Щегол
Часть 8 из 29 Информация о книге
Я понял, что этот тот самый пугливый азиатик в резиновых перчатках и защитных очках — чернорабочий, который управлял полотером и разбирал мусор. Консьержи, которые, похоже, тоже не знали, как его зовут, называли его «новенький» и жаловались на начальство: мол, понаберут на работу уборщиков, не знающих ни английского, ни испанского. Во всех неполадках они винили его: новенький плохо расчистил дорожки, новенький не туда сунул почту, грязь во дворе — это все новенький. — Потом пазьвани, — с надеждой в голосе сказал новенький. — Нет, стойте! — сказал я, когда он хотел было повесить трубку. — Мне нужно с кем-нибудь поговорить. Растерянное молчание. — Пожалуйста, скажите, там есть еще кто-нибудь? — спросил я. — Это очень срочно! — Окей… — настороженно отозвался голос, не ставя точку, от чего я воспрянул духом. В тишине было слышно, как шумно он дышит. — Это Тео Декер, — сказал я. — Из квартиры семь-си. Я вас часто видел внизу. Моя мама не пришла домой, и я не знаю, что делать. Молчание — долгое, озадаченное. — Семь, — повторил он так, будто только одно это слово и понял. — Мама, — повторил я. — Где Карлос? Там есть кто-нибудь еще? — Изьвините, сьпасиба, — с паникой в голосе выпалил он и повесил трубку. Умирая от беспокойства, я тоже положил трубку и, постояв оцепенело посреди гостиной, пошел и включил телевизор. В городе царил хаос, все мосты были перекрыты — поэтому-то ни Карлос, ни Хозе не смогли добраться до работы, — но ничего такого, что могло бы задержать маму, не показали. Я увидел на экране номер, на который надо было звонить, если кто-то пропал. Я записал его на обрывке газеты и условился сам с собой: если она не появится ровно через полчаса, я позвоню. От того, что я записал номер, стало полегче. Я почему-то был уверен, что само выписывание цифр на бумаге как по волшебству вернет ее домой. Но вот прошло сорок пять минут, потом час, а ее все не было — тут я не выдержал и набрал номер (пока ждал ответа, расхаживал взад-вперед по комнате и нервно косился в телевизор на рекламу матрасов и стереосистем — бесплатная доставка, кредит без документов). Наконец мне ответила женщина, отрывисто, очень деловито. Она записала имя моей матери, мой номер телефона, сказала, что мамы не было в «ее списке», но, если она там появится, она позвонит. Едва я повесил трубку, как до меня дошло, что я не спросил, что это за «список» такой; промучившись не знаю уж сколько времени дурными предчувствиями, исходив нервно вдоль и поперек все четыре комнаты в квартире, выдвигая ящики, снимая книги с полок, я включил мамин компьютер — не удастся ли чего нагуглить (ничего), и позвонил с вопросом про список. — Ее нет в списке погибших, — сказала мне уже другая женщина, до странного будничным тоном. — И в списке раненых. Сердце у меня подпрыгнуло: — Тогда, значит, она в порядке? — Это значит, что мы не располагаем никакой информацией о ней. Ты уже оставлял нам свой номер, чтобы мы могли с тобой связаться? Да, отвечал я, и мне сказали, что перезвонят. — Бесплатная доставка и установка, — сообщал телевизор. — Оформите беспроцентный кредит на полгода! — Ну тогда удачи тебе, — сказала женщина и повесила трубку. В квартире стояла неестественная тишина, которую не заглушала даже громкая болтовня телевизора. Двадцать один человек погиб, «десятки» раненых. Я тщетно пытался успокоить себя этой цифрой: двадцать один — это ведь не очень много, правда? Двадцать один человек — это полупустой кинотеатр или, например, автобус. В моем классе по английскому и то было на три человека больше. Но ко мне подбирались все новые страхи и сомнения, и я уже почти готов был с криком «Мама! Мама!» выскочить на улицу. Но как бы ни хотелось мне отправиться на ее поиски, я знал, что должен сидеть, где сижу. Мы встречаемся дома — мы так договорились, такой у нас был железный уговор еще с начальной школы, когда я вернулся из школы с брошюрой «Как вести себя в чрезвычайных ситуациях?», где мультяшные муравьи в противогазах запасались продуктами и готовились к какому-то неопознанному бедствию. Я разгадал все кроссворды, ответил на дурацкие вопросы тестов («Какую одежду ты положишь в свой набор для выживания? А. Купальник. Б. Спортивный костюм и куртку. В. Юбку „хула“. Д. Фольгу».) — и вместе с мамой разработал «План действий семьи в чрезвычайных ситуациях». У нас он был простой: встречаемся дома. Тот, кто по какой-то причине не может попасть домой, звонит. Но тянулось время, телефон молчал, и когда в новостях число погибших выросло сначала до двадцати двух, а потом до двадцати пяти, я снова позвонил на горячую линию. — Да, — раздражающе спокойным голосом ответила мне женщина, — я вижу, что ты нам уже звонил, мы записали себе ее