Венеции и, наконец, в Неаполе, где жил с 1451 по 1469 год. Это была по-настоящему средиземноморская жизнь; к тому же Котрульи достаточно хорошо знал море и написал о нем другую книгу – De navigatione[276], которую посвятил венецианскому Сенату. Еще он служил королю Фердинанду II Арагонскому, состоя послом в Рагузе и главой Монетного двора в Неаполе. В конце XV века жизнь таила немало рисков даже для преуспевающего купца. В 1460 году Котрульи предстал перед судом по обвинению в незаконном вывозе слитков. Впрочем, по-видимому, его признали невиновным. “Искусство торговли” он написал в деревне Сорбо-Серпико, где спасался от вспышки чумы, поразившей Неаполь. Умер Котрульи в 1469 году в возрасте пятидесяти трех лет. И все-таки Котрульи хорошо прожил свою жизнь. Пускай он и скучал по библиотекам Болоньи, он гордился своим коммерческим призванием. Собственно, некоторые части его “Искусства торговли” читаются как апология купечества, попытка отвести от купцов обвинения – например, в ростовщичестве, алчности, скупости, – которые в те времена часто бросали им религиозные фанатики. По словам Котрульи, его “изумляло, что многие богословы осуждают торговлю – это полезное, естественное и совершенно необходимое занятие для ведения человеческих дел”[277]. (В ту пору, когда ростовщичество было еще вне закона, он дал осторожное определение ростовщикам: это “люди, которые, когда наступает срок выплаты долга, продлевают его не без выгоды для заемщиков, неспособных расплатиться немедленно”[278].) Котрульи пропагандировал скрупулезное ведение счетов, а еще он одним из первых высказывался за диверсификацию как способ управлять рисками и снижать их. Он описал воображаемого флорентийского купца, который вступает в разнообразные деловые отношения с купцами из Венеции, Рима и Авиньона, одну часть своих капиталов вкладывает в шерсть, а другую – в шелк. “Приложив надежным и верным способом руку к столь многим сделкам, – замечает он, – я не извлеку из них ничего, кроме выгоды: ведь левая рука будет помогать правой”[279]. И еще: “Никогда не рискуй слишком большой суммой сразу, на суше ли, на море ли. Как бы ты ни был богат, не вкладывай больше пятисот дукатов в один судовой груз, а если речь о большой галере, то не больше тысячи”[280]. Котрульи являлся узлом в зарождавшейся торговой сети кредита и дебета, потому-то он и осуждал “тех, кто ведет лишь счета в один столбец, то есть записывает лишь, сколько причитается им самим, а не сколько другие ожидают от них получить”. Таких людей он называет “худшими из купцов, подлейшими и несправедливейшими”[281]. “Купец, – писал Котрульи, – должен быть самым разносторонним из людей, человеком, который должен иметь больше всего дел – больше, чем его сотоварищи, – с самыми разными типами людей и общественными сословиями” (Курсив мой. – Н. Ф.). Следовательно, “все, что только может знать человек, может оказаться полезным для купца”, в том числе космография, география, философия, астрология, теология и право. Иными словами, “Искусство торговли” можно считать еще и манифестом для нового общества объединенных в общую сеть эрудитов. Глава 14 Первооткрыватели Прогресс, достигнутый в Италии и сопредельных странах, показывает, что с точки зрения культурно-экономического развития Европа еще до конца XV века сильно опережала остальной мир. Однако решающим прорывом, возвестившим эпоху мирового господства Европы, стал не столько итальянский Ренессанс, сколько иберийский век Великих географических открытий. При Генрихе (Энрике) Мореплавателе (1415–1460) моряки из Португалии начали пускаться во все более удаленные от Европы плавания: вначале на юг, вдоль побережья Западной Африки, а затем и за Атлантический, Индийский и, наконец, Тихий океаны. Эти необычайно честолюбивые и рискованные путешествия положили начало сети новых морских торговых путей, которым предстояло в короткие сроки превратить мировую экономику, состоявшую из разрозненных лоскутов региональных рынков, в единый мировой рынок. Хотя все эти экспедиции снаряжались из королевской казны, сами первооткрыватели являли собой социальную сеть: они делились друг с другом сведениями о кораблестроении, навигации, географии и военном деле. Как часто случалось в истории, эти новые сети