Рыцарь умер дважды
Часть 7 из 18 Информация о книге
Глаза щиплет, но слезы еще можно сдержать, пару раз моргнув. Что, в конце концов, я себе позволяю? Я люблю Джейн, и я не позволю приехавшему незнакомцу разрушить… нет, не привычную жизнь, конечно, она уже изменилась, но гармонию своей души ― точно. Мной движут лишь страхи одиночества, неустроенности и перемен. А их можно победить. Мысленные попытки самоутешения обрывает Флора Андерсен: наклоняется и берет мои руки в свои. Это настолько покровительственный, но одновременно материнский жест, что я невольно поднимаюсь и не пробую прервать неожиданное пожатие. – Знаете, Эмма, ― мягко, тихо начинает она. ― Я большая ценительница итальянской живописи. Наверное, это очевидно?.. Киваю, не понимая, к чему она ведет, но не желая быть невежливой. Миссис Андерсен, глядя мне в лицо живыми, беспокойными глазами, продолжает: – Так вот, есть два удивительных мастера Венецианской школы: Тициан и Джорджоне. Миссис Бернфилд говорила, вы с сестрой отлично образованны, так что, полагаю, эти имена для вас не пустой звук. ― Она все больше оживляется, а я все меньше понимаю смысл монолога. ― Для меня ― а мне случалось путешествовать на континент, ― они обрели особую плотность, ведь я видела вживую работы обоих. Они… тоже сходны для одних и контрастны для других. Первых сбивают колористика и склонность к остроумным аллегориям, вторых ― манера писать лица и расставлять акценты, а также то, что у Джорджоне в полотнах всегда или почти всегда есть еще один, помимо человека, персонаж. Природа. Джорджоне неразлучен с природой. – Совсем как Джейн. ― Невольно я улыбаюсь; Флора Андерсен серьезно кивает. – К слову, в ее загадочной мятежной душе есть некие оттенки… близкие к «Буре» Джорджоне. Странная, очень странная картина, где лес и небо словно сходят с холста, в то время как люди подобны изваяниям. А как опасны золотистые молнии среди туч! Никогда не видела эту картину, но у матери Сэма удивительная способность передавать краски в словах. Невольно заинтригованная, я тихо спрашиваю: – А что же в моей душе? Какие… оттенки? Чьи? Джорджоне? Некоторое время она молча глядит на меня, потом слегка склоняет голову. – Нет, милая. Тициана. В вас есть что-то от нежных красавиц с его полотна «Любовь земная и небесная». Творческая манера Тициана формировалась в том числе под влиянием Джорджоне: они не были братьями, но были близки, Тициан любил своего старшего друга и тянулся за ним. На картине тоже есть пейзаж, есть попытка подражания Джорджоне… но Тициан ― уже Тициан. Насколько людские силы, телесные и духовные, у Джорджоне затаены, настолько Тициан их выплескивает. В его персонажах, даже если они сидят, лежат, молятся, ощущается движение. Устремленность. Желание… вырваться? Изменить что-то, скрытое от зрителя? Кто знает… Изменить, вырваться? Я хочу, очень. Она права, и двое художников почему-то ясно мне представляются. Я слабо улыбаюсь, а Флора Андерсен чуть понижает голос: – Кстати, дорогая. Я вспомнила их с целью донести до вас одно: какими бы сходными или различными мастера ни были, это не помешало им полюбиться и запомниться потомкам, а также не помешало до определенного времени дружить… Ах, так это была все же не лекция по живописи, а попытка душеспасительной беседы? Тогда я благодарна Флоре Андерсен вдвойне, хотя не люблю подобное морализаторство. Но она замаскировала его красиво, тоньше проповедей нашего пастора. Лишь одно смутно тревожит: – До определенного времени? А что потом? Они… разругались? Миссис Андерсен грустно качает