Прощальная гастроль
Часть 2 из 13 Информация о книге
* * * Смутился он сразу, как только увидел ее. Тринадцатилетний паренек и почти взрослая девятнадцатилетняя студентка. Ах, как же она была хороша! Плод воспаленного юношеского воображения в чистом виде — изящная, хрупкая, с непослушной копной волнистых пепельных волос, легкие прядки и локоны все время норовили вырваться на свободу, освободиться из-под гнета шпилек, из-под плена шапочки или платка. Милый курносый, в редких и бледных веснушках нос, серые глаза в темных и густых ресницах. «Тася, Тася, — шептал он по ночам. — Я буду любить тебя всю жизнь! И ты будешь моей!» Мальчишка, дурак… Он постоянно караулил, когда она придет к сестре. Пропускал кружки и прогулки, сидел на кухне, затаив дыхание и поглядывая в окно: именно оттуда, из кухни, был прекрасный обзор. Тася приходила часто — потом он узнал, что жизнь ее дома, в семье, была почти невыносимой: лежачая бабка со скверным характером и издерганная отцовскими изменами мать, папаша то уходил к новой жене, то появлялся дома, как в отпуск. А наивная и несчастная мать ждала его и надеялась, что этот отпуск будет последним. У Красновых, в огромной и просторной квартире, где было не то чтобы шикарно, но все-таки сытно и вкусно — мать была кулинаркой отменной, — за чашкой чая с яблочным пирогом да за задушевными кухонными разговорами Тася оттаивала душой. В этом доме ей было хорошо и спокойно. А маленького Шурку, смущенного, разглядывающего ее с широко раскрытыми и восторженными глазами, она просто не замечала. До поры не замечала. Но — до этой поры было еще далеко. Она скидывала в прихожей свои короткие сапожки, старенькое пальто, оправляла перед зеркалом непослушные волосы, одергивала клетчатую юбочку и темный свитерок и только тогда, словно только заметив его, кивала. — А, Шурка! Привет! — И тут же исчезала в недрах сестриной комнаты, прикрыв за собою дверь. А он стоял в коридоре, уткнувшись носом в облезлый песцовый воротничок ее изношенного пальто. И снова отправлялся на кухню — девицы спустя полчаса непременно шли пить чай или кофе. Сестра злилась: — Шурка, иди к себе! Что это за новости — делать уроки на кухне? А Тася ее останавливала: — Людка, не злись! Ну, пусть посидит малец! Кому он мешает? В груди бухало колоколом: «Малец», «Кому он мешает». Он краснел, злился и в эту минуту почти ненавидел ее. «Ну, подожди! Я еще вырасту! И я тебе… Покажу!» Шурка утыкался в тетрадь, а девицы, тут же позабыв о нем, продолжали щебетать, изредка поглядывая в его сторону — не слышит ли? Не прислушивается? А он делал равнодушный вид: «Да пошли вы со своими сплетнями! Знаю я вас, девиц». И смешно оттопыривал губу в знак презрения. Иногда Тася оставалась у них ночевать. Однажды он столкнулся с ней с утра у туалета. Смутился страшно, до горящих бордовых ушей. А она, широко зевнув, в ночной рубашке и босиком, растрепанная и чуть припухшая, равнодушно прошла мимо него — не смутившись ни капли, даже не запахнув наброшенный халат. Зевнула и слегка махнула рукой: — А-а-а, Шурка! Привет. Дверь в туалете защелкнулась, и он услышал, как через пару минут раздалось урчание сливного бачка. Он был разочарован. И даже обескуражен. Она как все остальные? Так же ходит в туалет, чистит зубы, сплевывая порошок в раковину? Сморкается! Господи, вот это да. Ковыряет в носу? Нет, вот это совсем невозможно! Она же фея. Принцесса. Сказочный эльф. А эльфы в носу не ковыряют! Разве она простой человек, которому присущи все эти довольно гадкие моменты обычной, естественной, неприукрашенной жизни? Нет, нет! Такого не может быть! Все это не про нее. И думать забудь! И он снова любил ее с прежней силой. Да нет — еще больше, еще сильней. Боялся, зная характер сестрицы, — не дай бог, поссорятся, разбегутся! Людка — стерва отменная, как говорит даже мама. Сколько у нее