Рымба
Часть 7 из 8 Информация о книге
А вот дальше дело зодчих. Восьмерик из бревен на клеть надеть, прирубить, высчитать, в квадрат вписать. Каркас шатра поднять, сам шатер ложоным тесом забрать. – Из дерева, как из глины, лепить можно, – вытесывая ложок на доске, наставлял Митрофана Путята. Тот слушал, кивал и счищал кривым скобелем смолистую шкуру с соснового ствола. – Одна сосна витая выросла, бревно из нее в сруб идет, – учил зодчий, – другая ровная, ее на плахи клиньями расколем, в пол уложим. Третья же мало что ровна, еще и высока, и годовые кольца одинаковы, в спиле красивы. Из нее красный тес для отделки получится. Самое же важное – главка с крестом. Уже когда каркас шатра стоял в лесах, выбрал Нестор золотое от смолы бревно, отложил отдельно. Сверху донизу протесал его тщательно, от вершинки до комля. – Знаешь ведь, отрок, почему открытые небу досочки мы стараемся топорами рубить, обтесывать? – спрашивал он парня. – Чтоб не гнили, видать? – Верно мыслишь. Пила древесину треплет и грызет, волокна рвет. А острый топор при точном ударе режет-отсекает, за собой срез заглаживает. Поры затыкает, воду не пускает. Потому шов от пилы намокает и гниет, а затес от топора подсыхает-вялится. Топорные храмы и живут веками. От верхушки до середки сделал Нестор бревнышко квадратным брусом, зарубил в нем пазы для восьмиконечного креста. Посредине бревна яблоко вытесал, круглый шар с юбкой по низу, чтоб вода дождевая стекала, а остатнюю часть ствола восьмигранным брусом закончил. Вставил перекладины. Верхнюю – малую, среднюю – большую, нижнюю – косую. Получился крест православный. – На верхней перекладине, сынок, имя нашего Царя Славы было написано, Исуса, – объяснял по ходу дела Нестор, – ко второй его руки прибили. А на третьей должны были ноги стоять, да согнулась она у ромеев и тем Господу мук добавила. Теперь крест водрузить надо. Всей деревней мужики за веревки на шатер его тянули, а Путята с Нестором наверху крепили. На восток лицом повернули. Опосля кружала у основания главки врубили, на них барабан тесовый, чтобы главку опереть. На барабан журавцы, птичьими шеями изогнутые. А уж по восьми журавцам как серебряная чешуя – лемех осиновый. Заранее натесанный, гвоздиками прибили. Вот и главка белая засветилась по-над елями. Ладная вышла часовня. Легкая. Высокая. С оперенным шатром и резьбой украшенная. Внутри, как заходишь, светом пронизывает. Потому как изладили зодчие небеса над головой, к Богу уходящие. От тесового круга-щита в высоте, в центре неба, расходятся к стенам вниз тябла-грани. А они, эти грани, затянуты доской иконной, точеной и шлифованной, на тугой шип собранной. – Мал и одинок человек на свете, – вздохнул в конце работ Путята, – только в Божьем храме, под горними небесами, видит он свою дорогу. – Вот такое наше ремесло, сынок, – добавил Нестор, зачехлил топор и убрал за пояс, – место для Бога на земле готовить… Нужен вам, однако, иконописец. Небеса и паруса расписать. Ничего, Господь управит, еще и батюшку пришлет. Кузнец Никола из дому отцовскую икону в храм принес, “Огненное восхождение пророка Илии”, а тетка Митрофанушки, Варвара Митрофановна, свою любимую отдала, “Преображение Господне”. С них и начался иконостас часовни в Рымбе. На такую красоту рымбари полюбовались, с братьями-зодчими медью рассчитались. Дали им с собой лосятины вяленой, ряпушки сушеной, соли и муки. Звероловы Лембо да Иван вызвались дорогу до поморья показать, по рекам и озерам до ледостава проводить. А то ведь осень на носу. Вышли всей деревней провожать, а Митрофан и кинься зодчим в ноги, мол, с собой возьмите, батюшки! Хочу вашему ремеслу сполна обучиться и в святых местах Богу помолиться. Я, мол, обузой не буду. Могу на веслах грести, могу огонь развести. Рыбу ловить, кашу варить. У Митрофана руки к топору привыкли и душа просится… Что ж, отвечают мастера, и ты, отрок, по нраву нам пришелся. Не ленив, сметлив, богобоязнен. Коль отпустит тебя деревня и родня, так и мы не против… …На целых три года ушел Митрофан из деревни. Дошел с мастерами до Белого моря, работал в поморье у них на подхвате. Сподобил Господь и до Соловков добраться. По соленой воде, через ветер и качку. Трудничал там во славу Божию, монахи его привечали. А Нестор с Путятой остались в Выгореции, поскольку кончилось Соловецкое стояние, ушла с острова старая вера. Сам архимандрит Макарий, игумен Соловецкий, благословил Митрофанушку учиться у братьев Спиридоновых, Семёна и Василия, холмогорских иконописцев. Они как раз придел Зосимы и Савватия на острове расписывали и паперть Преображенского собора. Митрофан им доски строгал, краски растирал, слушал размышления. Заодно Евангелия читал и жития святых. Иконописцы паче плотников духовно горели, только не о сугубой аллилуйе, а о жертве Господней. Через время малое дали ему богомазы попробовать написать небо, птиц и горы. Вышло славно. Потом змия и ангела. Оба получились у Митрофана. Потом Николу и лик Божий. Все похожи. А в конце и Матушку Его с печальными глазами. – Можешь больше не учиться, парень, – сказал ему Семён Спиридонов-Холмогорец. – Бог тебя и так отметил, а в твоей Рымбе храм расписать у тебя таланта хватит. Знаний тоже. Видим, что желаешь, так что ступай и делай умно. Благословись у батюшки и иди… Разве что остаться захочешь, мыслишь стать великим богомазом? – Нет, отче, не хочу. Гордыня это. Мне бы до дому Божий лик донести да себя пред Ним спасти, и хватит с меня. В это время в Рымбу пришла лодья с новой властью. Опять стрельцы на веслах, опять дьяк указ зачитал. Только теперь вместо обычного тягла обязали мужиков тройное тягло тащить, если не хотят в солдаты. Ну а на закуску привезли попа. Велели к часовне алтарь прирубить, церковь изделать, отца Моисея всем миром содержать. Стоят мужики перед дьяком, глядят уныло. То на него, то на стрельцов, то на священника. Думают, как такие налоги платить, да еще надо и батюшку кормить-поить, обхаживать. А батюшка из лодки вышел: росту чуть не с версту, волосы – льва рыкающего грива сива, борода лопатой. Старый подрясник по животу ремнем солдатским перетянут, кулаки – как от киянок головы. На груди медный крест, на плече сидор. Берестяные лапти на ногах. – Ноги у меня болят, ребята, – кряхтит мужикам, – застудил, по лесам шатаючись. Опухли вот. Сапоги, как у бояр, носить не могу. – Как же ты, отче, их застудил? – хмуро спрашивает кузнец Никола, сам думает: “К такому не явись к обедне – по пояс в землю вобьет. А есть этот детина, небось, за троих может”. – Был я раньше, сын мой, пушкарем, по распутице пушки таскал. Сил не стало, пошел Богу молиться. Думал, грехи замолю, легче станет. – Стало легче-то? – Пока нет, мил человек… Значит так, епископ Павел к вам меня отправил. Велел щек не раздувать, ереси не потакать. Бородой, сказал, не тряси, а стадо паси. Однако Духу Святого, как Господу нашему, мне не всегда хватает, потому не меч я принес вам, ребята, а только добрые вести. – Отец Моисей достал из сидора Евангелие. – И воды морские предо мной не расступаются, как перед тезкой моим, потому притек я в лодочке. Меча вам, слыхал я, досталось, и сорок лет по пустыне вас водить не вижу толку. Так что будем на Бога надеяться, а и сами не плошать, задачи решать. На его речь почесали рымбари в затылках, по домам разошлись. Кузнец Никола отца Моисея к себе на постой пока взял. – Как велишь креститься, отче? – спросил он у попа за ужином. – Двумя ли перстами? Тремя ли? – А сам-то как желаешь? – Да мне все равно, коль по-честному. – Так и крестись. Главное, справа налево. Мыслю я так, что о вечной душе надо думать, а вот есть ли у нее персты, нам неведомо… Как, впрочем, и лево-право… …Вернулся в Рымбу Митрофан, а та еле жива после пожара. Засуха-жара стояла, молния без дождя ударила. Избы почти все сгорели в одночасье в августе. Только кузня да часовня уцелели да еще пара избенок поблизости. – Роптать и сетовать не время, – сказал отец Моисей погорельцам. Рымбари скрипя зубами летом лес валить пошли. Батюшка со всеми вместе. Хоть и в подряснике, а топор в руках держать умеет. Ест, и правда, за троих, зато работает за пятерых. Бревна ворочает, как пушечные лафеты, камни аки ядра мечет, видать, не врет, что пушкарь. Рымбари со всего острова хлысты строевые к берегам стащили, плоты под парусами на еловый мыс погнали. Мужики строят, Митрофан помогает, а по утрам, на рассвете, часовню расписывает. Молодость сил не считает. – Ты, чадо, когда Илью-пророка в колеснице пишешь, лошадкам уши-то подкороти, а то они у тебя на лосей похожи, – заметил ему как-то отец Моисей. – Если так уж хочешь, лосишек-олешек снаружи рисуй, ага? На той стене, что к лесу повернута. Алтарь Никола с Митрофаном уже по снегу прирубали, а сени с трапезной – ранней весной. Иконостас всей Рымбой собирали. Две иконы отец Моисей с собой привез, еще две от Лизаветы с Надеждой остались, а Богородицу Митрофанушка сам написал с отчего благословения. Через год освятил отец Моисей церкву в деревне Рымба во имя пророка Илии, защитника от грома и молнии. А старики-людики в его же честь на белом камне у западной стены барана зарезали. Костер развели, в углях запекли, требуху в котле сварили. Батюшку благословить просили, тот рукой махнул и крестом осенил. Его угостили, сами ели, детей кормили. Остатки лешему и водяному выплеснули, чтобы всем хватило, никому обидно не было…» * * * То, что Сливе некуда податься, выяснилось почти сразу. Увидев принесенную Любой еду, он помрачнел еще больше. Есть, конечно, хотелось, но долго ли можно пользоваться гостеприимством? Слива сидел за печкой и не мог придумать, что делать дальше. Запах яичницы с салом не давал сосредоточиться. – Батька мой Николай, Царствие Небесное, говорил, – услышал он из кухни веселый голос Волдыря, – не решай ничего на пустое брюхо. Иди, перекусим. Люба от души принесла, а мы в долгу не останемся, отработаем после. Сливе полегчало. За едой он признался, что в город возвращаться ему не к кому, а в монастырь незачем. Да и там, когда обнаружат, что он сбежал, искать не кинутся. «Мало ли таких, как я, – успокаивал он себя, – за всеми не набегаешься». Странно, но это помогало. После того как они с Волдырем доскребли ложками сковороду и вымакали хлебом жидкое сало, Сливу прорвало: – Я понимаю, дядя Вова, что звучит это дико. Позволь, однако, недолго у тебя пожить. Нет, не в избе, в избе я не готов, а хоть в сарае или вот в бане на берегу. – С чего же не в избе-то? Горница пустая, там печь-лежанка. Живи сколько захочешь. Вижу, что одыбаться тебе надо… Глотни-ка бульону. Любаня думает, что ты еще пластом лежишь, а ты уже… – Спасибо, дядя Вова, я все же в бане. Порядок гарантирую, чистоту. Работать буду что скажешь. Есть и мыться могу на улице, а если будешь недоволен – скажи. Я сразу уеду. – С чего же на улице-то мыться и есть? Собака ты, что ли? Да и на чем ты уехать собрался? Не на моей ли лодочке, товарищ Слива? Видали мы таких гребцов. Одного вчера откачивали. – Виноват. Не сообразил сразу. – То-то! А лодка твоя на камнях у Партизанки полумертвая лежит, без весел. Митя видел. Ладно, короче. Баню топим раз в неделю. Моемся. Ополаскиваем и сушим. В бане ходишь босиком, сапоги-фуфайки в предбаннике. Спать можешь на полке. Есть будем в избе, на хлеб и на дрова дам тебе заработать. Какие, однако, сапоги-фуфайки? Ты ж гол как сокол. Погоди-ка… – Волдырь вышел в сени и скоро вернулся со старой фуфайкой и пыльными прохорями под мышкой. – Держи-ка, примерь! Я помоложе крепкий был тоже. – Он порылся в рундуке и достал застиранные портянки. – Лови. Наматывать умеешь? – Приходилось. – Слива четко обмотал тряпками ступни и вдел ноги в сапоги. Примерил фуфайку – влез, около дела. – Если на улицу выйти собираешься, держи шапку. – Волдырь кинул Сливе черный вязаный «плевок». – Сил-то хватит? – Надеюсь… Дядя Вова, ты спроси меня, что хочешь знать, я отвечу. Не буду от тебя ничего скрывать. Нечего, да и смысла нет. – А ты сам расскажи, что тебе нужно. Больше мне и не требуется. Слива помедлил, перевел дух и начал: – Обычная история. Сначала был солдатом, потом бандитом, потом грузчиком, потом бичом и алкашом. В тюрьме не сидел, врать не стану. Только на следствии немного. С женой в разводе. Дети взрослые. Сын и дочь. Жалеют меня, помочь хотят, я от них прячусь. Не от закона бегаю, а от себя. Злости во мне много, подлости и кайфа… Раньше все на риск, на водку и на дурь мерил, теперь сил мало, а страху много. Богу молиться не могу. С людьми общаться тоже. Боюсь их или не люблю, за что – сам не пойму. К детям только нормально, и то не ко всем. Волдырь курил, убирал со стола, ковырял в печи кочергой и молчал, но Слива видел, тот слушает внимательно и, кажется, не удивлен. – Никто, главное, не виноват ни в чем, а мне не легче, – заговорил опять Слива. – Везде подвох вижу. Вот рассуди. Работал я на одного хозяина. Плитку клеил во дворе, возле бассейна. Богатый хозяин. Умный. Образованный. Посмотрел, что я ровно кладу, говорит, дам тебе три рубля, как закончишь. А мне как раз три рубля надо было, последние алименты уплатить, дочке восемнадцать уже. Поклеил я, а он говорит, нет сейчас денег. Потом. Я говорю, как нет? А так. Нет, и все. Потом. Я подождал немного, не дает денег. Ну и залез ночью к нему во двор. Собака у него хорошая, алабайша, Матильдой зовут. Меня знает, не залаяла, я и разобрал всю поклейку обратно. В углу аккуратно сложил. Так же тихо и ушел, через забор. Как считаешь, прав я или нет? – Плитку умеешь – это хорошо, – похвалил Волдырь. – А отец Ианнуарий говорит, не прав. Говорит, надо было простить. Неужели тебе легче стало, спрашивает. Так ведь и правда легче! Откуда такая подлость? – Собак, значит, не боишься – это хорошо, – ответил Волдырь. – Весело с тобой болтать, дядя Вова, – усмехнулся нерадостно Слива, – умеешь беседу поддержать. – Ага. Это я могу. – Волдырь в улыбке сощурился, глаза спрятались в морщинах. – Тренировали на собак, что ли?