Сажайте, и вырастет
Часть 33 из 75 Информация о книге
– Показания? – я ощутил жжение в груди и боль в висках. – Хера вам, а не показания! Хера, а не показания, понятно? Не будет показаний! Ничего не будет! Ни слова! Никаких показаний! Ничего! Ясно вам? Ничего, ничего не скажу! Я повышал и повышал голос, октаву за октавой, добавлял силы, экспрессии, это получалось у меня помимо воли, горячая слюна сама вылетала из глотки, и пальцы сами тянулись рвануть ворот свитера; обида, горечь, злоба, досада, слезы, тоска – всё перемешалось, всё вдруг отравило, и я заорал, глотая согласные звуки: – Давай веди в хату! В хату давай веди!!! В хату!!! Какие тебе показания?!! Хуй тебе на воротник, гражданин начальник, а не показания!!! Только теперь я уяснил, что такое настоящая блатная истерика. Она тогда поражает арестованного, посаженного за решетку человека, когда ему угрожают со всех сторон, и на допросе, и в камере, когда повсюду ждут опасные враги, когда угроза не отступает ни днем, ни ночью, когда она каждую минуту рядом. Интересно, а где мое хладнокровие, где та гармония мыслей, где результат регулярных медитаций? Вдруг это все тоже обман, и никакими упражнениями я не добьюсь настоящей крепости нервов? 4 Последний шанс смалодушничать и навсегда распрощаться с кривыми позвоночниками я имел на обратном пути, при обыске. Я мог шепнуть несколько слов конвоиру – а тот после такого признания обязан принять все меры. Запереть меня в «стакан», доложить начальнику… Но я промолчал. Коренной обитатель, старый урка, разрисованный картинками рецидивист – олицетворял для меня всех подчинившихся тюрьме. И проигравших ей. Но я не такой. Я хочу победить и добьюсь своего. В камеру я шагнул, как гладиатор на арену Колизея. Бог его знает, как выходили древнеримские смертники на поле боя – но наверняка их брови были нахмурены, губы поджаты, а глаза метали молнии и жадно искали взгляд врага. Ладони, влажные от пота, стискивали оружие… Кстати, об оружии. Чем я стану защищаться, если обчифиренный старик набросится на меня? Я хоть и отжимаюсь на кулаках по сто пятьдесят раз каждый день, но навыков тюремной драки не имею, а вот мой противник – наоборот, опытен и хитер… Представшая глазам картина озадачила меня. Оба соседа сидели на своих койках, сложив на животах руки, и вид имели самый мирный. Лицо Фрола и вовсе светилось. Они не проронили ни звука, пока дежурный не закрыл дверь, не повернул свой ключ, не взглянул напоследок в «глазок». После этого Фрол улыбнулся и сказал мне: – Иди сюда, быстро. Он нагнулся и показал пальцем в угол между двумя стальными кроватями. – Видишь? – Да, – сказал я, посмотрев. – Паук. – Паук! – Фрол, совершенно счастливый, хлопнул меня по плечу. – Паук, брат! От его агрессивности не осталось и следа. Я осторожно рассмотрел маленькое черное существо, шевелящее лапками. – Это дело надо обчифирить как следует! – А по какому поводу праздник? – спросил я, понимая, что конфликт исчерпан, замят, отодвинут в прошлое новым событием, значение которого вполне понятно только коренным обитателям тюрьмы. – Паук – хорошая примета. Очень хорошая. Лучшая из всех, что я знаю, – Фрол с головой залез в дыру между краем койки и стеной и ласково забубнил: – Черт, как я тебя люблю, братан! Ты такой же, как и я! Сокамерник. Толстый, давай дадим ему кусочек твоей любимой колбасы! Маленький кусочек, а? – Без проблем, – сказал Толстый, – только едят ли пауки колбасу? – Тебе что, жалко колбасы? – Для тебя не жалко, и для Андрюхи. Но для паука… – Чудак ты. Для такого соседа не жалко и пайки, не то что колбасы. Отрежь, не жмись. – Он не станет жрать такую гадость, как колбаса. Он же не человек! – Ладно. – Старик выпрямился. – Вы как хотите, а я отпраздную… Урка вскочил и подбежал к столу, где стояла его главная ценность: вырезанная из картона и оклеенная по углам полосками бумаги особая коробка с запасом чая. Каждый раз, когда мне или Толстяку приходила продуктовая передача, первым делом из груды пакетов и свертков извлекался именно чай. Он