Щегол
Часть 24 из 29 Информация о книге
Первым, что я от нее услышал, было: — Выключи, пожалуйста, свет. Она сидела в кровати, опершись на подушки, в ушах — наушники от айпода, под потолком горела лампочка, и в ее свете она казалась ослепшей, растерянной. Я выключил свет. Комната заметно опустела, у стен выстроились картонные коробки. По подоконникам постукивал жиденький весенний дождик, за окном в темном дворике белели на фоне мокрых кирпичей пенные лепестки цветущей груши. — Привет, — сказала она, чуть крепче сжав руки поверх одеяла. — Привет, — ответил я и расстроился — так зажато это у меня вышло. — Так и знала, что это ты! Слышала, как вы на кухне разговариваете. — Правда? А как ты поняла, что это я? — Я же музыкант! У меня очень острый слух. Мои глаза наконец привыкли к полумраку, и я заметил, что теперь она казалась покрепче, чем в мой первый приход. Волосы у нее немного отросли, скобы из головы вынули — правда, вспухшие очертания раны все равно были заметны. — Как себя чувствуешь? — спросил я. Она улыбнулась. — Спать хочется. Дрема звучала в ее голосе, то нежном, то хрипловатом. — Давай на двоих? — На двоих — что? Она повернула голову, вытащила один наушник и протянула его мне. — Послушай. Я уселся рядом с ней на кровати и сунул наушник в ухо: бесплотное созвучие — безличное, пронзительное, будто радиосигнал из рая. Мы поглядели друг на друга. — Что это? — спросил я. — Ээээ… — она поглядела на экран айпода. — Палестрина. — А-а. Но мне было наплевать, что это там за музыка. Я слушал ее только из-за дождливого света, белого дерева за окном, раскатов грома, Пиппы. Наше с ней молчание было странным и счастливым, соединенное проводком и тончайшим эхом ледяных голосов. — Не обязательно разговаривать, — сказала она. — Если не хочешь. Веки у нее были тяжелые, а голос сонный, будто тайна. — Все обычно хотят поболтать, а я люблю помолчать. — Ты плакала? — спросил я, приглядевшись к ней. — Нет. Ну, немножко. Так мы и сидели, не говоря ни слова — и никакой странности, никакой неловкости. — Мне придется уехать, — наконец сказала она. — Ты знаешь? — Знаю. Он рассказал. — Ужас. Не хочу уезжать. От нее пахло солью, лекарствами и еще чем-то сладким, травянистым, будто бы ромашковым чаем, который мама покупала в «Грейс». — Она вроде ничего, — осторожно сказал я. — Ну, по ходу. — По ходу, — мрачно повторила она, водя пальцем по краю одеяла. — Она что-то там говорила про бассейн. И про лошадей. — Звучит прикольно. Она растерянно заморгала. — Ну, может. — А ты умеешь ездить верхом? — Нет. — И я не умею. Моя мама зато умела. Она обожала лошадей. Всегда останавливалась поговорить с лошадьми, которые возят коляски на Пятьдесят девятой, — я не знал даже, как сказать-то, — и такое впечатление, что и они как будто с ней разговаривали. Ну, как бы, они в шорах, а все равно поворачивали головы в ее сторону. — Твоя мама тоже умерла? — робко спросила она. — Да. — Моя мама умерла… — она замолчала, задумалась — …уж не помню когда. Она умерла, когда у нас в школе были весенние каникулы, поэтому я была дома и на каникулах, и еще потом неделю не ходила в школу. А еще мы тогда должны были пойти на экскурсию в Ботанический сад, а я не пошла. Я по ней скучаю. — От чего она умерла? — Заболела. Твоя мама тоже болела? — Нет. Несчастный случай. — Про это мне не хотелось говорить, и я сказал: — В общем, моя мама очень любила лошадей. Когда она была маленькой, у нее была лошадь — она рассказывала, что иногда лошади становилось скучно, и она тогда подходила прямо к дому и совала морду в окно, чтобы поглядеть, что там происходит. — Как ее звали? — Палитра. Я обожал, когда мама принималась рассказывать, какие у них были конюшни в Канзасе: на стропилах мостятся совы и летучие мыши, лошади ржут и сопят. Я знал клички всех лошадей и собак, которые у нее были в детстве. — Палитра! Так она, что, была вся разноцветная? — Ну такая, да, пятнистая. Я фотографии видел. Иногда, летом, она и к ней приходила, когда мама спала после обеда. Она слышала, как лошадь дышит, прямо в занавески. — Как мило! Я люблю лошадей. Просто… — Что? — Я тут хочу остаться, — мгновение — и она чуть не плачет. — Не понимаю, зачем надо уезжать. — Так скажи им, что хочешь остаться. Когда это наши руки соприкоснулись? И отчего у нее такие горячие пальцы? — Я и сказала! Но все думают, что там мне будет лучше. — Почему? — Не знаю, — раздраженно ответила она. — Говорят, там потише. Но я не люблю, когда тихо, мне нравится, когда много всяких звуков. — Меня, наверное, тоже увезут. Она подтянулась на локте. — Нет! — встревоженно выпалила она. — Когда? — Не знаю. Скоро, наверное. Придется жить с дедом и бабушкой. — А-а, — грустно протянула она, откидываясь обратно на подушки. — А у меня нет бабушки с дедушкой. Я оплел ее пальцы своими. — Мои не слишком-то симпатичные. — Прости. — Да ничего, — ответил я самым нормальным тоном, на какой был только способен, потому что сердце у меня стучало так, что биение пульса отдавалось аж в кончиках пальцев. Ее рука была бархатной, горячечной и самую малость липкой. — А других родственников у тебя нет? — В сероватом свете с улицы глаза у нее так потемнели, что казались совсем черными. — Нет. Ну, то есть… — Отца считать? — Нет. Наступило долгое молчание. Мы с ней так и были соединены наушниками: один у нее в ухе, второй — у меня. Пение ракушек. Жемчужный хор ангелов. Вдруг все вокруг замедлилось, я будто бы позабыл, как это — размеренно дышать, и то и дело обнаруживал, что надолго задерживаю дыхание, а потом вдруг резко и шумно выдыхаю. — Как ты говорила, зовут композитора? — спросил я только ради того, чтобы сказать что-то.