Последнее время
Часть 6 из 46 Информация о книге
Живой огонь разжигали четырежды в год, на равноденствия и солнцестояния, не считая особых случаев. Сегодня случай был совсем особым, но считать его не хотелось. Столы накрыли у границы Священной рощи. Столов было пять – с повседневной едой Гусей, с повседневной едой Перепелок, с прощальной едой Гусей, с прощальной едой Перепелок и отдельный стол с едой богов. К отдельному столу можно было подходить, лишь откушав за двумя своими. На отдельный стол завтра должны отнести миску и чарку Арвуй-кугызы. Пока они висели в почерневшем туеске на Березе-Матери, вокруг которой много поколений подряд высаживалась Священная роща. Входить в рощу можно было только вслед за Арвуй-кугызой или Кругом матерей. Мать-Гусыня, представительница рода Арвуй-кугызы, до полуночи будет есть и пить за себя, а в полночь встанет, принесет его туесок и до утра будет есть и пить за Арвуй-кугызу. Утром она первой войдет в Прощальный дом с бочонком меда и высокой стопкой чистой одежды и полотенец, а выйдя, расскажет народу мары, что теперь у него одним родным богом больше. Но это будет утром. А пока народу мары предстояла длинная трудная ночь обжорства, пьянства и бесконечной болтовни. Только они и помогают перенести обиду разлуки туда, где она превращается сперва в приемлемую часть мира, далее в радость. Из других материалов носилки для подобного перетаскивания не строятся. Айви знала это, выучила давно и почти приняла и умом, и носом, и животом, но смириться с разлукой не могла. С разлукой невыносимой, двойной, предательской. Арвуй-кугыза, как ни крути, предавал свой народ ради народа богов, к которому уходил. А народ мары предавал умирающего в темном пустом одиночестве Арвуй-кугызу, напиваясь и нажираясь под веселые рассказы о том, каким славным мужем и строгом тот был – на поминах положено было рассказывать про ползунство, птенчество и крылость, но не было среди мары живых, помнивших это, и не было среди мары мертвых, желающих говорить с живыми. И всего несколько живых могли надеяться на то, что когда-нибудь примкнут к богам, увидят богов, хотя бы услышат эхо слов или шагов хотя бы одного бога, хотя бы Арвуй-кугызы. И Позанай предавал свой народ ради чужого народа, далекого и незнакомого, к которому уходил. А народ мары предавал Позаная, так просто отдавая его далеким незнакомым людям, будто непригодившийся листок. И Айви, как часть народа, получается, тоже предавала – и этим, и тем, что горевала только по своему поводу. Она весь вечер думала об этом. Думала, пока вместе с Паялче, такой же задержавшейся в неединстве птахой, мрачно запечатывала на дозревание осеннюю одежду, пока помогала с подкормкой силовой рощи глиноземом и купоросными растворами, пока бродила по гороховому полю, по просяному и ржаному, где шуганула дозорных соколов и ястребов, что бросились на нее с высоты и правильно сделали, ведь никто, кроме хитников, после заката по полям не бродит, пока лазила по лесу, пока заведомо обходила подальше реку, по которой спускалась тихая лайва, и луг, где скакал потный беззубый Кул – вернее, теперь уже зубастый. Долго думала и ничего в утешение не придумала. К столам с повседневной едой прошли, тихо напевая, кормилицы с грудниками и сиделки с ползунами, затем птены, затем ночные дежурные. Столы были забиты, при этом косяки блюд и жбанов с силовыми разогревателями кружили меж столами по разложенным самоездам. Сегодня можно было есть подряд мясо и рыбу, стебли и выпечку, жареное и отварное, можно было мешать брагу с пивом и наливку с молоком, забыв о правилах и порядках. Стрижи и щеглы почти чиркали по