Равная солнцу
Часть 9 из 22 Информация о книге
Воины Шамхала взвалили тело Хайдара на плечи и потащили к проходу, ведущему в бируни. Люди Хайдара уже прорвались к гарему, их вел Хоссейн-бег-остаджлу. Он уставился на безвольно повисшее тело в окровавленной серой рубахе. — Увы, блистательная надежда наша жестоко погублена! Да будете вы прокляты до скончания вашего рода! — вскричал он и разразился грязной бранью. Он и его люди недолго рубились с воинами Шамхала, но что значит горстка ратников без своего владыки? Вскоре за спиной Хоссейн-бега всадники пришпорили коней и помчались к бируни, страшась смерти. Охрана Хоссейн-бега сомкнулась вокруг него, и он тоже с позором бросился прочь. Шамхал скомандовал отступать через ту самую дверь от Выгула и присоединиться к страже перед Али-Капу. Проезжая мимо, он швырнул мне большой железный ключ. Я захлопнул за ними тяжелую дверь и тщательно запер ее. Розовые кусты были обезглавлены. Где-то в кронах кедров начал пробовать голос соловей, и я вспомнил плач. «Мои алые розы распахнули свои одежды перед тобой, но нынче лепестки их скрыли землю, словно кровавые слезы…» Одежды мои покрывала пыль, во рту стоял вкус желчи. Я добрел до дома Пери и рассказал ей, что произошло. Бледность покрыла ее лицо, когда я описал смерть Хайдара. — Словно земля погребения моего сыплется мне на голову! — сказала повелительница. — Почему дядя не исполнил моей просьбы? — На то была воля Бога, — примирительно ответил я. Ее тонкое тело казалось хрупким, словно длинногорлый флакон с розовой водой. Хотя я и старался утешить ее, но знал, что Марьям уймет ее слезы лучше, чем кто-либо другой. Я вернулся в спальню, отведенную евнухам, служившим в гареме. Наше жилье, примечательное разве что своей скромностью, сейчас казалось мне почти храмом. Рухнув на набитую шерстью подушку в гостиной, я стащил с себя грязную верхнюю одежду и велел слуге принести мне чаю послаще. Руки мои едва смогли поднести сосуд ко рту. Вскоре ко мне присоединился Баламани. Глаза его покраснели, веки набухли. — Оплакиваешь Хайдар-мирзу? — спросил я. Глаза его выкатились от изумления. — О чем ты? Я не смог сдержаться: удовольствие, что узнал первым новость, которая может изменить мир, было слишком сильным. В тот вечер я был измучен и нуждался в утешении. Некоторые прибегали к опиуму или бангу, питью, наводящему грезы, но я чувствовал, что и они не помогут. Я наполнил желудок хлебом, сыром и свежей зеленью, потом ушел к себе и долго слушал храп Баламани. Лежа на тюфяке, я заново созерцал события дня: красное пятно на серой рубахе Хайдара вырастало перед моими глазами, пока не вытеснило ночной мрак, словно истекающая гноем рана. Когда луна встала в окне, на ее светлом лике горели кровавые пятна. Пятна росли, пока луна не стала ярко-красным диском, прокладывающим кровавый путь по небу, и я проснулся со сведенными судорогой конечностями и пересохшим горлом. Лежать я больше не мог. Встав, я оделся и пошел по тропе между платанами, пока не добрался до входа в невысокое здание, где помещались женщины дома Султанам. Дежурному евнуху я шепнул, что у меня срочное послание к Хадидже, и сунул ему в ладонь монету. Хадидже была одна, свою соседку она куда-то отослала. Глаза ее сияли в лунном свете, а концы длинных кудрявых волос словно плавали в серебре. — Я не могла спать, — шептала она. — Все думала о том, что случилось нынче. — Потому я и пришел. — Ты это видел? — От начала до конца, — шепнул я, не сумев скрыть ужаса. За время моей службы при дворе людей казнили, но никогда так грубо. — Ты весь дрожишь! — Хадидже откинула шерстяное одеяло. — Иди сюда, согрейся. Сняв тюрбан и верхнюю одежду, я растянулся рядом с Хадидже, не снимая остального. Она улеглась, прижавшись к моей спине и обвив меня руками. Чувствуя овалы ее грудей под полотняной ночной рубашкой, я словно согревался перед открытым огнем. — А-а кеш-ш!.. — благодарно сказал я, впитывая ее тепло. — Ты греешь меня снаружи и изнутри… В ответ она поцеловала меня в шею. Губы ее пахли розами. Как потрясен был бы покойный шах, узнав, что одна из его женщин обнимает евнуха! — Где ты сегодня была? — спросил я. — Пряталась вместе с Султанам, когда люди Хайдара ворвались во дворец, — сказала она, и ее тело напряглось. — Хорошо, что ты цела. Ее темные глаза были серьезны. — Расскажи мне, что видел ты. — Правда? Мне бы не хотелось пугать тебя. — Не сможешь, — коротко ответила Хадидже. — Я перестала бояться в тот день, когда работорговцы швырнули тело моей матери за борт. Хадидже так преобразилась за время, проведенное при дворе, что легко было принять ее за рожденную в благородной семье. На деле