Сажайте, и вырастет
Часть 41 из 75 Информация о книге
– А зачем ты мне рассказываешь про наркотики? – спросил я. – Вдруг я стукач? Вдруг я подсадной? Гриша выдал осторожную улыбку. – Вряд ли, майн камераде. Вот предыдущий мой сосед – тот явно был подсадной… Нищий… Передач не получал… Дважды судим… А на тебе спортивный костюм за пятьсот долларов и обувь за четыреста… И ведешь ты себя как состоятельный юноша из хорошей семьи… Не забудь, что я бывший адвокат, хоть это было и давно. Я милицейских осведомителей повидал достаточно. Любой неглупый образованный человек раскусит осведомителя в три минуты, поверь мне! Кроме того, какого черта мне бояться осведомителя, если меня взяли с поличным? Все, что их интересовало, я им сам рассказал. Чистосердечно признался… Лишь бы посадили в «Лефортово»… а не в какую-нибудь грязную «Бутырку»… в ад для дураков… Беседа прервалась сама собой. Очевидно, Гриша давно не ел колбасы, не пил крепкого чая и не курил хороших сигарет. Получив в течение нескольких часов то, другое и третье, он пресытился, оказался полностью удовлетворен и задремал. Лег и я. Впервые за много дней обойдясь без вечерней медитации. «Боже мой, – думал я, ворочаясь на тощем блине матраса, – какие дела творятся в мире! Какие авантюры и приключения! Люди перевозят алмазы через три границы под собственной кожей! А я буду осваивать технологии философического смирения? Заботиться о кровообращении собственного мозга? Не значит ли это, что я уже смирился? Что тюрьма побеждает меня? А не взять ли мне пример с лихого валютчика Радченко? Почему бы и нет? Что ждет меня впереди? Шесть или семь лет общего режима? Весь остаток молодости! Не лучше ли бросить все и бежать при первой же возможности?» В эту ночь я спал плохо. А утром меня ждал неприятный сюрприз. Выполнив обязательное упражнение по изменению почерка, я захотел проверить результаты. Но выяснилось, что семьдесят дней тренировок ни к чему не привели. Исписав больше ста листов печатными буквами, потратив десятки часов, я попробовал выполнить несколько фраз обычным способом и немедленно убедился, что все напрасно. Рука мгновенно вспомнила и разбег, и наклон, и разгон, и нажим, и все характерные особенности написания. На прогулку я вышел обескураженным и подавленным. 4 Пятнадцать шагов туда, пятнадцать – обратно. Дышать – на две трети носом, на треть ртом. Отжаться сто раз, касаясь грудью бетонного пола, подняв голову высоко вверх, – в темпе, но без спешки. Потом снова бег. Далее – вторая серия отжиманий. Маленький человечек переминался с ноги на ногу в углу дворика. Он наблюдал за моими действиями доброжелательно и удивленно. Выполнив намеченную программу – сорок минут бега, четыре серии отжиманий, десять минут ходьбы на руках, – я разделся до пояса и с наслаждением обтерся снегом. – Заболеть не боишься? – осторожно осведомился Гриша. – Нет. – Тренируешься давно? – Послезавтра будет ровно шестьдесят дней. – О-ла-ла! И что? Есть польза? Я кивнул, преисполненный мрачного ницшеанского самодовольства, и небрежно похвалился: – Даже на воле я не мог делать столько отжиманий! Сейчас мой рекорд – сто пятьдесят повторений, на кулаках, за один раз… – А это много или мало? – заинтересованно спросил Гриша. Он явно был полный и безнадежный профан в вопросах физической культуры. – Средне. – Я со спортом не дружу, – сказал Гриша без тени самокритики, – и никогда не понимал его пользы. Сейчас ты делаешь сто отжиманий. Потом будешь делать двести. А что в конце? – А конца нет. – Тогда, пардон, какой смысл? – Смысла – два. Воспитывается характер – это во-первых… – Мон дье, зачем его воспитывать? – удивился Гриша. – В твоем-то возрасте? Характер или есть, или его нет. Он передается по наследству. Это давно доказано учеными. – Есть и другая польза! – я торопливо надел на дымящийся торс свитер. – Упражняясь в чем-либо, ты можешь стать лидером. Чемпионом. Самым лучшим. Пойдешь впереди всех. Остальные будут изучать тебя, повторять за тобой. Женщины захотят иметь от тебя детей. Мужчины – перенять опыт… Швейцарец пожал плечами. – Я давно не живу в этой стране. Я мягкотелый европеец. Я не понимаю, зачем вообще нужна гонка за лидером. Я взглянул на своего