Шутка
Часть 2 из 22 Информация о книге
Единственным местом в квартире, где горел свет, была кухня. Я обнаружил там своего зятя, который был в отвратительном настроении, однако обрадовался, увидев меня, и указал мне на стул рядом с ним; но не успел я усесться, как он начал почти шепотом, едва слышно рассказывать мне, как у них с Беттой – после двух лет обручения, десяти лет совместной жизни и пяти лет в законном браке – вдруг все разладилось. Я, как мог, пытался сменить тему, дать понять, что не настроен его слушать. Но все без толку: он не реагировал на мои намеки, словно забыл, что перед ним не случайный собеседник, а отец его жены; было очевидно, что ему плохо, и он непременно должен кому-то излить душу. Он сказал мне, что недавно им назначили нового заведующего кафедрой математики, которого моя дочь знала еще со школьных времен, – и она сразу потеряла голову. Блестящий ученый, властная натура, он словно вдохнул в нее новые силы, и она каждый день старалась быть красивее и элегантнее, чем накануне. Короче говоря, университет для Бетты превратился в бассейн, наполненный густой жидкостью, на поверхности которой колыхалось ее хрупкое тело, с каждой минутой, как бы помимо собственной воли, все больше приближаясь к массивной фигуре шефа (по словам Саверио, плотного мужчины с толстыми ляжками и выпирающим животом), чтобы коснуться его, столкнуться с ним, а затем прижаться к нему, обвиться вокруг него и увлечь за собой на дно. – И все это, – прошептал он, глядя на меня с набрякшими от горя глазами, – твоя дочь вытворяет прямо у меня перед носом. Именно поэтому, как он объяснил мне (и повторил несколько раз), ситуация стала совершенно невыносимой. Бетта даже и не думала скрывать от мужа, как сильно ее влечет к новому начальнику, а между тем старалась словно бы невзначай встретиться с этим типом повсюду, в коридорах, в кабинетах, аудиториях, буфете, и ее не смущало, что Саверио в любой момент мог оказаться где-то поблизости и увидеть их вместе. Она не утаивала от Саверио охвативших ее романтических чувств; каждое утро, собравшись на работу, спрашивала у него, хорошо ли она одета, привлекательно ли выглядит. Как-то раз начальник появился в сопровождении жены, которая при всех томно прижималась к нему; и охваченная ревностью Бетта не смогла сдержаться и прошептала, вернее, прошипела на ухо Саверио какое-то язвительное замечание. Не говоря уже о якобы дружеских поцелуях в щеку в начале и в конце рабочего дня, которые неминуемо должны были привести к поцелую в губы. И о навязчивом, агрессивном стремлении отстоять свою будто бы ущемленную независимость. Однажды Саверио вышел из себя, увлек ее в какой-то темный закоулок в факультетских коридорах и накричал на нее, объяснил, как она унижает его своим поведением, а она завизжала: «Что ты прицепился, что на тебя нашло, ты не в своем уме, я сама решаю, как мне себя вести!» – бросила его в коридоре и убежала в буфет, к своему неотразимому шефу, в котором я, если бы увидел его, наверняка усмотрел сходство с гоминидами, стоявшими на самой ранней ступени эволюции (мой зять особенно упирал на это). Я не отвечал, давал ему выговориться. Действительно, не мог же я обратить его внимание на то, что заведующий кафедрой (если верить описанию) был удивительно похож на него самого. Не мог же я сказать ему, что Бетту явно привлекает определенный тип мужчины – невысокий, плотного телосложения и, как и он сам, – отнюдь не красавец. Я только попробовал в какой-то момент заметить: «Это всего лишь мимолетное увлечение, Саверио, оно пройдет, а то, что вас связывает, – долгая привычка жить вместе, глубокое чувство, – никуда не денется. Марио такой чудесный мальчик, нельзя допустить, чтобы он страдал из-за ваших ссор. Послушай меня, смотри на это сквозь пальцы». Ответ был мгновенным, как бросок кобры, и очень напугал меня. «Да, – сказал он, – эта блажь у нее пройдет, она успокоится, а вот я – я все видел и испытал отвращение, и я ее больше не люблю». Мне хотелось бы подольше остановиться на этом моменте, выяснить, какая связь между тем, что он «видел» своим замутненным взглядом, и концом его любви к Бетте, но он услышал шаги жены в коридоре – и замолк на полуслове, как будто испугавшись. Моя дочь появилась на пороге в одной ночной рубашке и, обращаясь к мужу, повелительным тоном и с отвращением на лице сказала: – Я готова, пойдем спать, папа устал. Пока я буду запирать дверь и опускать жалюзи, почисти зубы. Саверио минуту-другую смотрел в пол, затем решительно встал и вышел, на ходу бросив мне едва слышное «спокойной ночи». Бетта дождалась, когда скрипнет дверь ванной, а потом очень тихо и взволнованно спросила: – Что он тебе сказал? – Что у вас с ним какая-то проблема. – Проблема – это он. – А я понял так, что это ты. – Неправильно ты понял. Саверио видит то, чего нет. – То есть у тебя нет интрижки с типом, который у вас на факультете чем-то там заведует? – У меня? У меня? Да перестань ты, папа. Саверио просто невыносим. – Однако ты прожила с ним двадцать лет. – Я жила с ним потому, что в принципе он человек