головой. – О нет, нет. Им случалось ссориться, но не по-крупному. Джорджоне умер от чумы, молодым даже по меркам того времени: ему было около тридцати. А Тициан… подумайте, девочка, Тициан ведь так скорбел, что завершил некоторые неоконченные полотна своего друга, а перед этим спас их из костра, вытащил из пламени, обжигая руки! Например… И она погружается в новый монолог, пестрящий названиями картин, затем ― в пространные рассуждения о тленности всего сущего, даже гениев. Об увядающей молодости, о бремени незавершенных дел. Она не замечает, что меня сковал необъяснимый озноб. Он проходит, только когда я, ведомая ласковой рукой миссис Андерсен, возвращаюсь в свой «кружок» и формально извиняюсь за долгое отсутствие. Когда Джейн обнимает меня, а кто-то из джентльменов галантно подает бокал, где плавает долька красного апельсина. И то ― холод разжимает когти не сразу. Я еще не знаю, но будто предчувствую. Джейн остается жить ровно двенадцать дней. Здесь – Эмма… Кьори повторяет это так, словно мое имя значит «я обречена». Чувства сменяются на лице: неприятие, удивление, страх, наконец, ― росчерком, изломом тонких бровей ― горе. Рука в моих пальцах дрожит, и я ее выпускаю. Я не решаюсь говорить, просто жду с холодным и внезапным пониманием: едва девушка с собой совладает, я услышу что-то очень, очень плохое. Что-то, что, возможно… – Эмма, а где Жанна? Где твоя сестра? ― Второй рукой она все еще прикрывает губы. …Что-то, что, возможно, убьет меня. И вот, убило. Это действительно смерть: я не вскакиваю, не кричу, не захлебываюсь вопросами «О чем ты?», «Куда я попала?», «При чем тут Джейн?». Я лежу все так же недвижно, ощущая сучья у себя под поясницей и в рукаве. Я смотрю на присевшую возле моей закиданной листвой постели девушку, а она смотрит на меня. Сейчас будет наоборот. Я скажу что-то, что возможно… – Моя сестра умерла, мисс. …Что-то, что, возможно, убьет эту странную, тонкую Кьори. Я не хочу ей мстить, но у меня нет выбора. Пусть лучше скорее узнает правду. – Умерла… Я вижу: она хочет заплакать, тщетно силится этого не сделать. Я сама готова плакать, не только от ужаса, но и от собственных беспощадных слов, произнесенных впервые с того дня. Оказывается, это сложно ― зарыв мертвеца, не плакать при малейшем упоминании его могилы. Явственно представляю: бледная Джейн, ее легкое платье, венок, гробовая подкладка и… черви, сотни подбирающихся к моей сестре червей. Их так много в нашей земле, так много, и они так проворны и голодны, а мертвая Джейн так беззащитна. На ней нет ни доспехов, ни кольчуги… «Счастлив мир, где не надо носить брони и оружия». Цьяши права. Вот только не существует таких миров. – Кто вы, мисс? Никогда еще не было так сложно вытолкнуть простые слова из горла, но нужно сказать хоть что-то, чтобы не сойти с ума. Кьори тоже это понимает, хватается за вопрос и представляется, добавив к уже известному имени прозвище: – Я Кьори из рода Плюща. Кьори Чуткое Сердце. «Чуткое Сердце». Ей подходит. Чуткость ― в манерах и тоне, во взгляде, внимательном и приветливом даже сейчас. Кьори кажется примерно моей ровесницей, как и Цьяши, и вблизи отлично видно, что волосы у нее зеленые, но не лиственного, а мрачного, глубокого оттенка. Напоминают воду знакомого омута… или омутов, ведь два таких же плещутся в калифорнийском лесу. Где-то, где я живу… жила… – Почему вы зовете Джейн Жанной? ― Это дается еще тяжелее прежних фраз. ― Откуда знаете ее? Ваш разговор с подругой сбил меня с толку, мне показалось, вы… были близки? Кьори колеблется. Вместо