возникли благодаря новым технологиям, а сети в то же время помогали быстрее распространять новшества. Более совершенные корабли, астролябии, карты и пушки – все это способствовало новым ошеломительным достижениям эпохи географических открытий. Как, впрочем, и завезенные через Атлантику евразийские болезни, против которых оказались беззащитны коренные американские народы. Потому-то в Новом Свете – в большей степени, чем в Азии, – эпоха открытий стала еще и эпохой завоеваний. Начиная с 1434 года, когда Жил Эанеш успешно обогнул Кабо-Бохадор – “выпирающий мыс” на северном побережье нынешней Западной Сахары, – португальские моряки, прежде набиравшиеся опыта вблизи утесов Сагреша, по нарастающей увеличивали размах плаваний, все смелее удаляясь от суши. Весной 1488 года Бартоломеу Диаш достиг Кваихука – мыса в сегодняшней Восточно-Капской провинции ЮАР, а на обратном пути в Португалию открыл мыс Доброй Надежды. Десятилетием позже Васко (Вашку) да Гама продолжил этот маршрут до Мозамбика, а оттуда (пользуясь указаниями местного лоцмана) доплыл по Индийскому океану до Каликута (Кожикоде) в Керале. В феврале 1500 года по их следам отправился Педру Алвариш Кабрал, но, взяв курс на юго-запад, чтобы избежать штиля в Гвинейском заливе, он доплыл в итоге до побережья Бразилии. Не довольствуясь этим открытием, он все-таки отправился в Каликут, а оттуда – после ожесточенной стычки с конкурентами, мусульманскими торговцами, поплыл еще южнее и достиг Кочина (Кочи). С 1502 по 1511 год португальцы методично создавали сеть укрепленных торговых поселений, или факторий, куда вошли остров Килва-Кисивани (Танзания), Момбаса (Кения), Каннур (Керала), Гоа и Малакка (Малайзия)[282]. Все эти места были совершенно неведомы прежним поколениям европейцев. В августе 1517 года восемь португальских кораблей приблизились к побережью Гуандуна. Это событие следовало бы помнить лучше, так как речь идет об одном из первых контактов между европейцами и Китайской империей со времен Марко Поло, побывавшего там в конце XIII века[283]. Командовал португальской флотилией Фернау Переш де Андраде; еще на борту был аптекарь Томе Пиреш, отряженный как будущий посланник португальской короны при дворе династии Мин. Почему об этой экспедиции почти забыли, в общем-то понятно: ничего хорошего из нее не вышло. Поторговав в Тамао (Туен-Мун на сегодняшнем острове Ней-Линдин) в устье Жемчужной реки, в сентябре 1518 года португальцы снова уплыли. А спустя одиннадцать месяцев возвратились три португальских корабля – на сей раз под командованием Симау де Андраде, брата Фернау. В январе 1520 года Томе Пиреш отплыл на север в надежде попасть на прием к императору Чжэндэ, но при китайском дворе ему раз за разом отказывали, а после кончины императора 19 апреля 1521 года Томе оказался в плену. Вскоре после этого в Тамао прибыл другой португальский флот под началом Диогу Калву. Китайские чиновники потребовали, чтобы он убрался. Калву ответил отказом, и начался бой. Даже прибытие подмоги – двух кораблей из Малакки – не помогло португальцам: они потерпели унизительное поражение от китайского флота под командованием минского адмирала Ван Хуна. Все португальские корабли, кроме трех, были потоплены. А годом позже, в августе 1522 года, португальцы вновь решили попытать счастья, и в Тамао приплыли три судна под началом Мартима Коутиньо. Хотя мореплаватели привезли с собой королевскую грамоту, повелевавшую заключить мир с китайцами, вновь состоялось сражение, и два португальских корабля были потоплены. На захваченных португальских моряков надели канги (деревянные шейные колодки), а в сентябре 1523 года их казнили. Томе и других представителей первой дипломатической миссии заставили написать письма на родину и передать требование китайских властей: португальские захватчики должны вернуть Малакку ее законным владельцам. Словом, эта череда событий, обернувшаяся разочарованием, напоминает о том, что европейские заокеанские завоевания отнюдь не всегда были гладким и необратимым процессом. Действительно, слишком легко забывается, какими опасностями были чреваты все описанные выше плавания. Васко да Гама во время первого плавания в Каликут лишился половины всей своей команды, включая родного брата. Кабрал в 1500 году