Последнее время
Часть 28 из 46 Информация о книге
Озей открыл рот и закрыл. Надо было уходить. И тут Кул шевельнулся наконец, задрал подбородок, будто пытаясь сквозь брови и лоб рассмотреть что-то творящееся за его головой ниже по склону, и попросил: – Уйди, глуп. Айви, убери его. – Луй, – неуверенно позвала Айви, всматриваясь в нечеткую тень, в которой странно переминался куна. – Луй, ты что… Что это?! – Это Махись, – сказал Кул. – Не ори, ему и так плохо. Озей непонимающе перевел взгляд с Кула на Айви и вздрогнул. Краем глаза он рассмотрел шевеление под Луем, зацепился за него – и уже прямым взором поймал наконец то, что до сих пор растворялось в травинках, веточках и смешанных клочьях тени и света. Под Луем не просто лежал, а вяло шевелился короткий толстый человек. Он слабо пытался спихнуть Луя с широкой, как колода, груди, а Луй очень медленно месил его передними лапами. – Он лечит так, – медленно объяснила Айви, не отрываясь от проявившегося вдруг зрелища. – Это помогает, если ранен… – Глупа, Махись – орт, у него живое серебро вместо крови, сдохнет сейчас куница твоя, убирай. Айви вскрикнула, будто на заигравшуюся осу, опасливо, как по топи, шагнула к орту и сняла с него Луя. Луй повис в ее руках пышнохвостой тряпочкой, глаза его потускнели, и только передние лапы продолжали размеренно шевелиться: раз, два. Раз. Два. Айви поднесла морду Луя к глазам, всмотрелась, всхлипнула, прижала куницу к груди и крикнула: – Ты кто такой вообще? Зачем ты здесь? Зачем вы все здесь? Орт и Кул посмотрели на Айви с одинаковой стыдливой улыбкой. Орт, кажется, попытался опять стать прозрачным и растворенным в траве, тени и свете, но получилось у него плохо. Кул сказал: – Потерпи. Уже недолго. Орт заскрипел, оттолкнулся руками и ногами от сырой травы и с шелестом съехал в сторону овражка, скрывшись с глаз. Кул поморгал и предложил Айви: – Неси Луя к Сылвике, быстро. Она умеет от живого серебра лечить, наверное. А так помрет сейчас. Айви, закусив рвущиеся слова, побежала к ялу. Озей дернулся было за ней, но на полушаге замер, постоял, надеясь, что Кул все-таки скажет ему что-нибудь, и, не дождавшись, спросил о том, что мучило его больше всего: – Кул, а эта, которая убежала, – она из твоей семьи, да? Кул медленно перевел на него глаза, мигнул медленно и как-то не по-человечески, будто сонная ящерка, и опять уставился в небо. – Понятно, – пробормотал Озей, которому и вправду стало что-то понятно, хотя спроси, что именно, ни за что не скажешь ведь. – А орт – вы прямо общаетесь, что ли? Кул больше не шевелился, только помаргивал. В овражке гулко плеснуло. Утонет ведь, подумал Озей и с опаской принялся спускаться по скользкой тропке, готовясь остановиться, если Кул окликнет. Мало ли, может, нельзя туда. Кул не окликнул. Овражек был пуст. Широкий кривой ручей играл искрами, которые солнце упорно накидывало сквозь непроницаемую вроде листву, два ее слоя, над головой и над самой водой. Примятая тропка обрывалась в ручей, а на том берегу кусты и трава казались густыми и нетронутыми. Озей нерешительно приблизился к ручью, пытаясь высмотреть следы орта, и вдруг зацепился за искру, не сверкающую на змеистом волнении водной поверхности, а тусклую придонную – в глазу. Глаз закрыло веко, искра погасла, но Озей успел выхватить взглядом клубящуюся в воде бородку и прижатые ко дну короткие руки и ноги. Он моргнул и потерял эту очевидность, будто ускользнувшую дальше по течению, но она уже и не нужна была, и так все понятно. Значит, вот где они прячутся, подумал он. И никому не показываются – кроме Кула. Надо же. Даже обидно немножко. Он неспешно выбрался из овражка и замер. Рядом с Кулом сидел Арвуй-кугыза. Он мог вырастить себе теплое мягкое сиденье в пять мгновений, но не стал ни выращивать