При чем тут девочка
Часть 22 из 23 Информация о книге
Он разлил вино по алюминиевым кружкам, обнаруженным в кладовке, достал из бумажного кулька огурец и, стоя на коленях, дирижируя огурцом, торжественно провозгласил: – Дылда! Когда ты вырастешь наконец к чертям собачьим… – …начина-а-а-ется… – …и мы поженимся, если к тому времени я не сдохну, – ведь это сколько ещё? три года!!! – тогда я за всё отомщу: я буду тебя законно лапать и хапать и трахать с утра до вечера… – Прекрати немедленно, бесстыжий! – …лапать и хапать и трахать, – закрыв глаза, как в молитвенном трансе, назло ей повторил он речитативом. – Это вся твоя программная речь? – На сегодняшний день – да. Можно я тебя обниму, наконец, проклятая?! – И, угрожающе наставив на неё палец, прорычал: – Сегодня с утра ты уже взрослая тётка! Джульетта в твоём возрасте… – М-м-м… попозже, если умудришься ни разу не вспомнить о Джульетте, тебе будет дозволено увидеть кончик моего носа. – Она глотнула вина, удивлённо качнула головой: – Слушай, вкусно! – Ещё бы! Немецкий рислинг, Бронька из Москвы привезла. Подают к рыбным и мясным блюдам. Где тут у нас лобстер? Надо выловить… – Не противно, нет! И пахнет… яблоками, зелёными. Правда? Налей-ка мне ещё. И дай огурца откусить… Сволочь, ты оттяпал здоровенный кусок!!! Затем они пили дорогой немецкий рислинг, добытый Бронькой в буфете Дома актёра «по страшному блату», заедали его огурцами и яблоками, провозглашая скудеющие тосты; постепенно схомячили всё съестное, что нашли в рюкзаках, включая горсть тыквенных семечек в газетном кулёчке… Незаметно для самих себя опустошили обе драгоценные бутылки, которых мама когда-нибудь хватится, и не исключено, что – весьма скоро. С утра сегодня парило… Небо затянуто было белёсой тиной облаков, в ивняке неподалёку неизвестная птица щёлкала жестяным клювом, будто садовник лязгал огромными ножницами. В отсутствие малейшего ветерка душно пахло рекой, мокрым песком, плавником, давно вынесенным на берег. Дылда вздохнула и сильно, с удовольствием потянулась: – О-ой… какая беспощадная качка! Как всё… вертится-вертится… Ты что, меня нарочно напоил? – Ну… в общем, это входило в диверсионный план: посвящение в беспутную взрослую жизнь. Он полулежал на одеяльце, как римский патриций, опираясь на локоть, то и дело соскальзывающий. – А как я домой покажусь? – Выветришься, прополощешься… Протрезвеешь. Станешь опять образцово-показательной, бездушной, как… – …как Джульетта. Да-а-а, вот теперь я совсем взрослая… – Ты, к сожалению, не взрослая; ты просто пьяная. Так, что там с поздравлениями? Кто-то обещал объятие. Договор дороже денег. Ты честный человек? – Я честный… я честная… человек. Хорошо, валяй, обними меня. – Лапать и хапать? – уточнил он, в попытке приподняться и подволочь себя к ней поближе. Это не получалось. Всё было очень смешно, всё крутилось, как на деревянной карусели: верблюды-жирафы-пони… – …Не нагличай! Просто обними меня, как родную душу. Он широко распахнул руки, не удержал равновесия и рухнул на неё. – Видишь как… – запыхтел сокрушённо, – с родной душой… – …как-то не вышло, – согласилась она, спихивая его. И фыркнула: – …А мы оба наклюкались, Аристарх! Какой ужас… Лежи вот так, смирно, как лежишь, – распорядилась она. – Ты недееспособен. – Приблизила к нему лицо, пахнущее «рислингом», огурцом, зелёным яблоком, жаркой испариной. – Давай, приступай к поздравлениям. Он задохнулся, осторожно потрогал пьяными губами уголок её рта… съехал к подбородку, промахнувшись… Высунул язык и освоил изнанку её нижней губы: гладкая, скользкая… Приподнялся на локте и припал к её щеке, боясь кувыркнуться в бездну… Всё крутилось