макушкам и с шорохом проносились над столами, выбивая стянувшихся на свет, тепло и запахи комаров. За едой кормилицы и дежурные петь не могли, вместо них пели остальные мары, ждавшие своей очереди поодаль. Наконец дети наелись и бросились к прощальной еде. К столам пошли старшие. Айви бухнулась на лавку, не глядя накидала в миску разного из разных туесов – взбитой каши, репы с брусникой на конопляной подложке, вяленого окуня, запеченного в соме, черемши под березовым сиропом – и принялась мрачно жевать всё подряд, не разбирая вкуса и лишь изредка морщась, когда кислень шибала в нос или каленое зернышко взрывалось на зубе. Айви нашла новый повод для переживаний. Она впервые попыталась представить себя на месте Позаная, большого и красивого, с птенчества обучавшегося страшной боевой волшбе, которую можно применить только один раз и в самом отчаянном случае и после которой живых вокруг не останется. Поэтому боевых крылов сперва учили сдерживаться и терпеть любые муки, потом – отличать отчаянное от просто страшного, болезненного или неприятного, и только потом – волшбе и ворожбе, что были отчаяннее и страшнее любой смерти. Они убирали боевого волхва из жизни, не оставляя ни косточки, ни крупинки, только память и иногда, если повезет, смертную рощу, мимо которой проходить-то жутко. Позаная научили всему этому. Лично Арвуй-кугыза учил его и еще четверых бывших боевых крылов, выросших, получается, впустую. Они привыкли сдерживаться, терпеть и жить ради своей страшной смерти, ради одного мига, в который надо успеть сокрушить врага, спасти народ и убить себя. Они не учились больше ничему и не умели больше почти ничего. Они твердо знали, что ничего важнее этого мига нет, что только этим мигом и оправдано их существование. И этот миг не случился. Боевая волшба – дело крылов, оно не дается птенам младше одиннадцати и мужам старше девятнадцати. Поэтому каждая пятерка состоит из отроков разных возрастов, чтобы взросление забирало не больше одного человека в полугодие, и поэтому у маров всегда наготове подрост из еще одной пятерки, в которой каждый готов занять место боевого волхователя. Это большая честь и высокая ответственность. А над тем, что́ это для девятнадцатилетнего полумужа, которому теперь жить да жить без смысла и без надежды, Айви задумалась только сейчас. Ей стало грустно, тоскливо и стыдно. Она должна была понять всё раньше. Она должна была почувствовать Позаная. Должна была утешить его, придумать новый смысл для него, для всех мары – ну и для себя в том числе. Ведь если терять таких отроков и мужей, то мары скоро кончатся. Айви же не для себя желает оставить лучшего, а для всех. А там как получится. Айви остро поняла, что должна немедленно сочинить способ, позволяющий удержать Позаная. Еще острее она поняла, что ей надо попить. Или выпить. Она отмахнулась от пива, подсовываемого случившимся тут же Кокшавуем, от медовухи отмахнулась тоже. На брусничную наливку пришлось согласиться, иначе Кокшавуй побежал бы грабить стол Перепелок, вышло бы неуместно. Наливка была крепковата, но если разбавить водой, ничего. Айви махнула две чарки сразу, следом еще одну, но способ удержать Позаная все равно не придумывался. Она ругнула себя, спохватилась, что рядом с Березой-Матерью такие слова воспринимаются всерьез, и торопливо зашептала извинения перед Березой-Матерью, Священной рощей и мстительной богиней Овдой. – Легче не будет, – сочувственно сказал Кокшавуй, так и сидевший рядышком, ладно хоть без прижиманий и сострадательных как бы объятий. – От молитвы не должно быть легче. Она не тебе, а им. А то я не знаю, хотела оборвать Айви и тут