имя. — Но… может, она, не знаю, в больнице? — Возможно. Но, боюсь, что точно сказать я тебе ничего не могу. Как ты сказал, тебя зовут? Хочешь поговорить с психологом? — А в какую больницу везут раненых? — Прости, я правда не могу… — В Бет-Израиль? Ленокс-Хилл? — Слушай, тут все зависит от того, какие у человека ранения. Тут и травмы глаз, и ожоги, много всего. Людей оперируют по всему городу… — А кто те люди, которых объявили погибшими пару минут назад? — Слушай, я понимаю, каково тебе, и хотела бы помочь, но боюсь, что в моем списке нет никакой Одри Декер. Я нервно оглядывал гостиную. Мамина книга («Джейн и Пруденс» Барбары Пим) лежала корешком вверх на спинке дивана, ее тонкий кашемировый кардиган свисал со стула. Такие кардиганы у нее были всех цветов, этот — бледно-голубого. — Может, тебе в «Арсенал» приехать? Здесь собирают родственников пострадавших. Тут еда, горячего кофе сколько хочешь, есть с кем поговорить. — Но я хочу узнать, есть ли среди погибших те, чьих имен вы пока не знаете? Или среди раненых? — Слушай, я понимаю, что ты волнуешься. Я очень, очень хотела бы тебе помочь, но правда, не могу ничего сделать. Как только у нас будет точная информация, тебе позвонят. — Мне нужно найти маму! Пожалуйста! Она, наверное, в какой-нибудь больнице. Хоть подскажите, где ее поискать! — А сколько тебе лет? — настороженно спросила женщина. После неловкой паузы я повесил трубку. Несколько минут заторможенно глядел на телефон, испытывая одновременно облегчение и вину, будто бы я свалил что-то на пол и разбил. Затем я перевел взгляд на руки и увидел, что они трясутся; вдруг, совершенно отстраненно, так, как если бы я заметил, что батарейка садится на айподе, я подумал, что целый день ничего не ел. Раньше такое случалось только однажды, когда я болел желудочным гриппом. Поэтому я нашел в холодильнике картонку с остатками лапши ло-мейн — вчерашним ужином и проглотил все, стоя возле стола, чувствуя себя голым и беззащитным под белым светом свисавшей с потолка лампочки. В холодильнике еще стоял омлет фу-янь с рисом, но его я оставил для мамы, если она вдруг вернется голодной. Уже почти полночь, еще чуть-чуть и заказать на дом ничего будет нельзя. Поев, я вымыл вилку и кофейные чашки, стоявшие с утра, и еще вытер стол — она вернется, а все дела сделаны, ей будет приятно, что я прибрался на кухне, уверенно твердил себе я. А еще она обрадуется (ну, мне так казалось), когда узнает, что я спас ее любимую картину. Мне попадет, наверное. Но я все объясню. По телевизору рассказывали, кто взял на себя ответственность за взрывы: в новостях эти организации попеременно звали то «экстремистами правого крыла», то «доморощенными террористами». Они внедрились в компанию, которая занималась перевозкой и хранением грузов, затем с помощью неизвестных сообщников — сотрудников музея спрятали взрывчатку внутри деревянных помостов, на которые в сувенирной лавке ставили вертушки с открытками и выкладывали альбомы по искусству. Часть террористов погибла, кое-кого удалось схватить, кому-то удалось бежать. По телевизору про все это подробно распространялись, но у меня уже голова шла кругом. Я теперь трудился над ящичком кухонного стола, который наглухо заело, еще когда с нами жил отец; там лежали формочки для печенья, старые палочки для фондю и ножи для срезания цедры, которыми мы никогда и не пользовались. Мама около года пыталась вызвать кого-нибудь из местных служб, чтобы его починили (а еще сломанную дверную ручку, подтекающий кран и еще штук пять других мелочей). Я достал нож для масла, поддел им края ящичка, стараясь не облупить краску еще сильнее. Глубоко в костях у меня еще гудел взрыв, будто это звон в ушах отдавался внутренним эхом, и, хуже того, я ощущал запах крови, ее жестяной, соленый привкус был у меня на языке. (Этот запах будет преследовать меня еще долго, но тогда я этого не знал.) Я, нервничая, корпел над ящичком, и думал, не надо ли кому-нибудь позвонить, и если надо, то кому. Мама была единственным ребенком в семье. Теоретически у меня имелись бабушка с дедушкой — папины отец с мачехой, которые жили где-то в Мэриленде, но как с ними связаться, я не знал. С мачехой отец общался сквозь зубы — Дороти, иммигрантка из Восточной Европы, до того как выйти замуж за деда, мыла полы в офисах. (Отец, который легко ухватывал чужую мимику, выдавал беспощадно смешную пародию на Дороти: такая фрау на батарейках, губы сжаты, двигается рывками, а акцент как у Курта Юргенса в «Битве за Англию».) Но хоть Дороти он и не выносил, врагом номер один для него все равно был Папаша Декер: высокий, толстый мужик грозного вида, с румяными щеками и черными волосами (похоже, крашеными), который питал пристрастие к жилетам и шотландке кричащих