было подруг? Вот именно! И где они, эти подруги? А здесь… Не дай бог! Тогда Тася исчезнет, исчезнет из его жизни навсегда. И тогда он… просто умрет. Шурка подолгу рассматривал себя в зеркале — ничего хорошего, совсем ничего! На лбу горели прыщи, по-дурацки топорщились волосы. Нос казался огромным, просто один нос на лице. А руки… Он сжимал хилые бицепсы — дерьмо, а не бицепсы. Решил подкачать — записался в бассейн и на бокс. Однажды они с Тасей оказались в квартире вдвоем: мать была на работе, сестра еще не вернулась из института. — Людки нет? — удивилась Тася, причесываясь перед зеркалом. Он мотнул головой. — Не-а, еще не пришла. Может, чаю? Голос срывался. — Чаю? — задумалась Тася. — А сделай-ка мне, Шурка, бутерброд! Я страшно голодная! Обрадовавшись, он кивнул и рванул на кухню. Открыл холодильник и увидел баночку красной икры, наверняка припрятанную матерью на праздник — через неделю были ноябрьские. Подумав минуту, схватил баночку, не думая о последствиях, точнее, ему было на них наплевать. Вспорол ее и щедро и густо стал мазать на хлеб. Тася вошла на кухню, увидела бутерброды и удивилась: — Ух ты! Ничего себе, а? А нам не влетит? Он небрежно отмахнулся: — Да ладно, подумаешь! Купим еще! Громко сглотнув слюну, Тася принялась жадно есть. Минут через сорок появилась сестра. К тому времени бутерброды были съедены, а ополовиненная баночка припрятана в самый дальний угол холодильника — в овощной ящик. Преступление было обнаружено дня через два, когда мать взялась варить борщ и полезла за свеклой. Крик стоял… Хорошо, сестрицы не было дома — тогда бы ему досталось вдвойне! Но пережили. Взял все на себя. — Мам, так захотелось! Просто сдержаться не мог, ты уж прости. А остальное вам с Людкой! А я больше ни-ни! На праздник мать отварила яйца и положила в них остатки икры — укладывала ложечкой и вздыхала. Но больше не сказала ни слова и ничего не рассказала дочери. Кажется, она тоже боялась Людкиного гнева. Шурка понимал: открываться в своих чувствах ему еще рано. Вот лет в шестнадцать-семнадцать, когда наконец он подкачает руки — уже сейчас заметно, кстати! И когда пройдут эти дурацкие прыщи. Пройдут ведь когда-нибудь! А однажды услышал, как мать и сестрица шептались на кухне. Замер в коридоре, неслышно притормозив, — это было давно отработано. — Сама виновата! — настаивала сестра. — Нет, ты мне ответь, ее что, кто-то неволит? Добровольно ведь! Идет на костер добровольно! — Да что ты понимаешь! — грустно ответила мать. — Не всегда можно справиться с чувствами. Не всегда, Люда! Это ужасно, да. Но это и счастье великое — такое испытать, понимаешь? Сестра опять возмутилась: — Мама, о чем ты? Какое же счастье? Там горе одно! И никакой пер-спе-кти-вы! — по слогам проговорила она. — Никакой, понимаешь? Двое детей и карьера! А он карьерист, ты мне поверь! Не из тех, кто сломя голову и в омут, ты понимаешь? А она будет страдать. И, кстати, после этого аборта, да еще и с такими осложнениями неизвестно, родит ли она вообще. И что на выходе? Ему одни удовольствия, а ей — одно горе! Да и вообще, мне, мам, кажется, что он отменная сволочь. «Карьерист. Двое детей. Жена. Неудачный аборт. Родит ли вообще. Отменная сволочь» — эти слова вертелись у него в голове. Получается, что это все — о его Тасе? Она влюблена. Нет, не так. Она сгорает от любви к женатому человеку, у которого двое детей и карьера. И еще… Она, его Тася, сделала аборт. Неудачный аборт от того мужика. Господи, слава богу, она жива! Он где-то слышал — от этого умирают. А, да! Их соседка по старой квартире — Лиза, кажется? Вот тогда все шептались: «Лизка умерла от аборта». — Осподи боже! — приговаривала тетя Паша. — Спаси и сохрани! Тася пришла к ним спустя неделю после подслушанного Шуркой разговора. Он, принимая ее пальтишко, боялся поднять глаза. Тася сразу прошла в Людкину комнату, на