соседа. Он был, да, рыхл и вызывающе неспортивен, не совсем аккуратен в движениях, вял, сутул, плечи висели, животик вываливался. Но при этом отнюдь не выглядел удрученным обстоятельствами своей внешности. – За лидерами никто не гонится, – с апломбом заявил я, пропотевший, бодрый и великодушный. – Они возникают сами по себе. Люди – это наивысшая ступень эволюции. Они являются одновременно и животными. А где-то и растениями, мирно сосущими соки из действительности. Каждый из нас не просто юрист или аферист, бизнесмен или прокурор, но еще и организованное животное. Стадное. Повторяющее за лидером его действия. Люди – одновременно и звери! И у них иногда не хватает сил удержать зверя в себе. В твоей любимой Голландии граждане мирно приходят в специально отведенные места и там курят гашиш, покупают проституток – выпускают зверя. Временно. Знаешь, Григорий, я не меньший гуманист, чем ты, и тоже очень хочу, чтобы люди не грызли друг другу глотки в драке за деньги, за женщин, за хлеб, за кайф. Но, к сожалению, мы с тобой видим, что это было, есть и будет… – Ты молод, шер ами, – печально возразил Гриша, – и не пробовал того гашиша и той голландской проститутки… Причина нашего зверства не в том, что все мы – звери. Просто человек – слаб и все время себя переоценивает… – Есть и третий момент, – признался я. – Самый главный. Может, это высокопарно звучит, но я ненавижу решетки. Не признаю неволи. Мне не нравится, что какой-то дядя сажает меня под замок только потому, что я подозрительный, слишком богатый для своих лет мальчишка. Я действую назло этому дяде и его друзьям. Сопротивляюсь. Изо всех сил. – Получается? – осведомился Гриша Бергер. – Нет. Глава 23 1 Я никогда так рано не просыпался, как в этом декабре, в следственной тюрьме для особо опасных. Без четверти шесть утра мои глаза открывались сами собой. Сначала я несколько минут лежал без движения и думал ни о чем. Не потому, что не умел ни о чем думать, и не потому, что любил думать именно ни о чем; просто не мог думать о чем-то определенном, а не думать не мог. Вдруг возникало томительно-тревожное предчувствие, длящееся короткий миг, но переживаемое очень явно и ярко; затем я слышал щелчок из репродуктора – всё. Подъем. Шесть утра. Нечто подобное происходило со мной давным-давно – на солдатской службе. Зеленые салабоны – два дня как из дома, еще пукают мамкиными пирожками – для начала попадают в отдельную казарму, где особо подготовленные сержанты словом и делом внушают восемнадцатилетним новичкам азы искусства войны. Никто из мальчишек в прошлой, доармейской, своей судьбе не вел такого образа жизни, при котором нужно просыпаться в шесть часов утра. Во всяком случае, не каждый день. Первая неделя – поистине мучительна. Будили – ни свет ни заря, истошным грубым криком, и салабоны обязаны срочно вскочить, вернуться к реальности, намотать портянки, впрыгнуть в штаны и сапоги, встать в строй. Очень быстро! За сорок пять секунд! Говорят, именно столько летит с континента на континент американская ракета… Через какое-то время все привыкали. В десять часов вечера – немыслимо раннее время для восемнадцатилетнего организма – веки тяжелели, мозги отказывались работать. Сон салабона – глубок. Но спустя ровно восемь часов, на рассвете, мы просыпались без всякой команды, за несколько минут до хриплого оглушительного вопля. Завернувшиеся в твердые, как брезент, одеяла, все как один, мальчишки наслаждались самыми последними и оттого самыми сладкими мгновениями тепла, тишины и покоя. Сейчас, через десять секунд, дневальный заорет истошным фальцетом: «Рота, подъем!!!» Вот сейчас. Еще миг… Еще немного волшебной истомы… Сейчас, вот сейчас… Дневальный больше не командовал мною. Теперь у меня не было командира – а только гражданин начальник. Но я просыпался, как и десять лет назад, – заранее. В ожидании легкого щелчка в репродукторе над дверью. Так включается тюремный радиоузел, чтобы уловить в эфире и транслировать в мою подкорку сигнал к пробуждению. Вокруг полумрак. Сорок ватт из-под четырехметрового потолка почти ничего не способны осветить, лишь создают лабиринт извилистых густых теней, в центре его – я, скорчившийся под казенным