отплыл в путь с двенадцатью кораблями, а до цели доплыли только пять. Почему же португальцы все-таки шли на такие огромные риски? Ответ прост: проложив, а затем монополизировав новые морские пути для торговли с Азией, можно было получить прибыль, которая с лихвой оправдала бы любые риски. Хорошо известно, что в XVI веке в Европе быстро рос спрос на азиатские пряности – перец, имбирь, гвоздику, мускатный орех и мускатный цвет. Разрыв в ценах на рынках Европы и Азии вначале был колоссальным. Меньше известно о том, как настойчиво португальцы пытались вмешаться в уже налаженную внутриазиатскую торговлю. В минский Китай везли не только перец с Суматры, но еще и опиум, чернильный орешек (из-за содержания танина он применялся в китайской медицине как вяжущее средство), шафран, кораллы, ткани, киноварь, ртуть, черное дерево, путчак (пачак) для благовонных воскурений, ладан и слоновую кость. Из Китая же вывозили медь, селитру, свинец, квасцы, паклю, канаты, изделия из железа, деготь, шелковую пряжу и шелковые ткани (например, разные виды дамаста, атлас, парчу), фарфор, мускус, серебро, золото, мелкий жемчуг, позолоченные ларцы, изделия из дерева, солонки и расписные веера[284]. Были, конечно, и другие стимулы, заставлявшие португальцев преодолевать половину земного шара. В ту пору азиатская медицина кое в чем превосходила европейскую, и, можно не сомневаться, Томе Пиреш надеялся узнать в Китае много полезного. Имелся еще и религиозный мотив – распространять христианство, причем он усилился с проникновением в Азию иезуитов – агентов католической организации, основанной в 1530-х годах испанским солдатом Игнатием Лойолой. Наконец, речь шла о бесспорной выгоде, какую сулило установление дипломатических отношений с китайским императором. Впрочем, если бы не настоятельная коммерческая потребность, сомнительно, что все эти дополнительные мотивы заставили бы мореходов преодолевать столь огромные расстояния, идя на подобные риски и лишения. Португальцы не везли множество собственных товаров на продажу азиатским покупателям (если не считать некоторого количества рабов и золота из их западноафриканских факторий). Такой цели у них не было. Не были они и завоевателями, намеревавшимися добыть новые земли или новых подданных для своего короля. Зато у португальцев имелся ряд технических преимуществ, благодаря которым они вполне могли выполнить свою задачу, а именно создать новую и лучшую на тот момент торговую сеть[285]. Их знание арабских, абиссинских и индийских текстов позволяло методично обучать правильному использованию квадрантов и астролябий: так возникли, например, трактаты Regimento do Estrolabio et do Quandrante (1493) и Almanach Perpetuum (1496) астронома Абраау (Авраама) Закуто – одного из многих евреев-сефардов, поселившихся в Португалии после изгнания “неверных” из Испании в 1492 году[286]. Португальские ремесленники Агостиньо де Гоэш Рапозу, Франсишку Гоиш и Жоау Диаш усовершенствовали конструкцию навигационных приборов. Португальская каравелла и ее продолжательницы – большая каракка (или нау) (1480) и галеон (1510) – тоже значительно превосходили другие парусные суда того времени. Наконец, с созданием Планисферы Кантино в 1502 году португальцы совершили большой прорыв в картографии: появилась первая современная проекция географических очертаний Земли, где довольно точно отображалось расположение основных материков, не считая, конечно, Австралии и Антарктиды (см. вкл. № 7). События, которые произошли, когда эта чрезвычайно новаторская и динамичная сеть попыталась обзавестись новым “узлом” в Южном Китае, служат наглядным примером того, какие неприятности подстерегают сеть, которая соприкасается с закоснелой, жестко регламентированной иерархией. Китайский император правил с недосягаемой высоты. “Я с трепетом принял наказ Неба и правлю китайцами и народом йи, – писал император Юнлэ правителю Аютии (Айюттхаи) в Таиланде в 1419 году. – В своем правлении я олицетворяю любовь Неба и Земли и заботу о благоденствии всего сущего и взираю равно на всех, не делая различий между одним и другим”. Меньшие владыки должны знать свое место – им положено “чтить небо и служить высшим”, платя им дань[287]. В действительности император Юнлэ благосклонно смотрел