При чем тут девочка
Часть 12 из 23 Информация о книге
- Какой-то современный Робинзон Крузо со спекулятивным уклоном, заметила на это Евка. Они болтали, как всегда небрежно, обо всем и ни о чем, в сущности... Акундин с удовольствием пересказывал консерваторские сплетни до тех пор, пока Александр Никифорович не встал за пульт и не постучал палочкой, возвещая конец перерыва. После репетиции они вышли втроем на улицу и остановились у киоска Дима покупал журнал "Смена". Акундин, запрокинув голову, посмотрел на небо, и его борода сразу стала похожа на бороду умирающего Бориса Годунова. - Посмотрите, какая туча надвинулась на этот город! - сказал он, и с этого момента Евка поняла, что здорово его уважает. За то, что он очень взрослый и умный, за то, что, несмотря на его пошлое воспитание, он умеет быть порядочным с порядочными людьми, за то, что он сказал сейчас про тучу торжественно-эпическим тоном, как древний сказитель о славной дружине Олега. Еще она подумала, что хорошо все-таки видеть по субботам Рюрика, Диму, Акундина, этих симпатичных ей людей. Все-таки хорошо... Они договорились навестить завтра Рюрика и разошлись по своим делам. Евка пошла по магазинам отчасти потому, что ей нужно было кое-что купить, отчасти потому, что не хотелось идти домой. Снег прекратился, но небо оставалось угрюмым и было похоже на старую шинель, тяжелую и плохо греющую, которой накрылся хворающий зимой город. На троллейбусной остановке стояли всего двое - старуха в сером пуховом платке и высокий мужчина в коротком полушубке. Он нетерпеливо посматривал на часы и щурил раскосые темные глаза. Евка остановилась и прислонилась к будке с газ-водой, чтобы можно было наблюдать за мужчиной. Она и не думала подходить к нему, ей было хорошо стоять так поодаль, чувствуя в груди теплые толчки сердца, и следить за милыми, дорогими движениями этого человека. "Отпустил усы... - подумала она. - И ему очень идет. Молодит. Он стал похож на Д'Артаньяна средних лет... А в пальто, конечно, свернутая в трубочку газета. Не подойду, он куда-то спешит..." Но вдруг ей стало страшно, что вот сейчас подойдет троллейбус, и этот человек уедет куда-то по своим делам, и бог весть когда они еще встретятся так случайно... "Только подойду и спрошу: скучает он по мне или нет... - подумала она. - Любопытно: скучает или нет..." Она подошла к нему сзади, тронула за рукав полушубка и негромко сказала: - Папа. Он вздрогнул, обернулся и... Он взял в ладони ее лицо и, взволнованно и радостно вглядываясь в него, быстро сказал: - Евочка, детка моя родная!.. Откуда ты здесь, что ты тут делаешь? Но Евке важно было задать ему сейчас тот вопрос. - Ты шкучаешь по мне? - теплые отцовские ладони не выпускали ее мордочку, поэтому слова звучали смешно и шепеляво, как будто Евке было три года. - Шкучаешь по мне? Отец засмеялся, сказал: - Скучаю, конечно, детка моя. - Он отошел чуть-чуть назад. - Как ты вытянулась! Какая ты стала хорошенькая! Повернись. Тебе мало это пальто. На днях купим новое... Он говорил, быстро перебивая себя, смеясь и жадно дыша на озябшие Евкины руки. - А я был у тебя три раза, но не застал. - Я не живу дома, - улыбаясь и разглядывая его, сказала она. - Я живу уже полгода у маминой тети. Тетя Соня, помнишь? Я не могла больше жить одна в пустой квартире, это очень тяжело. Ты спешишь куда-то? - Что ты! - сказал он. - Мы не виделись полгода... Я так рад, что встретил тебя! - А я с репетиции. Помнишь, я тебе говорила, что играю в оркестре? Не помнишь... Если ты не слишком торопишься, сядем в том скверике на скамейку... Там хорошие скамейки... - Да, да, конечно... - сказал отец. Они сели. Отец достал пачку сигарет, закурил. - Ты куришь? - улыбнувшись, заметила Евка. - Удивительно. Не поддаться соблазну в юности и начать курить в сорок лет... - Эта тетя Соня к тебе хорошо