сообразила, что Кокшавуй считает, что она, как и все, переживает за Арвуй-кугызу, вот и заботится о ней так, по-отцовски и по-мужски, как принято. Знал бы он. Знал бы кто. Странно, если все еще не знают. Айви отставила чарку, встала и решительно пошла от стола, сама не зная куда. Кокшавуй, она чувствовала, смотрел вслед, но догонять не стал – решил, видимо, что ей по нужде. Айви и впрямь потащило облегчиться, требовательно так, перебрала все-таки и с настойкой, и с ее разбавлением. На полпути за кусты Айви заметила Позаная, который встал из-за прощального стола Перепелок, и поняла, что боги ее услышали и сами все устроили. Она поспешно осмотрела себя, отряхнула зернышки с груди, вытерла измазанный чем-то подбородок и решительно двинулась в сторону Позаная, да тут же и остановилась. Позаная, направлявшегося за те же кусты, перехватила Чепи. Плотно так перехватила, с долгими серьезными намерениями. Даже в строгом белом она выглядела пышной и расфуфыренной. Айви подумала, не подойти ли к парочке с быстро придуманным неотложным вопросом, но ничего быстро придумать не смогла, а Чепи тем временем ухватила Позаная за руки и вжалась в эту сцепку огромной своей грудью. Золотая подвеска шевелилась и переворачивалась, да и без подвески грудь перевешивала все, что могла бы противопоставить ей Айви. После сегодняшнего-то разговора. Мгновение Айви еще надеялась, и тут Позанай засмеялся, а Чепи прильнула к нему всем телом. Айви мрачно метнулась за кусты и еще глубже в лес, присаживаясь, едва не забыла плеснуть на землю сушителя, за неотложными делами немного поревела, придумала несколько способов унижения, наказания и посрамления Чепи – такое придумывалось почему-то проще, чем доводы для удержания Позаная. Снова плеснула сушителя, с перебором, ну да лишним не будет, и решительно направилась к прощальному столу Перепелок. Но дошла не сразу. Прилесок был плотным: сосновый подрост, березы и осины вразброс, между ними боярышник, можжевельник и куманика. Ближними к поминальной поляне были Три Старца, огромные дубы, вокруг которых ничего не росло – не могло или просто боялось пробиться сквозь толстую подушку палых листьев и желудей. К тому же там было сумрачно даже в полдень, а сейчас самые буйные отсветы с поляны не достреливали до корявых стволов. Поэтому шагавшая поодаль Айви сперва ничего не увидела, а остановилась потому, что услышала пыхтение и решила, что там зализывается Луй, снова схлопотавший за попытку прорваться в запретное для зверей место. Да научишься ты чему или нет, потрох сомий, чуть не рявкнула Айви, но тут разобрала хихиканье. Она замерла, постояла на месте, перевела бегунки на беззвучку, а зрение – на ночное, отвернулась от поляны, чтобы та не слепила, осторожно сделала шаг к дубу и замерла уже навсегда. Намертво. У Среднего Старца с закрытыми, кажется, глазами стоял Позанай. Верхняя часть его тела была неподвижна: он прижимался к корявому стволу спиной, затылком и ладонями. Нижняя, слишком широкая, непонятно копошилась и вдруг выросла, закрывая почти всего Позаная. Осталась видна только его голова и ниже – затылок Чепи. Это она, оказывается, зачем-то возилась в ногах Позаная, а теперь встала, покачалась, тыкаясь в шею Позаная лицом, и рывком обняла всего сразу, руками и ногами, закрыв своей головой Позанаю пол-лица. Медленно приподнялась и опустилась. Позанай охнул, сильнее запрокидывая голову. Ему больно, что ли, подумала Айви, понимая, что ему, кажется, совсем не больно, а Чепи снова приподнялась и опустилась. И сама тоненько охнула. И Айви поняла, что Чепи тоже совсем не больно. Надо бежать, подумала она, но ноги не