одеяльцем. Наконец загудели первые звуки утра. В камеру вплыла мелодия песни. В ней – это популярнейший хит тридцатых годов – утверждается, что в саду не слышны шорохи. Какой сад, какие шорохи, на дворе минус двадцать пять… Тем временем хорошо поставленный баритон поздравил меня с началом очередного дня и тут же доброжелательно напомнил, что на пороге новогодние праздники, – явно затем, чтобы создать у многомиллионной аудитории хорошее настроение. Жизнь продолжается, дорогие друзья. Сокамерник Гриша сладко чмокнул губами и перевернулся на другой бок. С вечера он всегда ложился спать в одежде, укрываясь сверху бушлатом (собственность тюрьмы). Таким образом, его никак не колебала команда «подъем» – клиент чист, его кровать застелена, он спит поверх одеяла, не нарушая правил распорядка. Здесь контролер не может выдвинуть претензий. Процесс сна харьковско-швейцарского юриста-контрабандиста казался мне достойным того, чтобы заснять его на пленку. Гриша спал, как праведник, как ничем не отягощенный идиот, – глубоко, сладко и беспечно. Похрюкивая, издавая тоненькие стоны, пуская слюни на подушку. Иногда он храпел, и тогда я тихо поднимался, делал шаг, протягивал руку и аккуратно зажимал пальцами нос соседа, чтобы утробные, переливистые звуки жизнедеятельности спящего тела не докучали мне. Не мешали делать то, что я должен делать. Сегодня четверг, важный день. Придут Хватов и рыжий адвокат. Сегодня я обязан быть собранным. На допрос выдернули неожиданно рано, почти сразу после завтрака. Его Гриша тоже игнорировал. По обычаю я получил на руки обе пайки: два больших куска мягкого серого хлеба и сахар. Половину своего хлеба я тут же съел, положив сверху тонкий кусок сыра, и запил традиционный лефортовский чизбургер кружкой крепкого горячего кофе. Когда дверная амбразура раскрылась и мне велели собираться, я заварил еще одну кружку, вдвое крепче. Почувствовав, что одного кофе мало, я поспешно изготовил еще и чифир. Проглотил – и с удовлетворением почувствовал, что сердце забилось сильно и быстро, а в голове зазвенело. Взбодрить себя – очень важно. В серьезной драке нельзя без допинга. Кроме того, мне холодно, а чифир превосходно согревает тело. Шагая – руки за спину – по железному трапу вдоль череды стальных дверей, я улавливал за ними слабые звуки жизни, глухо звучащие голоса клиентов изолятора: шпионов, серийных убийц, политиканов, террористов и прочих незаурядных уголовных преступников. По крайней мере дважды я явственно слышал раскатистый смех. И сам в ответ улыбался. Люди не хотят страдать! Даже здесь, за решеткой, в следственном изоляторе номер один дробь один, где запрещено укрываться одеялом с головой и лежать лицом к стене, где обыски – через два дня на третий, где заменить старый бритвенный станок на новый возможно только с личного письменного разрешения начальника тюрьмы, даже в этом, самом мрачном, имперском каземате живые мыслящие существа не желают мучиться и мыкать горе. Они смеются, они хотят жить, они не обращают внимания на стены, решетки, постоянный контроль и декабрьский холод. В этой тюрьме этой зимой я сильно мерз. Радиатор центрального отопления прятался глубоко в нише под окном камеры и отдавал тепло весьма скудно. Я не снимал свитер. Спал в штанах и носках. За дверью же, в коридоре – на пространстве шириной, на глаз, метров семь и высотой не менее чем в двадцать (четыре яруса по четыре метра), – и вовсе царила стужа. Свободно гуляли злые резкие сквозняки. Железные перила, ограждающие помост, покрывал белесый иней. Мой конвоир щеголял в шерстяных перчатках. Низкая температура убавила его служебное рвение до минимума: небрежно, для проформы, похлопав по бедрам и предплечьям, он ввел меня в кабинет и поспешно ретировался – очевидно, желая выпить горячего чаю или согреться иным, неведомым мне способом. 