того чтобы ответить, она задает свой вопрос, и глаза мягко, но требовательно встречаются с моими. – Ты не знаешь ничего, да? Она не сказала даже перед смертью? Как же ты оказалась здесь? «Сходи к Двум Озерам, Эмма. Пожалуйста, сходи к Двум Озерам и…» Я глухо повторяю эти слова ― последние слова моей Джейн. Кьори так же глухо их за меня заканчивает, низко опустив голову: – «…предупреди повстанцев, что я не вернусь». Наверняка она хотела дать знать. Чтобы не надеялись, чтобы не попали в ловушки, пытаясь ее искать. Она… отвечала за каждый свой поступок. Даже за свою смерть. Я… я… Она плачет. Плачет по моей Джейн, так же горько, как плакала я. Плачет сдавленно, глухо, силясь затолкать рыдания назад. Не получается: Кьори начинает кашлять, гладкие пряди закрывают лицо. Я жду, мне нечего сказать, нечем ее утешить. К горю и страху внезапно, бесцеремонно прибавилась ревность. Что за девушка? Что за место? И… «повстанцы»? На воссоединившихся Севере и Юге мир. Думая об этом, я оглядываю помещение снова: похоже на обычную комнату, похоже во всем, кроме корней, грибов и озерца… где-то здесь оружейные склады? Лазареты? Конюшни? – Прости. ― Кьори отнимает руки от лица. Я вижу невысохшие слезы, вижу, что пальцы с длинными коготками дрожат. Но Чуткое Сердце силится улыбнуться, и я делаю вид, что верю. – Ничего… я сама все еще о ней скорблю. Но почему… почему Жанна? И где мы? Кьори теперь тоже озирает свое… жилище? убежище? Она размышляет, и, думаю, размышления нелегки. Я чужая; что бы это ни значило, я ― чужая. И я не Джейн. – «Жанна» ― так мы упростили ее имя в нашей речи. Нам непривычны сочетание «дж» и женские имена, оканчивающиеся на согласный. Твое имя проще, я произношу его без труда. Эмма. Правильно? ― Получив кивок, она снова улыбается. ― Я запомнила, потому что часто слышала. Жанна любила о тебе рассказывать вечером, когда мы приносили сюда тлеющие цветы, грелись возле них и… В ее речи много непонятного, например, «тлеющие цветы», но наиболее непонятно другое. – «Вечером»? ― Резко сажусь. ― Постой. Она никогда не уходила из дома… а вы ведь знаете, что она уходила, судя по вашему разговору… так вот, она никогда не уходила из дома больше, чем на день. К вечеру или хотя бы к ночи она всегда возвращалась. Может… Ты путаешь ее с кем-то? Или мне снишься? А может, ты просто сумасшедшая, живущая под землей? Любой из вопросов, увенчайся он ответом «да», принес бы мне облегчение, но я не успеваю задать ни одного. Кьори, терпеливо покачав головой и прервав меня, поясняет: – Чтобы говорить дальше, ты должна понять, Эмма. Это не ваша… ― она облизывает губы и с трудом, ошибившись, проговаривает: ― …Калифорна. Это другой мир, но его связывает с вашим Омут Зеленой Леди. Ты прошла сквозь Омут, ― тебя пропустили, приняв за Жанну, ― и отныне понимаешь нашу речь как свою. Но ты не дома. У нас все другое, время тоже. Уйдя на шесть-восемь ваших часов, Жанна проживала здесь полтора наших дня, порой задерживалась на два. А потом вновь шла к Зеленой Леди и возвращалась домой. – «Зеленая Леди»… ― повторяю с содроганием. Тварь. Она ведь говорит об озерной твари. – Ты испугалась? ― Кьори впервые улыбается искренне. ― Зря. Она очень добрая, но она ― страж. И это Жанна придумала так ее звать, она считала ее чудесной. Я вспоминаю: там, у нас, я склонилась над одним из Двух Озер, и меня утащило в глубину создание, похожее на нимфу. Над ушами ее, на плечах и груди прорастали нежные цветки кувшинок, источавшие сладчайший запах. Но когда она подалась ко мне, схватила за руку второй