слушались, и глаза не закрывались, даже слух убрать не получалось, поэтому она видела эти подъемы-опускания, слышала охи на два голоса и даже замороженно удивлялась тому, как Позанай умудряется не только держать такую тушу на весу, но и сносить ее ёрзания, не шелохнувшись. Шелест шагов со спины Айви тоже услышала и даже поняла, сколь неуместно ее подглядывание, но двинуться не смогла. Мать-Перепелка прошла мимо, как будто не заметив, а Позанай с Чепи будто не замечали Мать-Перепелку – только Чепи заерзала быстрее и заохала тоже. – Побыстрее, – сказала Мать-Перепелка сухо и вроде бы негромко, но за ушами Айви будто лезвие прошло. – Роща услышит – беда будет. Позанай, кажется, открыл глаза, кивнул и дальше не охал, только дышал громко, а Чепи ёрзала сильнее и сильнее, уже не охая, а пыхтя, а Мать-Перепелка неподвижно смотрела. Чепи прошипела что-то Позанаю на ухо, тот не понял. Чепи, поочередно скособочившись на правую и левую стороны и чуть не съехав наземь при этом, положила одну ладонь Позаная себе на широкий зад, другую – на грудь и заерзала дальше. Мать-Перепелка вздохнула. Запах щавеля защекотал ноздри. Парочка замерла. Позанай подхватил зад Чепи и другой рукой, с усилием оторвался от ствола, трудно покачиваясь, шагнул спиной вперед раз и два, и утонул во тьме перелеска под хихиканье Чепи. Хихиканье добило Айви. Мир стал неровно-радужным, из глаз потекло. Айви моргнула, меняя ночное зрение на обыкновенное, и побрела к столам, не обращая внимания на шепот и напев: Мать-Перепелица пошла вокруг дуба, поглаживая кору. Видимо, извинялась за дурных отпрысков, единившихся мало того что на почитаемом дереве с именем и вблизи Священной рощи, да еще и в прощальную ночь. Несколько смертельных неурожаев и загадочных моров примерно с таких невежливостей и начинались. Боги ведь тоже могут и обидеться, и поддаться раздражению. Айви добрела́ до лавки и села, невидяще сжевала, отмахиваясь от вопросов и прочих слов, что-то вязкое и что-то острое, покорно позволила себя поднять из-за прощального стола Перепелок и провести к прощальному столу Гусей, покорно выпила подсунутый ей сырный морс, который даже, как положено, заедала сладкой стерлядкой и горькими орешками. Горше не стало. Некуда просто горше-то. Вокруг поминали. – Чопай рассказывал – ну, ты не помнишь, он ушел, когда отцы твои не родились, – он, говорит, когда еще Арвуй-кугыза Арвуй-кугызой не стал, во сне видел, что дальше будет. Беды всякие: буря, неурожай, глина силу не держит, скот падет, вода горькая и так дальше. За луну видел, заранее. И толку никакого, исправить или не допустить невозможно, он сам пробовал, со строгами, бесполезно. Ну и перестал рассказывать, что увидел. А все же знают и каждое утро бегут к нему, в глаза заглядывают. Он молчит, а от одного там, вроде тебя, Кокшавуй, такой… – Чего это вроде меня? – Род один, вот чего. И ты ж его колена, вижу. Проверим, коли хочешь. Не перебивай старика. И, значит, от того, который как Кокшавуй, он глаза отводит. Тот думает: ну все, помру сегодня. Прощается со всеми, дела передает, грустит, ложится помирать – ничего. Утром снова к нашему бежит, тот опять глаза отводит. Ну и так три дня подряд. Кокшавуй… – Ну хватит уже. – Хватит, хватит. Который не Кокшавуй, уже на коленях всеми богами молит: скажи, как и когда помру, готов. А тот: с чего ты взял, что помрешь? Ну ты же, говорит, в глаза не смотришь! А наш сам бух тому в колени: прости, говорит, я с твоей Ошапче единился, само случилось, по любви, а стыдно и сказать тебе боюсь. А этот орет: да ты бы хоть мою будущую могилу вскопал, я ж за эти дни три раза помер зря! Вокруг