в каком-то сладком киселе, в лаковой розовой пенке от варенья. Кровь колотилась во всех частях тела, как прибой о борт «Зинаиды Робеспьер». – Вот стихи: зачем, с какого бодуна мы столько выпили вина… – Ты мой щеночек… – нежно пробормотала она. – Ты совсем пьяненький и дурноватый… Тяф-тяф! Давай, я наставлю тебя на путь истинный. Взяла обеими руками его лицо и вкусно, звучно, винно поцеловала в губы. – Как, получилось? – …Виртуоз-на… – отозвался он, уплывая, качаясь, хватаясь за её плечи, чтобы не упасть, и, хотя лежал беспомощной тряпкой на траве, всё время куда-то летел и соскальзывал… Выпил он гораздо больше Дылды. – Сейчас буду блевать, – сообщил огорчённо. – Только не на меня! Ползи к воде, несчастный… Но он никуда не уполз, а просто притих, положив голову ей на живот. Минуты через три оба уже спали… Вокруг стояла зудящая комарьём тишина, какая бывает перед сильной грозой; даже старая ветла притихла, придерживая свои пышные юбки, словно боялась потревожить двух нашкодивших детей, невинно спящих в её утробе. Стаху снился душный речной сон – как плывет «веранда» вниз по течению, качаясь на волнах… Они с Дылдой одни на барже, совсем одни, а в центре палубы растёт их могучая ива и тоже мерно колышется – от ветра? от волн? В этой качке было что-то неуловимо сладкое и запретное, томительное и неизбежное, что нарастало и брезжило неописуемым наслаждением… Почему-то запрещено было говорить и даже думать о качке, но думать ужасно хотелось. «Надо обнять Дылду и качаться вместе, в одном ритме, – сообразил он во сне… – тогда всё получится. И надо её раздеть, потому что купальник… – он мешает качаться». Тут же Дылда стала послушно выскальзывать из купальника. А вокруг уже – никакая не палуба, никакой ивы, они уже оба в воде, потому что речная мутная вода – лучшее из укрытий. Дылда скользила так близко от него, так послушно выпрастывалась из своего надоевшего им обоим купальника, ритмично поворачиваясь и показывая то спину, то грудь, то живот, – странно белые, всплывающие на поверхность воды какими-то музейно-мраморными обломками. И как полагается античной статуе, ладонью она прикрывала там, где… куда… От этого долгожданного обнажения его окатило во сне такой мощной волной желания, что на гребне очередного взмыва что-то блаженно лопнуло внизу живота, горячо растекаясь в паху. Он протяжно застонал, пытаясь плыть за ускользающей Дылдой, пытаясь урвать последнюю дрожь замирающего счастья… …и открыл глаза. Где-то вдали погромыхивало. Парило ужасно, томительно, голова раскалывалась от свинцовой тяжести… Дылда тоже проснулась и, кажется, в дурном настроении. Ошалевшие от духоты и жары, оба смурные, потные, они молча валялись в сумрачной глубине старой ивы, медленно приходя в себя, пытаясь понять – что там, снаружи – день? вечер? – и скоро ли появится «веранда»… – На чём мы остановились… – пробурчал он, приподнялся и перехватил её удивлённый брезгливый взгляд, упёртый в его плавки. – Ты описался… на моё одеяльце? – пролепетала она. Он сел рывком, подняв колени, пытаясь укрыть от её взгляда область липкой мокрой материи. Не глядя на неё, бормотнул: – Да нет, это… это бывает… когда приснится… Ты что, никогда не… Совсем маленькая, что ли? Она вскочила на ноги, мгновенно став пунцовой, как её проклятый купальник. – Да, я – маленькая! – крикнула она, и в другое время это было бы смешно: она возвышалась над ним, сидящим, как такая вот ива над берегом. – Я – маленькая, и ничего не хочу знать! А ты – бесстыжий дурак, вот ты кто! Проваливай отсюда в воду, живо! Смывай свои… мерзкие пятна… Он задохнулся – от стыда, от обиды. Молча поднялся, раздвинул ветви и понуро