раз и выдохнула: «Ты так нужна нам, Жанна! Где ты была?», я увидела хищные сахарно-белые зубы и черный язык. Тогда я и побежала не разбирая дороги, тогда мне и встретились вооруженные тени. Я не готова признать, что обитательница озера милее и симпатичнее, чем они. Но мысль быстро меркнет, другие прогоняют ее прочь. «Ты не дома». Рассудок захлебывается гневным отрицанием, но одновременно ― подсчитывает доказательства. Зеленая Леди. Огромные мангусты. Желтое пламя стрел. Обитатели окрестностей ― все странные, как один. И если поначалу «английская» речь еще позволяла цепляться за иллюзию, что меня каким-то образом занесло на юг Штатов, то пора ее отбросить. Кьори дала объяснение: дело в озерной воде, той самой, возле которой когда-то уже пропали люди ― индейцы. Интересно, их тоже утащили? Но если речи о другом ходе времени правдивы, можно даже не спрашивать: у нас с того дня прошло восемнадцать лет. И если наш час равен где-то четырем здесь, то сколько минуло для Зеленого мира? Больше полувека, если тут считают века. Я не знаю, что дальше, какой вопрос задать первым. «Вы настоящие?», «Я в плену?» или все же главный, болезненный, накрепко сплавленный из трех: «Что связывает вас с Джейн, почему она ходила к вам, почему лгала мне?». Молчу, хмуро глядя перед собой. Боковым зрением замечаю: Цьяши периодически возвращается за очередной добычей; всякий раз хмуро косится в сторону постели. Хорошо, что она не заходила, пока Кьори плакала: точно влепила бы мне крепкую затрещину за то, что я обидела ее дорогую подругу. Кьори, наверное, догадывается о моем смятении. Она вновь начинает говорить сама и в рассказе аккуратно задевает все пришедшие мне на ум вопросы, а также многие не пришедшие. Слушаю, созерцая грязные корни, светящиеся поганки, листву, устилающую пол. Мне тяжело смотреть в лицо новой знакомой, а еще хочется зажать уши. Я не знаю, когда буду готова поверить в такое, буду ли вообще. В детстве я пришла бы в восторг, услышав подобный рассказ; подпрыгивая, расспрашивала бы подробности и в красках воображала себя на месте действующих лиц. Но в детстве это была бы сказка… сказка для двоих, Джейн слушала бы со мной. Сейчас я взрослая, одна, и с каждым словом меня оставляют силы. В этот мир ― Зеленый мир Агир-Шуакк ― пришли когда-то враги. Леди из рода Кувшинки (все стражи Омута из рода Кувшинки) была добрее, беспечнее нынешней. Молодой мир не знал войн, любопытствовал до миров других и охотно открывал двери тем, кто находил сюда путь. Чужаки попросили убежища, их впустили. То были люди ― по крайней мере, так считает Кьори, хотя в ее мире нет такого понятия. Существа здесь делятся на ветви: «зеленую» и «звериную». Первую местные божества ― Разумные Звезды, что за облаками, ― сотворили из деревьев и цветов, к ней относятся Кьори и Цьяши. Вторая ветвь имеет в основе зверей и птиц. Она вышла жестокой и своевольной, поэтому Звезды сделали ее малочисленной, но все же не извели полностью, ведь именно «звери» защищали Агир-Шуакк и пытливым умом двигали его вперед. Один из «звериных» родов ― правящий род Белой Обезьяны ― сильнее прочих был похож на гостей из Озера. И он первым поплатился за гостеприимство. Чужаки приютились в лесу. Многие были ранены и испуганы; видимо, из родных мест их изгнали. Чужаки ссорились, что-то у них шло в разлад, некоторые рвались назад. Но рука предводителя объединила их: его уважали, ему верили. Он был смел и силен, мало, но метко говорил, прямо смотрел. Он понравился и «зеленым» и «звериным», показался им созданием, достойным