загоготали на разные лады и принялись подтрунивать над Кокшавуем, да не над тобой, не над тобой, над тем, и, перебивая друг друга, вкручивать новые рассказы о том, какой Арвуй-кугыза был страстник, пахарь и искусник до выхода в строги, каким мощным волхвом, правильщиком и счетчиком был в строгах и сколь божественным оказался, оставшись человечным, в сане Арвуй-кугызы. Вы регочете, как утки, а он лежит там один и умирает, чуть было не крикнула Айви, но сидя кричать такое глупо, а встать она не смогла, ноги не слушались. Айви мрачно придвинула к себе чарку, чья-то рука мягко вынула ее и заменила на ковш, Айви зарычала, но и шея не слушалась, не позволяя повернуть голову, отыскать непрошеного распорядителя и отбожить его как следует. Она придвинула ковш и с омерзением сделала несколько глотков чего-то слишком сладкого и слишком слабого. Пьяный голос – Онто, точно, не глядя понять можно, – пытался, мекая, сбиваясь и упорно возвращаясь к потерянной нити, доказать, что Арвуй-кугыза молодец, но из бестолковых же, из боевых, всю жизнь пытался пригодиться, а когда пригодился, снова всем морочил голову своими боевыми науками, война, говорит, скоро, говорит, народ отвлекал, бестолковых плодил, а они так и не пригодились почти. – Почти? – ласково спросил Кокшавуй, и все затихли. Одним из легших под Смертную рощу был его, Кокшавуя, первенец и любимец Сидун – он первым заметил отряд вторжения, помчался поднимать всех и смог ударить в ответ уже после первой и второй, от стрелы и ножа, смерти. Онто вякнул растерянно и замолчал. Все замолчали. Кокшавуй припал к ковшу с пивом и закашлялся, его постучали по спине. Онто поморгал и вполголоса затянул песню Смертной рощи. Кокшавуй поспешно закивал и подхватил сквозь кашель, остальные присоединились. Айви, кажется, заплакала или просто выпала из мира, а когда вернулась, все снова ели, пили и разговаривали, посмеиваясь, а сама она вежливо пробовала ответить на вопрос, который не поняла. Невпопад, судя по лицу Озея, который, оказывается, ее все это время и опекал, и водил, и кормил, и поил, и по спине гладил, странно, что единившейся парочкой не любовался. А забавно получилось бы: постояли бы так, любуясь, и тоже бы с ним зацепились. Озей похлипче Позаная, но и я полегче, хоть и не такая ловкая. В этом и беда, что я не ловкая. Так и буду сбоку и сзади, никому не нужная, неумелая и уродливая. Как Кул. Айви встала, отмахнулась от Озея и пошла с поляны. Только у самого подлеска осмотрелась, прислушиваясь, то ли надеясь, то ли опасаясь увидеть Позаная и Чепи. Но не увидела. Их больше никто не увидел. 7 Мир – темный, мелкий и бессмысленный. Он всегда был таким, только раньше Айви этого не понимала. А теперь поняла. Это было обидно. Еще обиднее, что сама она даже хуже, темнее, мельче и бессмысленнее. И совсем обидно, что этого не исправить никак. Никто ее не понимает, никто ее любит. Один человек только и понимал, лучше, чем сама Айви, и любил, наверное, тоже, и то сегодня стал богом и ушел. А больше таких не будет. Никаких не будет. И не поймет больше никто, и не полюбит. И сама она больше никого не полюбит, никогда. Айви впервые позавидовала шестипалым с их дикарским счетом «у каждого один отец, одна мать, один муж». Когда она впервые узнала об этом, страшно пожалела дикарей, до слез – как так, не целый народ – твоя семья, не весь род – твои отец, мать и братья-сёстры, не каждый любимый – твой муж, а у каждого своя норка, как у барсуков, а остальные – чужие, даже родственники – чужие, не говоря уж о соседях. А теперь вот завидовала. С народа какой спрос, а если твоя семья – только три человека, или два, или