относится? - Она по-своему ко мне привязана. А я нет. Ты же знаешь, я человек без привязанностей... - Мама пишет? - осторожно спросил он, глядя в сторону. А Евка смотрела прямо ему в лицо, улыбаясь и вглядываясь в морщинки у глаз. Вблизи отец не казался таким молодым... Она смотрела на свернутую трубочкой, торчащую из кармана газету, и ей было хорошо и спокойно, как в детстве, когда все они были вместе. - Мама пишет, шлет деньги, зовет к себе, в общем, делает все, что в таких случаях полагается делать... Но я не поеду, я не нужна ей... - Евка вдруг вспомнила Акундина и спокойно сказала: - Мама в расстроенных чувствах, ты же знаешь... Она второй год в расстроенных чувствах... Она тебя любила больше, чем меня, наверное, поэтому уехала, когда ты... ушел... - Маму не надо осуждать, Евочка, - так же осторожно сказал отец. - Ни в коем случае... - подтвердила она. - Я не судья, папа. Да и бесполезно осуждать женщину, которая может два года жить вдали от своего ребенка. Это уже бесполезно... Я ни к кому не привязана, поэтому не имею права осуждать ни маму, ни тебя. - Она помолчала. - Я только давно хотела спросить тебя, папа... Я понимаю, что любовь к женщине может пройти... Но мне всегда казалось, что любовь к своему ребенку, во всяком случае пока он жив, - чувство непреходящее. Разве это не так? Ты можешь расценивать это как простое любопытство. Простое любопытство, потому что, видишь, мне уже не больно говорить об этом, я говорю спокойно, как говорят о давно умершем близком человеке. Единственно, что бывает больно по вечерам, - это то, что я совсем одна... - Евочка... я... я замотался совсем... - забормотал отец. - С семьей, с квартирой... Я же предлагал тебе жить с нами, ты отказалась... - Я не судья, папа, - мягко улыбаясь, повторила Евка. Она протянула руку к его лицу и провела мизинцем по левой полоске усов. - Кто-то изобрел прекрасную формулу - "Жизнь - сложная штука". Это замечательный щит для всех от всего на свете. "Жизнь - сложная штука" - и баста! Как объяснение и оправдание всех ошибок в мире. А я не судья, чтобы осуждать, и не Христос, чтобы прощать. Я, папа, просто равнодушный человек... Отец оторвал наконец взгляд от снега и задумчиво и горько посмотрел на нее. - Ты стала совсем взрослой. Евка вздохнула и удивилась про себя своему спокойствию. Ральф и Шура Ральфа принесли в дом двухмесячным младенцем, когда Шура была уже взрослой, абсолютно самостоятельной и своенравной особой. Как известно, у каждой кошки свое выражение лица. Так вот, Шура озиралась вокруг с видом властным и чуть высокомерным. И голос был бесподобным: вкрадчивый голос женщины, изображающей кошачье мяуканье. Она не поняла или не захотела понять, что этот пискунок вырастет со временем в охотничьего пса, и с первого дня установила над ним презрительную опеку: вылизывала его, выкусывала блох, но время от времени и лупила по морде безжалостной лапой. Так что Ральф вырос в трепете перед властью Шуры. Он благоговел и никогда не посягал на передел этой власти. По пятницам дед покупал на базаре петуха и собственноручно разделывал его для субботнего стола, напевая, насвистывая и гнусаво споря себе под нос с какими-то своими оппонентами; дед был, между прочим, хирург, которого добивались пациенты, – благоговели, руки готовы были целовать! Но во всем остальном, кроме этого царского владения профессией, дед был человеком не то, чтобы простецким, но несколько брутальным. Петуха разделывал професионально, разве что не в перчатках. Впрочем, даже и зашивал суровой ниткой – если внутрь «брюшной полости» запихивались яблоки или сливы с орехами, или когда бабушка торжественно объявляла, что грядет фаршированная шейка. Петушиную голову дед бросал в кухне на пол, зная, что Шура уже поджидает лакомство. Шура хватала голову, взлетала на пианино и там деловито