дружбы. Как они ошиблись… но он мог обмануть кого угодно, даже Звезды, иначе почему те не вступились за своих детей, почему не послали знамений? Когда грядет беда, тонкие зеленые облака, обычно окутывающие небо, расступаются, и Звезды являют лики. Такое бывало пять или шесть раз за мировую историю. Никто не догадывался, что с собой чужаки принесли не только пожитки и младенцев, но и оружие. Его Агир-Шуакк прежде не ведал: здесь если сражались, то чаще зубами, когтями и чародейством. Но вскоре, когда гости обжились, хозяевам пришлось узнать их силу. Тиктэланы ― изгнанники ― превратились в экиланов ― захватчиков. А ведь их было совсем мало. – Луки… ― тихо продолжает Кьори, страх звенит в голосе. ― И острые-острые ножи. И, говорят, когда экиланы пришли, у некоторых были грохочущие дымные трубки, но потом перестали работать, и тогда кто-то из них изобрел то, что зовут самострелом, ― механический лук. Мы проиграли. Нас выгнали сюда, заняли наш прекрасный Черный Форт. Предводитель экиланов… он не только умелый воин, но и колдун. Видела перья, которые принесла Цьяши? Одно ненадолго превращается в клинок. Второе делает невидимкой. Третье дает способность летать. И желтый огонь… страшный огонь для каменных стрел тоже создает он. – И он… один такой? ― заикаясь, спрашиваю я. ― Или все? У нас вот на весь город ни одного колдуна, поверишь ли. Откуда они могли прийти к вам? Не дьявол ли их прислал? Но лучше не поминать нечистого в явно нечистом месте. – Он один, ― отзывается Кьори, тоже с дрожью. ― Единовластный вождь экиланов и единственный колдун, остальные лишь пользуются зачарованными предметами. Он… – Как его имя? ― почему-то я хрипну. ― Не зовут ли его часом… Люцифером? Глаза Кьори расширяются. Зачем-то она озирается и только потом произносит: – Мэчитехьо. Это значит Злое Сердце. Он привел первых чужаков, но в то время как все они давно истлели, он жив, молод. Убивая своим каменным ножом, он забирает остатки жизни, отведенной врагу богами. А он убил уже многих. В том числе… ох, Эмма… всегда хотел убить ее. Джейн. Он убил Джейн. С трудом удается вдохнуть, с еще большим ― сдержать стон. Убил… вспорол живот, как жертвенному животному, так, что Джейн, приближаясь к дому, оставила столько крови на траве и нежных белых цветах, на ступенях, на крыльце… – В давние времена от его руки пали и’лияр из рода Белой Обезьяны и его сын, возглавивший сопротивление. Богоизбранный род Белой Обезьяны пресечен, а с ними из мира ушла почти вся магия, которой нас питали Звезды. Правители Агир-Шуакк зовутся… звались… «и’лияр», светочами: сквозь них струилось небесное сияние, они были средоточием силы. Их не стало ― не стало волшебства. Война длится до сих пор. Мы научились делать оружие и пользоваться тем, что забираем у экиланов, но этого мало. Мы слабы, нас выживают к краям мира. Мы гибнем, а Черный Форт растет. Экиланов все больше, они долго живут и рожают много детей, к тому же к ним уходят многие с нашей стороны, чтобы не голодать и не мучиться в диких землях. Но… ― Кьори спохватывается, давит улыбку, ― это нет смысла рассказывать. Это наши беды, не твои. Честнее будет рассказать тебе о Жанне. Жанне, для которой ваши беды были не вашими, а ее. Иначе почему она так часто сбегала в лес? Почему возвращалась мрачная, грязная и голодная? Почему крепко, как перед казнью, обнимала меня? У нее была война. Она ушла на свою незримую войну, когда мужчины Севера еще только-только возвращались с другой. Видимой, осязаемой, приютившейся в каждой газете. И я киваю, набравшись мужества.