торжественно засыпался в емкость, и Фрол победно провозглашал: – Полна коробочка! Он не знал, что пьет, возможно, самый лучший чифир в истории человечества – изготовленный из чая «Эрл Грэй», смешиваемого в Лондоне, в конторе фирмы «Кертис и Партридж» крупнейшими специалистами своего дела. – Паук! – восклицал Фрол и тряс пальцем в воздухе, грозя кому-то, кто оставался неведом мне и Толстяку. – Паук! Значит, хорошо сидим! Не надо ругаться! Надо отдыхать, успокоиться. Чифирнуть. Покурить. Побазарить, а потом чего-нибудь пожрать и поспать. Ага. Вволю. В тепле. Под одеялом. Дураки вы! – почти крикнул он нам. – Не знаете, что это такое, когда у человека есть чай, курить и одеяло! Это всё, бля буду! Это все, что надо. Это жизнь. Остальное – параша… Дрожа, он схватил ложку, опустил ее в коробку с чаем, зачерпнул с верхом и ловко затолкал все в рот. Стал энергично жевать, подбирая свободной рукой падающие с подбородка черные частицы. Потом глотнул из-под крана сырой воды. Снова прожевал, двигая челюстью вперед и вбок. Его щеки вздулись от слюны. Еще раз хлебнул. После третьего раза он повернулся к нам спиной и выплюнул черное и густое в станок для испражнений. – Что ты знаешь о пауках, Толстый? Его паутина в тыщу раз крепче самой крепкой стали. Он ее сплел, свою сеточку, – и ждет. Ему все по фигу, он будет ждать сколько надо. По-любому что-нибудь да залетит. Ага. Не было случая, чтобы не залетело! Бог пошлет пожрать в любом случае. Главное – раскинуть сеть, и чтоб она была крепче крепкого… А ты, Андрюха, буддист хуев, этого не понимаешь, не видишь настоящей жизни ни в пауках, ни в людях… Засыпая вечером этого бурного и нервного дня, я слышал, как Толстяк негромко втолковывал Фролу: – В полиэтиленовый пакетик наливаем воду из кружки. Кружка вмещает сто пятьдесят граммов. Получаем – гирьку для взвешивания! Пакетик завязываем узлом, подвешиваем на ниточке, тут – коромысло, с другого конца – колбаса. Так мы можем примерно определить массу всего заходящего к нам колбасного груза… Глава 19 Через неделю нам устроили обыск. Вывели на прогулку – и в наше отсутствие тщательно прошмонали всю камеру. Для Лефортовской тюрьмы это обычная практика. Вернувшись, Фрол обнаружил, что паутина грубо порушена. Между металлическим углом койки и стеной висели ее остатки – полупрозрачные белесые хлопья. Исчезло и насекомое. То ли спаслось бегством, то ли окончило свои дни под мягкой подошвой вертухайского ботинка. Несчастный Фрол долго горевал и искал на полу раздавленное тело сокамерника. По мысли старого уркагана, если бы надзиратель убил паука, то вряд ли убрал бы за собой грязь. Мертвый паук не обнаружен, даже в виде мокрого пятна на цементе, – значит, он уцелел, рассудил Фрол, обнадежил себя такой сентенцией и, на радостях, крепко чифирнул; потом его опять тошнило. – Нет тела – нет ДЕЛА! – хрипел он, морщась. – Паучок живой, отвечаю! Прячется где-то. Испугался. Потерпим, Толстый. Скоро наш братан снова нарисуется. Новую сеть раскинет! Но членистоногий братан исчез, как не было. Фрол помрачнел. Со мной теперь он вообще не разговаривал. Я по-прежнему бегал ежедневно. Сырые футболки, трусы и носки складировал в особый мешочек. Всего мой запас составлял три смены белья. Три дня в неделю я мог тренироваться, потеть и дышать, а потом терпеливо ждал пятницы, очередного похода в баню. В бане я стирал свои вещи – и снова на протяжении трех дней подряд самозабвенно работал весь прогулочный час. Просьба коренного обитателя была формально выполнена: теперь мокрое белье отравляло внутрикамерный воздух только раз в неделю. С другой стороны, сам я не особенно переживал насчет ссоры с татуированным соседом. Ежеутренние аутогенные тренировки изменили мою психику. Давление извне перестало беспокоить. Сознание упорядочилось. Нервы окрепли. Даже пальцы перестали дрожать – а ведь я страдал тремором на протяжении нескольких последних лет. Ничего такого особенного в моих рассветных бдениях не было: проснувшись в шесть часов и выключив мешающее