же она и ее младший брат были привезены с восточного побережья Африки и куплены человеком Сафавидов. Девочкой она была уже прелестна: кожа цвета темной меди, иссиня-черные волосы, туго кудрявые, словно гиацинт. Поначалу ее определили в ученицы к мастерице чая, постигать, как смешивать сорта, чтоб они благоухали и отдавали самые сокровенные ароматы. Затем она упросила перевести ее к главной поварихе, у которой служила и училась восемь лет. Обычное ореховое пирожное с корицей, кумином и щепоткой чего-то странного, но вкусного — секрет, который она таила (фенхель? пажитник?), каждый раз нежданно опалял мне язык. Однажды Хадидже добавила острейший перец в чашу с шафранным пирогом — она была проказница — и хихикала, глядя на выражение моего лица, когда я откусил первый кусок. Я съел все, и мой рот пылал благодарностью. Хадидже и ее брат хорошо устроились. Султанам заметила стряпню Хадидже и пригласила ее к себе на службу, а брат ее стал одним из шахских конюхов. Я накрыл ее ладони своими и рассказал обо всем, что видел, опуская самое страшное. — Почему Пери пошла на такой риск? Если бы выиграл Хайдар, она и ее дядя лишились бы жизни, — произнесла Хадидже. Я ощутил прилив гордости: — Она отважная. — Помни, ведь и тебя могли убить. — Луна высветила влагу в ее глазах. — Такая была игра, — согласился я, — но Пери поменяла ход истории. Хайдар-шаха не будет. Она фыркнула: — Пери словно дикая кобыла. Тебе стоит задуматься, не швырнет ли она и тебя в пасть льву. Я рассмеялся, зарычал, словно лев, и прижал ее к себе. Она унимала меня, но и сама не могла подавить смех. Никто не обращал внимания на то, как женщины в гареме забавляют сами себя, потому что лишь один шах мог лишить девушку невинности или обрюхатить ее. Мы с Хадидже были в безопасности лишь до тех пор, пока наша связь была тайной. — И что теперь будет? — Призовут Исмаила и посадят на трон. — А скоро он появится? — Никто не знает. Она вздохнула: — Все чудное спокойствие, которое у нас было, исчезло… — Неужели? — поддразнил я. Нежно прикусив уголок ее рта, я ощутил, как расцветают ее губы, мягко расходясь и впуская мой язык. Кожа моя натянулась, будто каждая пора стала чувствительной, и я стянул одежду сперва с себя, затем с нее. Да не будет никогда сказано, что у евнухов нет желанья! Оскопленный поздно, я сохранил более вожделения к женщине, чем те евнухи, что потеряли свои части в детстве. Точнее, оно было иным, чем тогда, когда я был целостен, ибо не диктовалось восстанием или падением капризного инструмента. Вместо этого мне досталась утонченнейшая чувственность, не замутненная простой нуждой. Я отыскивал самые отзывчивые местечки Хадидже, заставляя действовать уголки и складочки, о которых не додумался бы ни один мужчина, от локотков до пальчиков ног. Я погружал свой нос в темные и скрытые места, куда ни один мужчина не догадался бы глянуть. Я вылизывал, высасывал и чмокал. Если какой-то лоскуток Хадидже томился ожиданием касанья — кожа под затылком, выгибы ступней, — я отыскивал его, словно мастер, ласкающий отзывчивые струны тара, чтобы породить сладчайшие звуки. Единственное, чего я не касался, была девственная плева Хадидже, но подлинному искуснику этого и не требуется. Той ночью я играл на Хадидже пальцами обеих рук. Обнимая ее со спины, я странствовал по всему ее телу губами и дыханием, от солнечных пустынь до влажных оазисов. Я видел, как вспыхивали ее щеки, и слышал, как дыхание становится чаще и чаще, пока она уже не могла сдерживать себя. Мои труды вознаграждались поначалу тихими животными ворчаниями, затем пронзительными стонами и наконец дикими, неуемными воплями, когда ее члены судорожно дергались во все пять сторон. Отдыхая, она лежала на мне, и я чувствовал ее тонкие ребра на своей груди. Кожа сияла темным глубоким сиянием, будто плод тамаринда в лунном свете. Груди ее источали крепкий аромат серой амбры, и я чувствовал себя котом, вынюхивающим кошку. Положив ладони на ее талию, я повел их ниже, туда, где полушария раздваивались, и ниже, и опять выше. Она забавлялась моим ртом, вратами рая. Скользя по моей шее своим язычком, останавливалась где хотела и, поддразнивая, теребила кожу самым кончиком. Обхватив ладонью ее затылок, я подталкивал ее испить до дна, но она прижимала мои руки к полу — ей хотелось двигаться своим путем. Язык нашел мое ухо, оставил в раковине влагу и продолжил скольжение. Она доплыла до ровного места меж моих бедер, и язык нежно подразнил нагие края моего канала. Клянусь Богом! Неоскопленному не вообразить, что чувствуешь, когда ласкают бывшее прежде глубоко внутри, место, не предназначавшееся к тому, чтобы видеть