побрёл к воде… Нырнул, всплыл, отфыркиваясь, и долго упорно грёб на середину реки, пытаясь прийти в себя. Идиотский случай, блин! Паршивая история… Ну как объяснишь, что ты не виноват, что это организм бунтует… И со смущённой злостью подумал – а может, и не надо ничего объяснять, подождать лет пять, пока её собственное нутро не взвоет, пока она не повиснет на нём, умоляя… Он обернулся: Дылда бродила по берегу, глядя под ноги – тонкая, одинокая, тоже какая-то потерянная. Большая девочка, отличница-пловчиха; второе сопрано… О чём она думала? Наверное, он стал ей настолько противен, что сегодня по возвращении они разбегутся в разные стороны, и он уже будет для неё – никто и звать никак. Ничего не будет значить. Ничего?! Тогда лучше сейчас же утопиться. Он поплыл в сторону заросшей протоки, медленно пробираясь между кувшинок, временами ощущая удары холодных ключей со дна реки. Ждал, когда она обернётся и позовёт его. Здесь вода была гораздо холоднее… Вот пока не позовёт, сказал себе, вообще из воды не выйду. И снова повернул на середину реки. Плыл и плыл, не глядя на берег. Вдруг правую ногу свело дикой болью – он даже не сразу понял, что это такое, и вскрикнул: показалось, в воде его укусила неизвестная водяная тварь с зубами как пила. Потом понял: судорога. Однажды такое с ним приключилось, когда они с батей рыбачили на речке с подходящим именем Сурдога. Тогда тоже правую ногу свело, и надолго, но он собрался, сцепил зубы и дотянул до берега – батя потом одобрил «отменную выдержку»… Правда, речка была поуже… и течение не такое серьёзное… «Ничего, доплыву… ничего…» Тело сразу огрузло, сведённая железным капканом нога тянула вниз, будто стала тяжелее всего остального. И всё же он плыл к берегу, заставляя себя ровно и спокойно дышать. Он был прекрасным пловцом – чепуха, пустяки, сейчас пройдёт… Над головой глухим баском что-то проворчало, потом взрыкнуло, как цыганский фаэтон Цагара, и картаво рассыпалось за кромкой леса на том берегу. «Глубоко-ритмично дышать, просто дышать и плыть, дышать и плыть, и всё будет окей…» Вдруг свело и левую ногу! Стах задохнулся, ушёл под воду, но всплыл, молотя кулаками по воде. И тут уже – испугался: понял, что – тонет. Сдавленно крикнул: «На..! Надя!!!» – впервые в жизни назвав её по имени. Неосознанно, но точно: позови он её, как всегда, «Дылда!», она бы, может, и головы не повернула – знала, что он отличный пловец, решила бы, что придуривается. Но вопль его в полном безветрии принесло к берегу, и Надежда резко обернулась: было что-то необычное в этом задушенном вопле, в оборванном голосе, и главное – в беспомощном зове. Он погружался и всплывал, погружался и всплывал, с силой молотя по воде руками, уже не понимая, где верх, где низ, уже не видя, как Дылда ринулась к нему с берега и быстро приближается широкими гребками, молча, сильно, рывками выволакивая себя вперёд – куда ожесточён-ней, чем на соревнованиях… Успел почувствовать только, как что-то грубо и резко тянет его вверх, выворачивая голову и… потерял сознание. Они двигались к берегу тяжёлым кентавром, Надежда гребла одной правой, локтем левой руки обхватив его шею под подбородком; плыла, тяжело дыша, молясь отрывочными внутренними стонами, неизвестно с какого дна поднявшимися, – из детской памяти, из деревенских бабкиных причитаний, из дедовых вечерних вздохов: «святая-пресвятая… спаси-помилуй нас… спаси-помилуй нас обоих…» – и что-то ещё, ритмичное, что помогало преодолевать последние метры до берега, а она всё не кончалась и не кончалась, эта полоса мутной, уносящей их, упругой тяжёлой воды… А вот силы кончались. Мелькнуло даже: «Неужели утопнем… вот