гриб, ни раздувать мшаник до удобного размера, ни даже заставлять ветки сплестись в удобное сиденье: просто сел на траву, как ползун, в паре шагов от Кула с таким видом, будто для него это привычно и удобно. И что-то негромко говорил Кулу. Озей замер: Арвуй-кугыза почти незаметно показал ему пальцами, что просит чуть подождать. Знак был мужской, но полный почтения, который обычно обращают к старшему или равному, а никак не к младшему. Серьезно тебя новая молодость поменяла, подумал Озей почти с испугом и прислушался. – Волшебство уходит, – сказал Арвуй-кугыза. – Из деревьев, из травы, из земли, отовсюду. Или просто от нас. И из нас. Не смотри на небо, оно вечно. Это земля опрокидывается. Кул неохотно повернул к нему голову. Арвуй-кугыза поднял руку, глянул на ладонь, раскрытую перед глазами, сжал кулак и принялся мять его другой рукой, будто густое тесто. Озей смотрел во все глаза. Кул, кажется, тоже. Арвуй-кугыза развел руками. Десница его стала беспалой и неприятно плоской, как – Озей с трудом вспомнил слово, – топор, цвета кожи и будто обтянутый кожей поверх металла, но явно тяжелый и явно острый. Кожа на лезвии опасно натянулась и побелела. – Я еще могу вот так, – сказал Арвуй-кугыза, – но и это умение скоро уйдет. А больше никто не может и не сможет. Богов нет. Умерли. Он помолчал, убедился, что Кул не шевелится, и продолжил: – Земля уже почти не слушается, вода тоже. И небо. Ну, мы не люди неба. Люди восхода дали обет тому, что сверху, люди заката – тому, что внизу, а мы, мары, – люди середины. Люди земли. Небо – ваш бог, наши боги были разными, а теперь только земля осталась. Мы ею всегда были сильны. Мы живем на земле, которая приняла наш обет. И думали, что навсегда. И не страшны нам были враги, не страшны были беды, не страшны хищники шерстистые и разумные, гады шестилапые и шестипалые, ураганы небесные и мороки подземные, – ничего, с чем не могла справиться земля. А она может справиться со всем. И с нами, конечно. Он вздохнул и принялся разминать десницу шуйцей, лепя из топора руку, обыкновенную, свою. – Топор у нас – слово из песен, плуг – тоже, меч – совсем забытое слово, а предмет невиданный. И мы теперь как голый младенец посреди пожара. То ли бегать учиться, то ли топор придумывать, чтобы горящие деревья вырубать, то ли одеться для начала. Да, ты просил, я принес. Он, не вставая, потянулся, закряхтев и тут же замолкнув, будто сообразил, что молодому телу кряхтение не помогает и не соответствует, и пристроил рядом с Кулом полотняную стопку. Кул, помедлив, с трудом сел, положил руку на стопку, осторожно взял и расправил перед собой рубаху. Заурядную дневную рубаху крыла, хоть и с неправильной вышивкой по вороту. Кул уставился на вышивку. Губы его затряслись. Арвуй-кугыза сказал: – Это вышивка старого рода, который был до Гусей и Перепелок. Видимо, от него ты и происходишь. Иначе тебя земля не приняла бы. Да и остальных, кто с тобой… Он замолчал. Кул стряхнул с головы ворот лечебной рубахи, она тут же опала до пояса. От ключиц к солнечному сплетению спускался разноцветный, от желтого в серое и лиловое, синяк непростых очертаний, блестящий от мази. Кул решительно сунул руки в рукава взятой из стопки одежды, вдел голову в расшитый ворот и снова замер. Арвуй-кугыза сказал: – Ты нам нужен. Тихо сказал. – Что-то идет с дневной стороны, я не могу посмотреть, вода мутная, птицы не слушаются, ветер невнятен. Но это беда идет, и против нее нужны будут люди, которые умеют обходиться без волшебства. А мы не умеем. Просто имей это в виду. Кул выпростал голову из так и не надетой рубахи, уронил ее, распяленную, на колени и четко сказал: – Я всех предал. И всегда буду предавать. Больше не хочу. – Что ты, мальчик, – ответил Арвуй-кугыза негромко. – Ты всех