расцветок и свято верил в то, что детям полезно давать ремня. Не сахар, вот какое выражение у меня ассоциировалось с дедушкой Декером, потому что отец вечно говорил: «Жизнь с этим уродом была не сахар» или «Уж поверь мне, сидеть с ним за одним столом было не сахар». Дедушку Декера и Дороти я видел всего два раза в жизни, и оба раза — в довольно накаленной обстановке: мать, не снимая пальто и не выпуская из рук сумочки, присаживалась на самый краешек дивана, а все ее отважные попытки завязать беседу проваливались и камнем шли ко дну. Я помнил только натянутые улыбки, тяжелый запах вишневого трубочного табака и не слишком любезный совет дедули Декера держать мои липкие ручонки подальше от его игрушечной железной дороги (макет альпийской деревушки занимал в их доме целую комнату и, по его словам, стоил десятки тысяч долларов). Лезвие ножа погнулось — я слишком сильно упер его в стенку заевшего ящичка, а он был из маминых приличных ножей, серебряный, принадлежал еще ее матери. Я упорно принялся распрямлять его, закусив губу, стараясь изо всех сил думать только о ноже, потому что отвратительные воспоминания о прошедшем дне то и дело вспыхивали у меня в голове. Не думать о том, что произошло, — все равно, что не думать о фиолетовой корове из детского стишка[14]. Но только о ней и думалось. И вдруг ящик поддался. Внутри была свалка: проржавевшие батарейки, сломанная терка для сыра, формочки для печенья в виде снежинок, такие мама последний раз пекла, когда я был в первом классе, все — вперемешку с мятыми меню еды навынос из «Виан», «Шан Ли Палас» и «Дельмоникос». Я выдвинул ящик до конца, чтобы мама сразу его заметила, когда вернется, добрел до дивана, завернулся в плед и устроился так, чтобы хорошо видеть входную дверь. Мысли в голове вихрились кругами. Дрожа, с воспаленными глазами, я долго просидел перед светящимся экраном телевизора, в котором тревожно вспыхивали и гасли голубые тени. Даже новостей уже не показывали, одни кадры с ночной улицей перед музеем (который теперь выглядел совсем как всегда, если не считать натянутой вдоль тротуара желтой полицейской ленты, вооруженной охраны у входа и ошметков дыма, то и дело вырывавшихся в белое софитовое небо). Да где же она? Почему еще не дома? Конечно, она все мне объяснит, да еще и посмеется над моими страхами, так что потом я сам буду думать, что глупо было так волноваться. Чтобы перестать о ней думать, я изо всех сил стал вслушиваться в интервью, которое уже показывали раньше, а теперь повторяли. Музейный куратор — в очках, твидовом пиджаке и галстуке-бабочке — взволнованно говорил, что специалистов не пускают в музей, к экспонатам и это просто возмутительно. «Да, — говорил он, — я понимаю, что это место преступления, но картины очень чувствительны к любым изменениям воздуха и температуры. Вода, дым и химикаты могут их повредить. Мы сейчас тут с вами разговариваем, а там гибнут произведения искусства. Просто необходимо, чтобы сотрудников музея и реставраторов как можно скорее пустили к месту взрыва, чтобы мы могли оценить уровень ущерба.» И вдруг — телефонный звонок, ненормально громкий, будто будильник, который выдернул меня из ужасного кошмара. Какая волна облегчения меня накрыла — не описать словами. Я поскользнулся и чуть не приложился лицом об пол — так рванулся к телефону. Я был уверен, звонит мама, но глянул на определитель номера и оцепенел: NYDoCFS[15]. Нью-Йоркское управление по делам — чего, кого? После секундного замешательства я схватил трубку: — Алло? — Здравствуйте, — негромко сказал кто-то до жути мягким тоном. — С кем я говорю? — Это Теодор Декер, — растерявшись, ответил я. — А вы кто? — Здравствуй, Теодор. Меня зовут Марджори Бет Вайнберг, я социальный работник, я работаю в Нью-Йоркском управлении по делам семьи и ребенка. — В чем дело? Вы про маму что-то знаете? — Ты — сын Одри Декер, верно? — Мама! Где она? С ней все хорошо? Долгая пауза — ужасная пауза. — Что случилось? — закричал я. — Где она? — А твой отец дома? Я могу с ним поговорить? — Нет, он не может подойти к телефону. Что случилось? — Прости, но дело срочное. Боюсь, мне действительно очень нужно прямо сейчас поговорить с твоим отцом. — Что с мамой? — спросил я, вскочив. — Пожалуйста! Скажите только, где она! Что случилось? — Ты ведь там не один, Теодор? Дома есть взрослые? — Нет, они вышли за кофе, — ответил я, лихорадочно оглядывая гостиную. Под стулом — крест-накрест лежат балетки. В обернутом фольгой горшке — лиловые гиацинты. — Отец тоже вышел? — Нет, он спит. Где мама? Она ранена? Что случилось? — Прости, Теодор, но я очень прошу тебя разбудить папу. — Нет! Не могу! — Прости, но это очень важно. — Он не может подойти к телефону. Почему же вы просто не скажете, что случилось?