Седмица Трехглазого
Часть 10 из 48 Информация о книге
Вот тебе и кроткая дева… Стукнул в дверь. – Княжна! К тебе я, приказный человек Маркелов! Стало тихо. – Входи, сударь, – тоненько, жалостно отозвалась княжна. В переход, сопя носом, выскользнула служанка. Маркел схватил ее за локоть, шепнул: – Ты куда, Евдошка? – К себе, в чулан… Боярышне чулок штопать. Глаза у девки были слезные, голос дрожал. – Будь там, жди. Скоро приду. Княжна сидела на той же лавке, где только что казнила Евдошку, понурая и хрупкая. Белыми ручками перебирала четки, лицо всё в слезах (и когда только успела замокриться?). – Батюшка велел во всем тебя слушаться, отвечать без лукавства. А я, сударь, и знать не знаю, что за лукавство такое. Я дева простая, глупая, уж не взыщи. И глаза такие беззащитные, доверчивые. Все, что ль, они такие, Евины дочери, мысленно подивился Маркел. На людях овечки, а сами – волчицы лютозубые? Не было у него никакого навыка разговаривать с благородными девами. – С сестрой-покойницей вы каковы были? – спросил он, вспомнив слова княгини, что Лукерья была злыдня и ладила только с Харитой. – Чай ссорились? Эх, не надо было так, в лоб-то. Спохватился, когда уже выскочило. – С Лушенькой? – поразилась Марфа Борисовна. – Что ты, сударь! Мы же с ней от одной матушки. Вместе произросли, вместе сиротствовали под мачехой. Лушенька на год меня старше. Всегда защитит, всегда полакомит. Как я теперь без нее жить буду, без моей отрадушки? И залилась слезьми, и затрепетала плечьми, и от великого того рыдания говорить более не могла. Маркел засомневался. Невозможно так горевать из притворства. Кажется, княжна истинно убивается. Иль нет? Бес ее разберет. – Будет тебе, будет, – сменил он грозный глас на ласковый. Еще и по голове ее погладил, утешительно. Опять только навредил. От доброго слова Марфа Борисовна расплакалась еще пуще, совсем сомлела. Зубки у ней застучали, из горла поднялось икание. Бледные губки пролепетали: – Прости, ик, сударь… Не могу я говорить… Лушеньку, ик, жалко… Помялся над ней Маркел минуту или две, крякнул да и вышел. С допросами пока шло не шибко ладно. Девка-служанка сидела в глухом закутке под лестницей, душном и даже среди дня темном. На краю лавки, бывшей тут и столом, и сиденьем, и кроватью, тлела лучина. – Когда Лукерья невестино платье мерила, ты с ними была? Помогала? – Оне меня прогнали. Сначала меж собой собачились, после на меня напустились. Запачкаешь, говорят, шелк-атлас, грязнолапая. Иди отсель! А мне надо? Я спать пошла. Евдошка глядела на казенного человека опасливо, но отвечала без замешки. Бойка. Это хорошо. – О чем собачились? – Обо всем. Бельчанки, оне такие. Лукерья собака кусачая, а и Марфа потачки не даст, но эта больше исподтишка жалит, по-змеиному. – Бельчанки? – Мать у них была Бельчанинова, потому Бельчанки. Это мы их так зовем, дворовые. Говорливую Евдошку особенно и тормошить не пришлось – только поворачивай разговор, куда надо. Повезло Маркелу со свидетельницей. Или, может, простые люди потому и зовутся простыми, что с ними проще. – А как вы остальных зовете? – Князя никак – «князь», а в глаза «боярин», он любит, хотя никакой он не боярин. Княгиню Марью Челегуковну – Чугункою. У ней кулак маленький, а будто чугунный. Ух, страшна бывает! Княжна Харита у нас Буренка. Потому что рыжая и бодается, коли осерчает. Хотя так-то она не злая. Только если сильно разобидится – тогда напролом идет. – А младшую? – спросил ярыга про черноокую красавицу. – Аглайку? Ртутью. Она как ртуть – быстра, блескуча и ожечь может. Но ее мы ничего, любим. Маркел сел рядом, вытянул ноги. – Скажи, Евдоша, а не знаешь ты, когда князь себе лик расцарапал? – Третьего дня. И не сам он. Это Лукерья ему харю окровянила, мало глаза не выскребла. – Лукерья? – Ярыга выпрямился. – За что? – А он в сундук влез, где она приданое копит. Ключ подобрал или что, не знаю. И вытащил волосник златопрядный – Лукерье на прошлые именины тетка подарила, богатая. Что крику было! Князь бежит, за рожу держится. Орет: «На отца руку подняла! Прокляну! Отрину!» Лукерья за ним. «Убью! Не родитель ты мне – Ирод!» Смехота… Девка захихикала. Эка оно как, у князей в теремах, подивился про себя Маркел. Тоже ведь люди. Однако в каморке становилось душно. Он поднялся, толкнул дверцу – так дышать было вольготней. – Ночью, поди, нараспах держишь? – Ага. Не то задохнешься тут. Небрежно, как бы в продолжение прежнего разговора, ярыга спросил: – Крепко спала? Не слыхала чего? – Поспишь у них. Шастают. Пол-то старый, скрипучий. Хоть на цыпках крадись – слышно. – А кто-то крался? – Было. – Задолго перед тем, как учинился крик? Евдошка задумалась. – Не скажу… Я скоро сомлела. Пробудилась, когда Марфа заголосила. Очень довольный разговором, Маркел встал с лавки. Теперь – к младшей княжне. Вдруг она тоже ночью что слышала? Аглая Борисовна по прозвищу Ртуть на простой вопрос – крепко ли ночью почивала – долго не отвечала, рассматривая сыскальщика своими черными матовыми глазами, которые по временам посверкивали льдинками или, уместней сказать, звездочками. Будто перед княжной объявился некий пока что неразъясненный предмет, и еще непонятно, надо ль удостоить его внимания. Маркел слегка поежился. Внимательный, изучающий взгляд действовал на него странно. Щеки стали горячими, а руки холодными. Сердце сжалось, сбилось дыхание. А еще перепутались мысли, и юнош уже сам забыл, о чем только что спрашивал. В детстве у Бабочки была сказка про птицу Сирин, у коей глава и грудь прекрасной девы, тулово соколицы, огненные крыла и волшебный голос: как зачнет петь, человек всё забывает, самого себя не помнит. Аглая даже и не пела, просто глядела, а вышло то же самое. Какой у ней лик! Вроде тонкий, а в то же время круглый. Кожа белая, будто из ромашковых лепестков. Губы цвета красной смородины, и меж ними, чуть приоткрытыми, посверкивает сахарная полоска. – Одного не пойму, – пробормотал Маркел вслух то, о чем подумал. – Как князь Черкасский на смотринах тебя не выбрал. Слепой он, что ли? Что-то в лице княжны после этого вопроса изменилось. Оно утратило каменную недвижность и будто ожило, очи засветились уже не холодными огоньками, а искорками, притом веселыми. Истинно – Ртуть и есть. Похоже, Аглая Борисовна решила, что предмет достоин внимания. – А я рожу учинила. Я умею. Гляди. Она скосила глаза к носу, отвесила нижнюю губку, спустив с нее ниточку слюны, и сделалась похожа на дуру, за какими по улице, дразнясь, бегают мальчишки. – Еще и животом забурчала, противно. Это потруднее будет, надо сильно натужиться и под ложечку себе нажать. Держа дурью гримасу, княжна приложила руку к платью, под высокую грудь, и раздался звук навроде журчания иль булька, вовсе не показавшийся Маркелу противным.