радио, я просто сидел в полнейшей неподвижности, по часу, иногда по полтора, закрыв глаза и держа корпус прямо, и старался при этом не думать ни о чем. Мысли – когда наконец я разрешал им появиться – выстраивались в ровные шеренги и повиновались моей воле. Нужным мыслям разрешалось развиваться в идеи, ненужные изгонялись в никуда. Сокамерники больше не раздражали меня, а скорее забавляли. Теперь я видел в них добрых и, пожалуй, небесталанных людей, при этом до невозможности нерациональных. К тому же к середине осени – а осень в Лефортовской тюрьме уныла, сера, угнетающе тиха, печальна, окрашена жидким светом полуслепых электрических лампочек, пропитана запахом волглых простыней – один из троих, Толстяк, впал в глубокую меланхолию. Он спал до полудня, а затем весь день валялся на спине, молча разглядывая фотографию жены и детей; перерывы делались только для того, чтобы прожевать очередной кусочек любимого продукта. Я смотрел на него с жалостью. С моей новой точки зрения было очевидно, что строительный магнат допустил в голову лишние мысли и теперь страдает, не в силах изгнать их. Причиной упадка я считал недостаток колбасы. В очередной продуктовой передаче Толстяк получил лишь мыло, чай, сахар и сигареты. Все его расчеты рухнули. График питания сорвался. Еще неделю назад мой объемистый сосед был добродушен и бодр, вслух читал газеты и шутил – теперь это был тяжко вздыхающий, глубоко удрученный человек. Он явно переживал колбасную ломку. Двое суток он вынашивал надежду, что произошла ошибка и ему принесли не тот мешок. Написал заявление на имя начальника тюрьмы с просьбой разобраться. Но администрация оскорбилась – однажды вместо вертухая «кормушку» открыл заспанный и раздраженный чин, с лысиной, бородавкой и майорскими погонами, доступно разъяснивший, что в специальном следственном изоляторе «Лефортово» случайностей не бывает: всякий арестант получает в точности те продукты, которые его родственник просовывает в окошко приема передач. Еще через день все прояснилось. Строительного начальника вызвали на допрос. Он сидел больше полугода, и дело его было решено. Следствие доказало вину в несколько месяцев. Предстоял суд. В отличие от меня, отправляющегося в следственный кабинет регулярно, дважды в неделю, Толстяка вообще не дергали на допросы. Когда контролер сообщил ему о вызове, опечаленный чревоугодец натурально испугался. Трясущимися руками сменил мятые спортивные штаны на другие, более чистые и нарядные, пригладил волосы и в проем открывшейся двери шагнул, поеживаясь и втягивая голову в плечи – словно припозднившийся курортник в остывающее сентябрьское море. Возвратился к обеду. Фрол и я решили не садиться за еду без нашего приятеля. Он явился прямо к накрытому столу, во всем его великолепии: мутный макаронный супчик плескался на дне сизых алюминиевых мисок, а меж ними на кусках мятой газеты покоились специи и закуски – крупная соль, несколько колец лука, чеснок, пайка хлеба. Отдельно, с угла, размещались деликатесы – сыр и пара огурцов. Магнат вернулся злым. Смачно и оглушительно, в точности как Фрол, он прохаркался в умывальник, сел и молча схватил ложку. – Был адвокат, – сообщил он. – Новости принес. От жены. Посмотрев в свою миску, он раздраженно отодвинул ее от себя и зажмурился, словно бы намереваясь заплакать. – Деньги мои кончились, – сказал он. – В доме больше ни копейки. – Это неприятность, – тихо вздохнул Фрол. – Неприятность? – Толстяк побагровел. – У меня четыре дома! Не скажу где, но они есть! Двухэтажные кирпичные коттеджи, под шифером! Она должна была взять и продать любой, и денег хватило бы на сто лет! – Супруга? – Да! Об этом мы с ней много раз говорили! А теперь пишет, что продавать ничего не хочет, потому что никто не дает ей нормальной цены! Магнат едва не всхлипывал. Я и Фрол сочувственно молчали, не притрагиваясь к еде. – У меня четыре дома, все – с гаражами и участками, а я сижу без куска хлеба! – Слушай, – спросил я, – а ты строил особняки? – Последнее время – только их и строил.