на плавания по океанам. Именно в его царствование флотоводец Чжэнь Хэ совершил экспедицию в поисках сокровищ, доплыв до побережья Восточной Африки[288]. Однако преемники Юнлэ отдали предпочтение автаркии, к которой в целом тяготело имперское чиновничество, и заморская торговля была официально запрещена. В глазах правителей из династии Мин португальские незваные гости были “фо-лан-чи” (от принятого в Индии и в Юго-Восточной Азии собирательного понятия “ференги”, которое, в свою очередь, произошло от арабского названия “франков”, то есть крестоносцев). В этом термине не было ни малейшей симпатии к пришельцам. Китайцы считали чужеземцев “людьми с нечистыми сердцами”. Ходили слухи, будто они жарят и едят детей. Португальцы не ошибались, полагая, что в Китае имеются огромные экономические перспективы. И в Сиаме, и в Малакке уже вовсю шла незаконная торговля через Юэ-Кан (вблизи Чжанчжоу в провинции Фуцзянь). Если мандарины из имперской администрации – ученые чиновники вроде Цю Даолуна и Хэ Ао – желали свести к минимуму общение с чужеземцами, то евнухи, преобладавшие при императорском дворе, напротив, вожделели диковинных привозных товаров, а еще их привлекало иностранное серебро, которое можно было получить от торговли. Однако португальцы, положение которых и без того было шатким, стали слишком много себе позволять. Симау де Андраде выказывал грубейшее неуважение к чувствам местных жителей. Без разрешения имперских чиновников он выстроил форт в Тамао, самочинно повесил моряка-португальца, нарушив китайские законы, не пускал в гавань непортугальские корабли, а когда к нему явились с претензиями, он сбил шапку с головы мандарина. Покупая китайских детей себе в услужение, он подкреплял подозрения местных, будто фо-лан-чи – и в самом деле людоеды. В свою очередь, китайские чиновники обходились с Томе Пирешем надменно и презрительно. Когда Пиреш с товарищами проделали длинное путешествие до Пекина, им велели в первый и пятнадцатый день каждого лунного месяца приходить к стене Запретного Города и почтительно простираться перед ней. Португальцы не ведали того, что император Чжэндэ до того погряз в своих пирах и распутстве, что ни на миг не задумался о том, чтобы дать гостям аудиенцию, ради которой они и притащились в такую даль. Однако самая большая ошибка европейцев заключалась в том, что они недооценили систему даннических отношений. А она, являясь сутью иерархического строя, простирала влияние китайского императора далеко за границы его империи. Португальцы возомнили, что теперь Малакка, этот жизненно важный торговый центр, принадлежит им. Но раджа Бинтана (Бентана), сын беглого малаккского султана Махмуд-шаха, считал иначе. Его посланник, находившийся в Пекине, предупредил китайские власти, что португальцы замышляют “присвоить их страну… и что они – грабители”, что явствовало из письма Криштовао Виейры, одного из португальских моряков, которого позже китайцы захватили в плен. Это предупреждение нашло отклик у имперских чиновников: Махмуд-шах всегда был благонадежным данником[289]. Почему же португальцы в итоге восторжествовали и в 1557 году все-таки сделали Макао частью своей сети, а затем удерживали за собой это приобретение еще более четырехсот лет? Дело в том, что произошли два изменения. Во-первых, китайский запрет, наложенный на торговлю, оказался неосуществимым. Из Португалии приплыли новые люди – Леонель де Соуза и Симау д’Алмейда, и им удалось застолбить себе место в гуандунской торговле. Используя правильную мотивацию, чиновников вроде Ван По – заместителя командующего Гуандунской морской зоной обороны – можно было превратить из врагов в деловых партнеров. Во-вторых, одержав победы в первых морских сражениях с чужаками, китайцы по достоинству оценили превосходство португальских кораблей и пушек. А главное, минские чиновники со временем начали относиться к португальцам как к меньшему злу по сравнению с туземными восточноазиатскими пиратами. В июне 1568 года Триштау Ваз да Вейга помог китайскому флоту защитить Макао от пиратского флота, насчитывавшего около сотни кораблей[290]. После 1601 года португальские и китайские войска сражались сообща, отгоняя новых непрошеных вторженцев – на сей раз из Нидерландов. Глава 15 Писарро и инки