один, то никуда не денется, полюбит. И ты полюбишь. А остальные – правда чужие. Что ей, Кокшавуй – любимый и родной? Или Чепи? Или Позанай? Нет уж. Айви завидовала даже Кулу, у которого не было никого. Лучше уж никого, чем вот так – как зернышко в огромном хлебном поле, где все зёрна во всех колосьях одинаковые и нет ни оснований чувствовать себя особенной, ни надежды вырасти во что-то особенное. Айви всхлипнула, вытерла нос и чуть не свалилась. Она, оказывается, дремала, сидя на земле, точнее, на подушке листьев, и уперевшись спиной в дерево. Так. В Старца, что ли, того самого? Айви повела плечами, определила, что и листья под ладонями, и кора за спиной – вяза, немного успокоилась и в тот же миг затряслась. Она, оказывается, страшно замерзла – вон и нос до сих пор помнит, что пальцы ледяные, и ноги с задницей почти не чувствуются, и зубы стучат. Айви повела руками по палой листве, чтобы сделать теплее, подождала, повела еще, подождала и заозиралась с неудовольствием. Листва не потеплела, трава и земля тоже, и воздух перед лицом и грудью оставался таким же стылым, как и шагом дальше. И так же пах гарью. Это потому что я пьяная, что ли, подумала Айви обиженно. Ну и ладно. Еще мать-земля воспитывать будет. Поздно воспитывать. Сама согреюсь. Она попыталась прогнать теплую волну от живота к ногам и рукам и прислушалась. Выходило плохо. Почти не выходило, если честно. Айви, разозлившись, попыталась вскочить на ноги, ойкнула и замерла, удерживая голову. Та норовила разойтись, как коробочка перезревшего мака, рассыпая бурую пыль плаксивых размышлений. Сочетание головной боли с телесным ознобом оказалось чудовищным. Айви, морщась, покряхтывая, разок чуть не рухнув, поднялась, перебирая руками по стволу вяза, переждала дурноту и размялась. Стало чуть полегче, мышцы согрелись, боль в голове чуть притупилась. Страшно хотелось пить – не горлом и не нёбом, а всей утробой. Она была как ревущий черный мешок. Айви даже оглядела себя, с облегчением не обнаружив изменений. Некоторое время она пыталась понять, как понять что-то, если ничего понять невозможно, и, наконец, с напряжением всех сил сообразила, что надо позавтракать, для этого добраться туда, где еда. Добраться отсюда. А где она, кстати? Айви присмотрелась и замерла. Она сидела на краю поляны. В середине поляны стоял Прощальный дом. В доме лежал Арвуй-кугыза – а скорее, его уже оставленная оболочка. Уже наступило утро, из-за верхушек дальних сосен показалось солнце, а из-за стволов – Круг матерей, за которым брели с полсотни самых стойких мары, бдивших всю ночь ради ее завершения. Айви замерла, подумала, аж покачиваясь от усердия, что уместнее – подойти к остальным или так и наблюдать издалека. Выбрала второе – с учетом состояния и недавних размышлений. Остальные не знают, как Айви на них обижена, но это их не извиняет. Мать-Гусыня подошла к порогу первой, подождала, пока пара бледных, но вроде не сильно хмельных крылов подведет поближе самовоз с разнообразной кладью, подхватила небольшой бочонок, – с медом, догадалась Айви, – подождала, пока Мать-Перепелка положит сверху стопку белья, покачнувшись, ступила на порог, посмотрела на окруженную колючими прутьями высокую корзину, почему-то по-прежнему торчавшую на пороге, посмотрела на дверь, которая медленно открылась, и вошла в дом. Дверь так же медленно и беззвучно прикрылась. На поляне стояла тишина. Полная тишина, небывалая. Айви только сейчас сообразила, что даже птицы не поют и листья не шелестят, и еще сообразила, что от этого, скорее всего, она и проснулась. Неуютно спать в мире, который пытается притвориться несуществующим.