спас. Кул заплакал. Озей съёжился. Арвуй-кугыза опять сделал знак сидеть смирно, редкий и умоляющий, птены им крылов просят не мешать важной игре. Как будто Озей собирался помешать. Как будто тут игра. – Ты не знаешь, зачем тебя сюда привезли, я не знаю, никто, наверное, не знает и не узна́ет, – продолжил Арвуй-кугыза таким голосом и с таким лицом, будто сам удивлялся тому, что говорит. – Но зачем-то это случилось. Не почему, а зачем. Зачем-то ты оказался здесь. Остался здесь. Может, чтобы нам было перед кем искупить долг за сытую счастливую жизнь, если не получается искупить его перед людьми необетных земель, живущими страшно и бедно, хотя они не делают ничего плохого. Перед степным народом. Может, это часть нашего искупления вины за тех, кто был до нас и исчез из-за нас. Мы привыкли думать, что мары жили здесь всегда, а это не так: кого-то мы или выдавили, или истребили, – еще до того, как земля начала принимать обет людей, а люди научились этот обет правильно давать. Нет жилой земли не на костях, и под нашими костями всегда чужие. Всякая земля у кого-то отобрана. Не у другого народа, так у зверя. Не у зверя, так у нелюди, которой приходится становиться жидким и твердым – ну или жидкосеребряным. Арвуй-кугыза неуверенно улыбнулся и добавил: – Как орт. Орт – он ведь защищает только своих и только самых важных для земли людей. Он тебя защищал. Не зря. Может, чтобы ты нас спас сейчас. Трехсмертник не отдал, войну предотвратил – так что, получается, зря меня не пустили на тот свет-то. Может, и тебя не отпустили – ни орт, ни боги, – чтобы ты и дальше своих спасал. Кул прерывисто вдохнул, выдохнул и сказал что-то непонятное. Арвуй-кугыза, кажется, тоже не понял. Кул бережно сложил расшитую рубаху, положил ее на стопку и спросил: – Арвуй-кугыза, ты не знаешь, где моя старая одежда? 4 – Вы же приносили жертвы, я знаю. – Мы – нет, – сказал Озей с нажимом, не намереваясь вести беседу в таком направлении. Но Кул не собирался отставать. Он запел, небрежно подбирая слова, странно соскальзывая голосом с некоторых звуков и на неправильный лад, усыпительный, а не просительный. Кул завел песню Горящего коня, которую все знали, но никто не пел после прощания с последним конем левого берега Юла. – Хватит, – попросил Озей на второй строчке, но Кул не унимался. Поэтому Озей остановился и сделал тишину. Кул заметил это, уже оторвавшись, оглянулся, что-то сказал, постоял, вернулся и показал, что всё, больше не поет. Озей пошел дальше, а тишину убрал, лишь когда они подошли к склону, на который опасно ступать вглухую. Лес здесь был диким, неухоженным, шумным и не позволяющим всерьез всмотреться и прислушаться. Он резко отличался от причесанного, уютного и понятного окружения яла. Это раздражало. Кул заговорил, едва Озей настиг его: – У вас даже неделя начинается с Кровавого дня. Дня принесения жертвы, значит. Без жертвы ни недели, значит, ни жизни, ни обета. Пока вы жертвы приносили, обет работал. Перестали приносить – боги обиделись. Вы думали, они не заметят, что вы удобрениями и силовыми листочками вместо жизней отделываетесь? Заметили, обиделись, померли. От голода. Вот и всё. – Что – всё? – Принесите жертву – и всё наладится. Они поедят, оживут. Урожаи вернутся, звери будут подчиняться, вода станет нормальной… Пить хочешь? Озей махнул рукой. Он вернется к вечеру, а Кулу идти и идти. Кул, после ночевки в лесу сменивший уныние на небывалую бойкость и болтливость, показал лицом, что зря Озей отказывается, глотнул из туеса и постарался не сморщиться. Получилось не очень. Значит, горечь, убираемая тройным отцеживанием сквозь молочную закваску, все равно возвращается через полдня. Плохо. Надо ручей найти и попробовать – вдруг вдали от яла вода не старается быть неприятной человеку.