свет. Такой человек никогда не узнает, как чувствительны эти ткани, как яростно откликаются они ее губам, будто листья, раскрывающиеся навстречу солнцу. Помедлив, она дождалась, пока я не приду в себя, но не прекратила. Дыхание ее вернулось к моему рту, и она побывала во всех местах, что взывали к ней. В этот раз я не вынес ее поддразнивания. Перекатившись и нависнув, я раздвинул свои бедра над ее губами, усевшись сверху. Язык ее бился, как маленький зверь. Она впивалась в мои бедра, пока я не начал корчиться от наслаждения. Когда я изведал все, что мог вынести, она остановилась, и я испустил вздох удовлетворенного мужчины, которого ласкали снова и снова. Натянул на себя одеяло не столько для тепла, сколько чтоб скрыть от Хадидже вид моего паха при брезжившем рассвете. Порой, когда я бывал с нею, мне снилось, будто ко мне вернулось мое мужское отличие, до того как я просыпался и снова видел горестное зрелище — свой пустой укороченный лобок. На щеке я ощущал теплое дыхание Хадидже, кости мои тяжело наливались дремотой. Я позволил себе час успокоения в неге ее рук. Какой мир снизошел бы на меня, останься я с нею на целую ночь! Будучи ее тайным другом уже два года, я ни разу не смог проснуться рядом с нею. Пока не рассвело совсем, я встал и оделся, чтоб нас не застигли вдвоем. Хадидже крепко спала, щекой на согнутой руке. Я подоткнул покрывало вокруг ее тела и шепнул: «Спи спокойно, и да сведет нас Бог поскорее снова…» Затем я заставил себя уйти. Хамам для евнухов находился отдельно, чтобы вид наших пустых промежностей и зияющих трубок не тревожил мужей. Там были небольшие кирпичные ниши для мытья и посредине большой бассейн, выложенный бирюзовыми изразцами. Над бассейном высился купол, окна которого струили солнечный и звездный свет. В этот ранний час хамам был пуст, и я заподозрил, что мое появление могло спугнуть парочку джиннов. После того, что случилось вчера, им разумнее было бояться нас, чем нам — их. Для совершения Большого Омовения после плотской связи я произнес имя Бога, затем омыл свои ладони, руки, уши, ступни, ноги и сокровенные части, прополоскал горло и вымыл голову. Подбородок и щеки были шершавы, поэтому я попросил служителя побрить меня. Оскопленный очень поздно, я по-прежнему имел волосы на лице, хотя сейчас они росли куда медленнее. Лежа в самой горячей ванне, я будто пытался отмыться от того ужасного, чему был свидетелем. Горячая вода всегда растворяла все мои печали, но не сейчас. Я не мог чувствовать себя в безопасности, пока новый шах не взойдет на трон, а это мог быть только повелевающий людьми. Как я хотел, чтоб это был провидец, наподобие Акбара Великого из Моголов, в правление которого держава возродилась заново, или Сулеймана-законодателя, записавшего все законы оттоманов. Как трепетало мое сердце при мысли о таком благе, однако насколько редким оно было! Одевшись, я поспешил явиться в дом Пери. Облаченная в самые темные траурные одежды, она уже сидела в своей рабочей комнате и запечатывала письмо. Рядом лежала открытая книга изумительного письма с рисунками. Это была «Шахнаме». — Доброе утро, повелительница жизни моей, — сказал я. — Как ваше здоровье? — Поразительно, — отвечала она. — Я хожу по земле и дышу, в отличие от моего бедного отца и его несчастного сына. Едва могу осознать, что во дворце лежат трупы двух правителей, один — сына, который, возможно, убил своего отца, и второй — отца, чьи прежние союзники убили его сына. Я обратилась к Фирдоуси за наставлением, но нигде в «Шахнаме» не вспоминаются мне события, способные дать совет или утешить меня в моем горе. — Повелительница, я помню, что где-то в середине был плач Фирдоуси на смерть его единственного сына. Припоминаете, как он перебивает свой рассказ, чтоб известить о своем несчастье? — Помню. Это горчайшее изображение скорби, на которое способен человек такой личной сдержанности, но утешения тут никакого. — Возможно, никакого и быть не может. Она вздохнула: — Нет, не может. — Я полон надежды, что это ваша последняя печаль. Она казалась такой юной и беззащитной, что я вспомнил ее брата Махмуда, когда он был совсем маленьким, и сердце заныло. Я скучал по нему. В ее улыбке сквозила боль. — Благодарю, но вряд ли это правда. Божьим соизволением Исмаил получит трон, однако какой ценой? Мой отец никогда не одобрил бы того, чтоб один из его сыновей был загнан и убит, словно кролик. Даже Исмаил, которого наш отец считал предателем, не был вышвырнут, как кусок гнилого мяса. Это позорное оскорбление, которое еще больше разбивает мое разбитое сердце. — Повелительница, вы сделали все, что могли. То была воля Бога. Она помедлила.