так, у самого берега?» Наконец на исходе дыхания и сил Надежда нащупала дно. Встала на дрожащие ноги, подхватила выскальзывающего из рук тяжеленного Стаха, подхватила под мышками, замком сцепив обе руки у него на груди – никакая сила не могла бы этот замок расцепить! – и попятилась, поволокла, тоненько воя от усилий. Это было так трудно – тащить его, удерживая голову над водой. Она останавливалась, хватала воздух широко открытым ртом, снова подтягивала его на себя – каменного, чугунного… Он вроде дышал, но глаз не открывал и был без памяти. Вдруг над головой плеснуло ядовито-малиновым сполохом, и ужасно громко где-то за небом грохнули двести бомб. Кто-то широким кривым замахом вспорол небо снизу доверху, в эту прореху ломанулся оглушительный водопад: рванул беспощадный ливень, какой бывает раз в году, да и не во всякий год. Непроглядная стена дождя обнесла пятачок бурого-бурлящего потока реки, в котором оба они ещё жили, откуда Надежда силилась вытащить Стаха. Тугие бичи дождя больно хлестали по их спинам, плечам, по головам – будто водяное чудище, упустив добычу из реки, хотело наверстать своё через верхние шлюзы – оглушив и утопив у самого берега. Надежда выволакивала Стаха, судорожно откашливаясь, захлёбываясь потоками дождя, ничего не видя в шумящей завесе ливня, направление – к берегу – чувствуя только по уровню и течению реки. Когда наконец вытянула на песок свою ношу – рухнула рядом вмёртвую. Очнулся он не от боли в ногах, а от ритмичного воя, далёкого сквозь рёв какого-то водопада: «…вай-да-вай-да-вай!!!.. да-вай-да-вай-ды!-ши!-ды!-ши! – что-то наваливалось, давило ему в грудь, наваливалось, снова и снова – движением из его недавнего сна, только резким и даже агрессивным. Его бурно вырвало то ли речной, то ли дождевой водой – казалось, река изливалась из него; и сразу стало просторнее, легче вдохнуть. Он застонал и открыл глаза, не понимая: где он, в воде? По нему колотили, хлестали потоки, заливаясь в открытый рот, в нос, в глаза… Прямо над ним, в чаще свисающих мокрых волос ритмично двигалась маленькая озябшая грудь, от усилий выбившаяся из купальника. Возле соска, как спутник на орбите какого-нибудь Сатурна, сидело зёрнышко горчичной родинки. Он слабо улыбнулся и что-то промычал… – Живо-о-ой!!! – крикнула она, зарыдала и упала на него, ловя губами его сведённые судорогой губы. – Живой… живой… Ливень прекратился внезапно. В оглохлом мире ещё бормотала-рокотала река, несла вдаль свои обиды и ярость. Клочковатая синева в небе разрасталась с каждой минутой всё стремительней, и солнце ударило в воду снопами искр, и свежесть, ясность, чистота объяли остров, реку и засиявшую серебром старую ветлу. Они целовались, не отрываясь друг от друга, – взахлёб, до боли, до пресечённого дыхания… Вот-вот должна была показаться «веранда». Надо было собраться, одеться, пусть даже и в мокрое… Но какая-то властная сила не позволяла им разомкнуть губы, руки, ноги… Они катались по песку, вновь и вновь жадно хватая губами друг друга, вдавливаясь друг в друга, будто губы оказались единственной частью их тел, единственным жадно разверстым входом, через который их благодарные души могли проникнуть одна в другую… Когда издали гуднула «веранда», они медленно распались, выпрастываясь из объятия, как из борцового захвата; медленными сомнамбулами поднялись, и – раздетые, мокрые, в прилипшем к телу песке, – взошли на баржу и рухнули на скамью под заинтересованными взглядами таких же мокрых, но оживлённых пассажиров. …В понедельник после репетиции хора она стояла на ступенях крыльца и ждала Стаха. Вышла Зинка-трофейка, недоуменно оглянулась на неё, спросила: