Сажайте, и вырастет
Часть 31 из 75 Информация о книге
Пыльный подвал, где я срубаю свое бабло, давно пора поменять на лучший, более просторный и светлый, но все некогда – руки не доходят. Я не успеваю. Желающих запустить в наш подпольный банк свои деньги и тем спасти их от бессердечных налоговых сборщиков – всё больше и больше. Ни я, ни мой босс не обращаем внимания на мелочи. Нам смешны бизнесмены, расходующие время на покупку кожаных кресел, ковров и аквариумов. Наши понты не в пример жестче. Купюросчетные машины, недавно закупленные нами, стоят дороже, чем наши автомобили. Ящик моего стола набит чужими паспортами. Все они утеряны, украдены или обменяны на пару бутылок водки. Сейф переполнен долларами или рублями. Если сей момент в подвал зайдет милиция, я не смогу объяснить, откуда взял паспорта и деньги, и лишусь и того, и другого. Поэтому все мои действия направлены на то, чтобы стать как можно незаметнее. На двери моего подвальчика нет никакой вывески, и не стоит у крыльца сверкающий хромом «Бьюик» или другая такая же глупая железка. Я не хлопаю дверями машины, не кричу на пути к крыльцу в мобильный телефон. Арендную плату за офис вношу с некоторым опозданием. Как настоящий средний предприниматель. Торгую, с понтом, товарами народного потребления. Маленький бизнес для поддержания штанов… Вечером просветленный муж похавал насущной баланды и мирно уснул. Глава 18 1 Но в середине ночи он проснулся, ощущая беспокойство и неясный вопрос, зреющий внутри, – и одновременно ответ. Прошедшим днем прозвучало что-то важное. Какое-то правильное слово было найдено и произнесено – но какое? Лефортовская тишина – не тишина. Оба моих друга самозабвенно храпели. Толстяк лежал на спине, и его живот мерно колыхался в такт дыханию. Фрол пребывал в позе эмбриона, обняв костлявыми руками подтянутые к груди колени. Выражение его лица казалось очень детским, беззащитным, непосредственным, и я немедленно пожалел этого человека, погубившего свою жизнь, растратившего ее на ходки по тюрьмам и лагерям моей жестокой родины. Не повезло! – вспомнил я, и сон окончательно отлетел. Вот она, та самая формула, простая и точная, озвученная несколько часов назад! Не повезло. Именно так. «Ему не повезло», – сказал человек, едва со мной знакомый. Понаблюдав за моим поведением каких-то две недели, он – неосознанно, конечно, – выразил самое первое и самое, стало быть, точное впечатление обо мне как о функционирующей личности. Не повезло. Желтая лампа в сорок ватт цедила вниз, на троих неподвижных мужчин, скупой свет. Предметы отбрасывали замысловатые тени. Где я? Зачем я здесь? «Не повезло», – сказали про меня. Что за слово такое? Кто его придумал? Зачем большинство людей так обожают апеллировать к этой смешной метафизической категории? Где оно, мое личное невезение? Оно, может быть, пряталось в той деревне посреди холмов и перелесков, в краю мелких, медленно текущих речек, на половине пути между Москвой и Рязанью, куда пятьдесят лет назад судьба занесла моего деда, уроженца Нижегородской губернии? Там, в большом селе из трехсот дворов, я провел свои младенческие и детские годы, а когда немного подрос – понял, что слишком честолюбив, чтобы оставаться навсегда в тихом, скучном месте, где люди и птицы кричат хоть и громко, но редко. …Нет – заявил я самому себе, ворочаясь, сминая жесткую тюремную подушку. В своей родной, серой, молчащей деревне, утопающей зимой в снегу, весной – в грязи, а летом – в зелени, я не найду причин моих неудач. Наоборот, я горжусь и всегда гордился тем, что я – деревенский человек. Провинциал. Именно провинциалами прирастают богатства столиц. Именно энергичные приезжие играют первые роли в бурных, беспорядочно суетящихся, сверкающих огнями городах. Если бы Бог не любил меня, он создал бы меня москвичом: хладнокровным, жадноватым, благополучным, знающим толк в удовольствиях, комфортным существом. Таким, как мой рыжий адвокат. Но я – не он. Я – провинциал! Приезжий. Чужак. Я лезу и карабкаюсь. Напрягаю жилы. Я голодный и активный. Именно таким желает видеть меня Создатель. Здесь – его подарок; моя удача. Окончательно поняв, что сон далек, я взял сигареты. Курить в постели – верх бескультурия. В лефортовской камере, в середине осени девяносто шестого года, двадцати семи лет от роду я сделал это в первый раз. Может быть, мое невезение связано со смертью Совдепии? С переменой участи трехсот миллионов человек? Мне было четырнадцать, когда стали умирать один за другим кремлевские вожди. В семнадцать я окончил школу. Выбрал профессию. Партия коммунистов еще держала власть – но уже разрешила гражданам обогащаться. Я отверг этот вариант. Я уже всё решил. Собирался действовать последовательно. Не отклоняясь от курса. Выбрал себе дело – делай его! Зачем смотреть по сторонам? Однако к двадцати годам мне стало очевидно, что любимая профессия – обесценилась. В десятки раз. Журналисты – некогда элита общества – обратились в голодных, тощих правдолюбцев с пустыми карманами и горящими глазами. К тому времени я положил четыре года для овладения основами, главными навыками ремесла. Имел пятьдесят опубликованных статей, очерков, репортажей, расследований. Набил руку. Знал теорию. И вдруг – удар. Репортажи ничего не стоят. Платят за них – копейки. Усилия, нервы, талант – никому не нужны. Между тем отовсюду гремело: обогащайтесь! Забудьте все, чему вас учили! Учитесь заново! Делайте деньги! Зарабатывайте и тратьте! На этот счет, как известно, есть два мнения. Одно – европейское. «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые», – сказал великий поэт, чья жизнь протекала в европейской столице. Но в центре Азии, в Китае, на ту же тему давным-давно сложена совсем другая поговорка. Бранная. «Чтоб ты жил в эпоху перемен!» Я докурил сигарету и потушил ее в пепельнице – такой же, как те, что украшают столы лефортовских следственных кабинетов. Если я – азиат, тогда мне действительно не повезло. Моя юность пришлась именно на годы перемен. Но если я – европеец, тогда я счастливейший из смертных. Остается понять, где же я, собственно, живу – в Азии или в Европе? Или сказать себе, что обитатель обширной страны, чьи границы теряются в бесконечности, обречен вечно маяться между Западом и Востоком, между тишиной и бурей. Между статикой и динамикой. Я – ни там и ни здесь. Вот мое невезение. Наше. Общее. Или – наоборот, удача. Фортуна. 2 …Прошли две быстрые, как минуты, однообразные тюремные недели. Фролу совсем надоело терпеть рядом с собой молчаливого, уткнувшегося в тетрадки субъекта с разбитыми в кровь кулаками. Чувство оказалось взаимным. Я тоже устал от старого искореженного уголовника, хрипящего, харкающего, почти каждый вечер выблевывающего из себя коричневую тюремную желчь, однако употребляющего чифир каждые полтора-два часа. Я решил, что в периодической системе ядов – если ее составит однажды светлая голова – кофеин, без сомнения, должен попасть в самый подвал, в группу особо страшных субстанций, обращающих всякого человека в высохшее, скрюченное существо с пустым взглядом и неверными движениями. Никотин встанет рядом, далее рассуждал я. На моих глазах и с моим участием он употреблялся в немыслимых количествах. Курение длилось безостановочно, с момента пробуждения – и до самого вечера. Курили за разговором, за чаем, курили, отправляясь справить большую нужду, и после прогулки, и после обеда, и ужина, и перед сном. Курили от нечего делать. Если Толстый и я пользовали дорогие облегченные сигареты, присылаемые женами, то Фрол из гордости, избегая одалживаться и показывать этим свою зависимость, дымил «Примой», выписываемой через ларек. В итоге камера даром, что имела четырехметровый потолок – вечерами заполнялась серо-сизым дымом, угаром и особенно раздражавшим меня тяжелым запахом горелых спичек. В тюрьме нет зажигалок, они запрещены распорядком, их всегда можно превратить в оружие, в бомбу. Гряньте пластмассовую зажигалку с размаху об пол – она оглушительно взорвется. Спички разрешены. Если кому-то (не впрок, а из чистой любознательности) вдруг захочется выяснить, чем пахнет камера Лефортовского изолятора, зажгите спичку, тут же потушите, поднесите к ноздрям и обоняйте запах – чего? Правильно, серы! Как в аду. В табачном дыму, меж четырех зеленых стен, в плохо освещенной и холодной камере Лефортовского замка два кривых позвоночника с упоением предавались игре в нарды, разгадывали кроссворды, болтали «за жизнь», листали детективы, отхлебывали чифир и спали по двенадцать часов. Наконец в один из дней – возможно, в самый пасмурный и унылый день осени – Фрол перешел от презрительных взглядов и шуточек к прямой атаке. Обычно я стирал свое белье сразу после обеда. Время выбрал не случайно: полный желудок немедленно приватизирует всю свободную кровь организма, и мозг после приема пищи работает плохо. Я давал ему возможность отдохнуть, а сам манипулировал мылом, водой и своими тряпками. Тряпки требовали ежедневной заботы. После каждой прогулки я менял пропотевшее белье на сухое и чистое. Грязное – тут же стирал. Приходилось долго нагревать в кружках воду, постепенно наполняя ею пластмассовое (собственность тюрьмы) корыто. Но в этот унылый и серый октябрьский день я не успел замочить носки и фуфайки. Фрол вдруг прервал изучение собственных ногтей, проворно соскочил с кровати, сделал несколько шагов в мою сторону и решительно ухватил пальцами край корыта. – Позволь, пожалуйста… – вежливо выговорил он. Я убрал руки. Татуированный старик с усилием поднял пластиковую емкость – под тонкой, серо-желтой кожей рук четко обозначились вдруг бросившиеся мне в глаза его бицепсы, совсем маленькие, но очень твердые на вид – и вылил воду в умывальник. Аккуратно поставил таз в угол. Не спеша вытер руки о полотенце. – Присядь, – произнес он. Послушно сев, я положил руки на колени и приготовился к чему-то важному. – Мы всё понимаем, – доброжелательно начал Фрол, вернувшись на свою кровать и усевшись поудобнее. – Ты пацан молодой, горячий, сильный. Ага. И характер есть и всё такое… Но твои движения нас так задевают, что молчать дальше нельзя. Правда, Толстый? Строительный магнат, до того мирно дремавший, очнулся и тоже сел. – Да, правда. – Ты как-то мне сказал, что сидишь первый раз, – вкрадчиво продолжал коренной обитатель, – и будешь благодарен, если опытные люди – например, я – станут сразу тебе говорить, что ты делаешь правильно, а что неправильно, так? – Так, – согласился я ровным голосом, стараясь не выдать волнения. – Вот теперь послушай. Каждый день ты по полчаса полощешься под краном. И еще час стираешь свои портянки. Тоже каждый день. Потом развешиваешь все это у людей перед носом… – Извини, Фрол, – перебил я, – но я с детства предпочитаю именно чистые портянки. Я не черт. – Ну-ну, – коренной обитатель сузил глаза. – А что такое, кстати, «черт»? – Это неопрятный, грязный человек, не соблюдающий гигиену. – Откуда ты это знаешь? – От тебя, Фрол. – Теперь узнай от меня еще одну вещь. Тут – тюрьма. Тубик везде. Туберкулез, догадался я. – Сырость – наш с тобой враг. Ага. Для арестанта нет ничего страшнее, чем вода в воздухе. Слышал про палочку Коха? – Что-то припоминаю. – Припоминает! – Фрол улыбнулся углом рта. – Он припоминает, Толстый! Эта самая палочка, маленькая, сидит в тебе всю твою жизнь. С самого детства. Ага. Пока ты вкусно кушаешь и гуляешь на сквознячке, она пассивна. Спит. Ждет, когда тебя посадят в тюрьму. Туда, где нет нормальной жратвы и свежего воздуха. Где все тухло и мокро! В сыром воздухе она размножается. И начинает тебя кушать, братан! Пожирать твои легкие. Сначала потихоньку, потом больше и больше! А в конце ты уже выплевываешь из себя эти легкие по кусочкам. И подыхаешь… – Все, я понял… – начал я, но Фрол жестом остановил меня и встал. Его лицо покраснело. – Ты стираешь свои трусы, а я слышу, как она там во мне сидит, сука. И чавкает! Жрет, понял? Я тебе раз сказал – прекрати свой спортзал, два раза сказал, три раза сказал – всё без толку! Тебе говорили. Вежливо. Намекали, шутили над тобой! Дали все возможности, чтобы ты сам догадался, сам! Но у тебя на уме только книжки. Ага. Ты хочешь быть вроде Джеймсбонда! А на окружающих тебе плевать! Это неправильно! Я это остановлю! По-любому остановлю! Хватит постирушек! Трусы, носки, прочее белье стираются только в бане! Потом сохнут и наутро сразу снимаются с веревок. Чтобы воздух по хате ходил свободно! Если каждый божий день развешивать мокрые тряпки, будут вилы, ясно? Гибель! Тубик! Загнемся быстро, в несколько месяцев! Я слушал, опустив голову. Выход в принципе уже был найден. – Что же, я все сказал, – равнодушно, тихим голосом выговорил Фрол. – Теперь говори ты. – Нет, – вздохнул я. – Мне сказать нечего. Ты прав. Постирушек больше не будет. Сырости тоже… – Он что-то придумал, – обронил Толстяк. – Он не перестанет. – Да, не перестану, – согласился я и закурил, потому что пока не научился совсем обходиться без ядов. – Отпишу жене, пусть загонит побольше белья. И полотенца, штук десять. Буду в хате их мочить водой, а обтираться – прямо на прогулке. Мокрое грязное белье – в пакет, а утром – в мусор… – То есть он хочет не стирать шмотки, а сразу выбрасывать, – объяснил Толстый. – И получать с воли новые…