расправлялась с ней, пользуясь выгодным местоположением, прямо на стопке нот с ноктюрнами Шопена. Сладострастно трепетал в ее любовных объятиях вялый петушиный гребень. (Музицирующие гости потом никак в толк не могли взять – что тут происходит с любителями ноктюрнов, отчего ноты все окровавлены?) Ральф внизу бесновался, униженно выклянчивал кусочек, становился на задние лапы, стараясь ухватить лакомство за гребень. Шура тотчас размахивалась и отпускала ему увесистую оплеуху. Но это были праздничные утехи. В будни они кормились из одной миски и ни разу не подрались из-за куска. Раз в полгода просыпалась старая черепаха Рындя, – она квартировала за шкафом. Появлялась, тяжело шкандыбая, скрежеща по деревянному полу днищем панциря и стуча костяными гребнями лап. Величественно, как линкор, направлялась к той же миске… Ральф и Шура изумленно расступались, на протяжении медленной старческой трапезы сидели поодаль и потом молча смотрели вслед уползающей восвояси долгожительнице… В летние дни Ральф, бывало, разляжется на ковре, прямо на солнечном квадрате от окна, а Шура вылизывает ему брюхо. Он разнежится, сморит его сон, раскинется он, как падишах… и тогда коварная Шура, заскучав в отсутствие интриги, взбирается на шкаф и оттуда прыгает прямо на Ральфа, вонзив в его брюхо когтистые лапы! Одурев от боли и неожиданности, он высоко подпрыгивал, ошалело взвывал, и начиналась безумная погоня по комнатам с заливистым лаем и отрывистым кошачьим хохотком. Интересно, что остальных кошек, с которыми сводила его судьба, Ральф ненавидел, вскипал бешенством, гнался, преследовал, настигал, вгрызался… Душил! Трех невинных котят передушил во дворе, как цыплят, и с торжеством притащил домой. Что ты с ним будешь делать, говорил дед, восхищаясь: охотничий пес. Шура вообще-то была пуританкой, гулять выходила редко, но однажды, уж и не поймешь как – забеременела. В ожидании ее родов дед построил для Шуры из картонной коробки от холодильника родильный домик, напоминающий собачью конуру, с таким же круглым отверстием. Рожала Шура тяжело, стонала, как человек. Ральф улегся поперек входа в домик, временами подвывал, то ли утешая, то ли пособляя ее женской работе… Никого к Шуре не подпускал, и если кто-то осмеливался пройти по коридору мимо конуры, скалился и рычал. Шура принесла единственного котенка. И вот этого котенка Ральф считал своим сыном, всюду таскал с собой и ревниво оберегал. Через несколько лет Шуру убили хулиганы. Недели три Ральф погибал от тоски. Не ел… Валялся на полу, катая башку на протянутых лапах… И позже, даже годы спустя, вдруг остановится посреди игры, словно прислушивается – не показалось ли? не голос ли это Шуры, вкрадчивый голос коварной, блистательной женщины?.. Тогда дед, жестокий, окликал его: – Ральф, где Шура? Тот начинал метаться по комнатам, обыскивать углы, заглядывать под диваны, под столы… Выкатывал старую черепаху Рындю – как тазик – из-под шкафа… Садился в центр ковра, в солнечный квадрат, где обычно Шура вылизывала его блохастое брюхо, и звал протяжными стонами: – Шу-ра, Шу-ра, Шу-ууура!.. «Все тот же сон!..» Моя никчемность стала очевидной годам уже к тринадцати. С точными науками к тому времени я отношения выяснила, а высокие помыслы и сердечный пыл, круто замешенные на любви к литературе, тщетно пыталась приспособить к какому-нибудь делу. Вообще в отрочестве меня одолевал зуд благородной деятельности. Например, в восьмом классе я влезла в школьный драмкружок и ухитрилась сыграть роль Григория Отрепьева в трагедии Пушкина "Борис Годунов". Мы собирались ставить две сцены - "В келье" и "У фонтана". Теперь необходимо представить меня: бледное дитя подросткового периода. Очки в детской оправе, сутулость и бестолковые руки. Вегетососудистая дистония и, конечно же, мальчишеская стрижка, я же современная девочка.