2 Щеки следователя, румяные по причине злого декабрьского мороза, вызвали во мне зависть, а голос показался избыточно зычным, бодрым. Как всякий живой организм, попавший в теплое помещение с ледяной, продуваемой сырыми ветрами утренней улицы, Хватов был возбужден: потирал руки, шумно дышал носом и ежился. Осторожно вдохнув кабинетный воздух – сухой, стоячий, спертый, отдающий чем-то неопределенно тухлым, – я тут же поспешно закурил, чтобы перебить более дурной запах менее дурным. Вчера вечером здесь явно вымыли пол куском ветхой, полуистлевшей мешковины, а затем наглухо заперли окно и дверь, и сейчас комната насквозь пропиталась острым духом старых тряпок и рассохшегося дерева. Хватов явно ощутил то же, что и я. Он недовольно поморщился, пробормотал что-то про духоту и поспешно распахнул форточки – сначала внутреннюю, а затем, ловко изогнув руку и просунув ее между прутьев решетки, и внешнюю. С той стороны, со свободы, немедленно потянуло свежим дыханием новорожденной зимы. Я почти уловил ее энергетику. Почти вспомнил мокрые варежки на резиночках, коньки и клюшки, валенки с галошами, многометровые деревенские сугробы, и гудящее в печке пламя, и собственные закоченевшие ярко-розовые ладошки, которые надо подставить, чтобы отогреть, под струю холодной воды, обязательно холодной, а если вода будет горячей – кончики пальцев начинают болеть так, что на глаза наворачиваются слезы; и шестилетнюю сестру в пуховом платке, повязанном на груди крест-накрест; и маму, протягивающую через порог дома старый веник, им положено сбить с обуви снег; и губы, от холода заворачивающиеся внутрь; и новогодние мандарины, и запах свежей хвои на елке, и узоры на окнах, и куски черного угля в объемистом железном ведре с помятым боком, – но тут же тряхнул головой, прогоняя прочь не к месту пришедшиеся картинки детства. В окно тем временем влетело несколько рыхлых хлопьев снега. Упав на широкий подоконник, они тут же обратились в мутные капли влаги. Этот кабинет и его воздух, вся атмосфера большого страшного дома – надоели мне до последней степени. До животного, биологического отторжения. Экскурсия в тюрьму – пряное приключение богатенького шалопая – обернулась падением в яму страха, отчаяния и одиночества. С каждым новым днем стены вокруг меня угрожающе сдвигались, потолок давил, горькая баланда не лезла в глотку. Не помогал ни чифир (я пил его теперь трижды в день), ни медитации (по часу утром и вечером), ни мечты о том, как я в один прекрасный день настигну своего бывшего компаньона Михаила, столь хладнокровно меня предавшего. «А чего ты ожидал? – усмехался изнутри циничный делец Андрюха, подшофе. – Ты, очевидно, рассчитывал на братскую взаимовыручку? Грезил о сверхусилиях, предпринятых для того, чтобы вернуть свободу тебе, такому неординарному, единственному в своем роде парню? Нет, пацан! – Андрюха делал смачный глоток престижного бухла, затягивался терпкой сигаркой, поправлял запонки и прямодушно сплевывал. – Ты всего лишь пушечное мясо бизнеса! Один из ста тысяч дураков, которых ежедневно и ежечасно используют в этом жестоком городе! Дураков кидают и подставляют! Их всегда кидали и подставляли. Их и дальше будут кидать и подставлять. Такова жизнь! Смирись, брат!» «Не смирюсь! – запальчиво выкрикнул я в ответ, но не вслух. В этот момент Хватов тащил из своей сумки разнокалиберные провода, призванные возбудить к жизни компьютер. – Не смирюсь! Никогда. Для меня тюрьма еще не построена…» – Ты чего такой бледный? – озабоченно спросил следователь. – И глаза блестят… Заболел? Еще бы, подумал я. Хапнуть такую дозу кофеина! – Бледный? – переспросил я. – Бледный, говорите… – я набрал полную грудь воздуха. – Я вам скажу, отчего я бледный! Сейчас – время прогулки! Меня должны были выводить гулять, а вместо этого – допрос! Это происходит уже третий раз за месяц! А ведь я неоднократно просил вас выдергивать меня на следственные мероприятия только после полудня! Вы же – опять явились в десять утра! Если из-за вас я опоздаю на прогулку, мы поссоримся! – Извини, Андрей, – миролюбиво произнес Хватов. – Я забыл. – А надо бы помнить! – высокомерно попенял я. – Прогулка – это святое! Это драгоценные литры кислорода! Почему вместо того, чтобы потреблять свежий воздух, я вынужден сидеть с вами здесь, в духоте и пыли, обсуждая темы, которые надоели нам обоим хуже горькой редьки? Я возмущенно засопел. И даже грубо швырнул на стол свою авторучку. Мне надоело здесь. Я устал искать выход. Проклятые гады, отпустите меня. Я ничего не сделал. Я хороший. Я полезен обществу. Я больше не буду…