этот раз не задержавшись у зеркала. Мельком — а он глянул на нее именно мельком — заметил, что она очень бледна. И еще, что ее пушистые и блестящие волосы как-то сникли, потускнели, пожухли, словно увяли. И из Людкиной комнаты в этот день не раздался ни один, даже самый скудный смешок. Слышались только шепот и плач. * * * В Людкиной жизни тоже бурлило. Шурка улавливал какие-то секретные сведения по обрывкам ее разговоров с матерью. У сестры тоже случилась любовь, и как-то эта любовь наконец обнаружилась. Его звали Витольд — рослый красавец под два метра, спортсмен и плейбой. Он и стал Людкиным первым мужем. Сестра смотрела на него во все глаза, по словам матери — ему в рот. Витольд был туповатым и нагловатым. Себе он при этом казался крайне остроумным — травил дурацкие и пошлые анекдоты, заливаясь тонким, «женским» скрипучим смешком. Людка, конечно, все понимала и его стеснялась. А мать страдала. И, кажется, ненавидела зятя, все время шептала сестре, что он их объедает. Ел он и вправду ужасно много — казалось, что чувство насыщения ему незнакомо. А после обеда или ужина мог и рыгнуть. «Удав», — с возмущением говорила мать. — Ах, простите! Пардон! — юродствовал он, видя опрокинутое лицо жены и брезгливую гримасу тещи. — Пардон, говорю! Так вышло! Все ж мы люди, человеки, — хохотал он. Людка молча вставала из-за стола и принималась греметь посудой. А мать уходила к себе. — Вот точно не человек, а свинья, — бормотала она, — и еще — редкостный хам. Шурка на своего шурина внимания не обращал — есть человек, нет. Не уважал его, это и понятно. Так, пыль под ногами, таракан, букашка — не больше. Тася в то время заходила к ним редко — ссылалась на больную бабку, которая все еще жила и продолжала портить и без того кошмарную жизнь. Года через два Людка, слава богу, выгнала этого Витольда. Мать, конечно, в стороне не осталась. После Людкиного развода Тася опять стала часто у них бывать, чему Шурка, естественно, был несказанно, просто по-сумасшедшему, рад. Казалось, Тася немного отошла от своего горя. Но настроение у нее было по-прежнему неважное и неровное. То она смеялась, то вдруг начинала грустить. Что происходило в ее жизни? Знать он не мог, а спрашивать у сестры было неловко. Да и после развода Людка, по словам матери, словно взбесилась окончательно, постоянно попрекая мать в том, что та во всем виновата. Позже, думая о Людкиной судьбе, Александр стал понимать, что доля правды в этом была: мать всегда принимала самое непосредственное участие в жизни дочери. Вообще, отношения у них были странные, то они ругались до крика и взаимных оскорблений, то принимались страстно, словно пылкие любовники, мириться — с громкими слезами, жалостью друг к другу, с мольбами о прощении и бурными объятиями. Со временем он возмужал, появились и бицепсы, и трицепсы — старания не прошли даром. Исчезли прыщи и вся эта нелепая подростковая атрибуция. Даже нос, его крупный, отцовский нос, как-то ловко и ладно встал на свое место. Он видел, что стал не только вполне нормальным, но и даже симпатичным. Ей-богу! Даже сестрица, тоже ядовитый плющ, однажды, задержавшись на нем взглядом, с удивлением сказала: — Надо же! А Шурка наш стал вполне себе ничего! Прямо мужик из него вылупляется. Ох, скоро девок будем гонять, а, мам? «Какие там девки!» — подумал он тогда. Хотя замечал, если честно, что девицы стали и впрямь на него заглядываться. Только не нужны были они ему, все эти девицы. Он по-прежнему любил Тасю. Нет, не по-прежнему — еще сильнее. Теперь Тася появлялась у них совсем редко — студенчество кончилось, их с Людмилой пути разошлись — все понятно, наступила другая жизнь. Но созванивались они все еще регулярно. Людмила тут же скрывалась в своей комнате, с трудом протаскивая телефонный шнур под дверь. — Не хочу, чтобы мать слышала! — шептала она подруге.