уравновешенный. – А сейчас вышел из равновесия? – Да, и по его вине то же самое происходит со мной, с Марио, с нашим домом, со всей нашей жизнью. – Хочешь сказать, он настолько неуравновешенный, что видит, как ты целуешься с чужим человеком, а в действительности ничего такого не происходит? На лице Бетты появилась недовольная гримаса, от которой она заметно подурнела. – Он не чужой, папа, он мне как брат. В этот момент глаза у нее наполнились слезами; это обстоятельство, а еще то, что я не особенно симпатизировал ее мужу, заставило меня поверить в ее искренность. Ну-ну, успокойся, сказал я, ты умница, у тебя все хорошо с работой, Марио такой чудесный малыш, поезжайте на конгресс, объяснитесь, и, когда вернетесь, все будет в порядке. Но даже если сейчас она кривила душой, я знал: она всегда будет любить мужа, всегда будет его поддерживать. Когда она была девочкой, я не мог спокойно смотреть, как она плачет; не мог и сейчас, хотя она уже стала взрослой. Если тебе так уж надо поплакать, прошептал я, плачь в мое отсутствие, когда я буду в Милане. Бет-та улыбнулась, я поцеловал ее в лоб, и она, шмыгнув носом, тихо сказала: «Давай я покажу тебе, как закрывать газовый кран» – и заставила меня при ней несколько раз закрыть и открыть его, чтобы я хорошенько запомнил, как это делается. Затем последовал подробный инструктаж: «ток отключается вот здесь», «поосторожнее с балконной дверью, она новая и плохо закрывается», «ключ, которым перекрывают воду, – под мойкой», «сток в душевой кабине иногда засоряется» и так далее, и тому подобное. Наконец она заметила, что я слушаю невнимательно, и сказала недовольным тоном: «Завтра я тебе все это напишу». Похоже, она засомневалась, что я справлюсь с ситуацией, в которую сама же меня и втянула: вдруг посмотрела мне в глаза и спросила: «А ты правда сможешь присмотреть за малышом?» Я клятвенно заверил ее, что смогу, и она поцеловала меня в щеку (чего не делала никогда, даже в детстве) и прошептала «спасибо». Я смотрел ей вслед, пока она не исчезла в дверях своей комнаты. Потом достал вещи из чемодана, стараясь не шуметь, и пошел в ванную. Там, готовясь ко сну (от усталости все мои движения были медленными и неловкими), я подвел итог первым часам, которые провел в Неаполе, и снова пожалел, что не остался в Милане. Ведь у меня не хватит сил присматривать за Марио, это совершенно ясно. Надо было честно и прямо сказать, что я еще не совсем выздоровел и не в состоянии взять на себя ответственность за ребенка, не в состоянии расхлебывать их супружеские неурядицы. Перебирая в памяти услышанное и увиденное за сегодняшний вечер, я никак не мог отделаться от ощущения – как бы это назвать? – непристойности происходящего. И мне стало казаться, что уклад жизни в этом доме страдает какой-то аномалией. Или что уклад правильный, но аномальна сама жизнь внутри него, словно под человеческой одеждой вместо человека скрывается ком затвердевшей смолы, или крокодил, или обезьянья парочка, или, хуже того, простое скопление микроорганизмов. Бетта, которая ластилась к своему коллеге, была непристойна; непристоен был ее муж, пытавшийся вклиниться между нею и другим мужчиной – любовником, братом, или любовником, который как брат; непристойны были эти стены, ветер, дувший с моря, весь этот город. Спустя какое-то время после смерти моей жены я заглянул в ее бумаги (я тоже вел себя непристойно) и почти сразу до меня дошло, что в те долгие, очень долгие годы, когда я был целиком поглощен постоянной, изматывающей борьбой за становление своей творческой индивидуальности, когда самым главным для меня было следовать своему призванию, а на остальное я обращал мало внимания, – в те годы она часто изменяла мне, и первая измена случилась всего через несколько лет после начала наших отношений. Почему? Она и сама этого не понимала, строила разные гипотезы. Возможно, чтобы вспомнить, что она живая. Чтобы поверить в собственную значительность – ей казалось, что главное место в нашей совместной жизни занимал я. Потому, что ее тело требовало к себе внимания. Или под влиянием бессознательного всплеска жизненной силы. За фасадом нашего благопристойного повседневного существования (подумав об этом, я сокрушенно вздохнул) прятался невоспитанный, проказливый чертенок, которого мы старались не замечать, неукротимая энергия, воспламеняющая плоть, регулярно побеждающая благонравие даже в самых благонравных созданиях. Я включил лампу на тумбочке, рядом с кроватью, затем выключил свет в ванной и в коридоре – там было три выключателя, первый я нажал наугад – и, как оказалось, попал в точку. И вот, наконец, с долгим приглушенным стоном улегся в постель, даже не взглянув на Марио, который спал в другом конце комнаты в своей кроватке, окруженной ворохом игрушек, у стены, сплошь увешанной его рисунками. На улице по-прежнему завывал ветер, дождь хлестал по маленькому балкону, перила тряслись так, что шум разносился по всей комнате, несмотря на двойные рамы. Я лег – и в одно мгновение заснул, но спустя еще мгновение проснулся весь в поту, прерывисто дыша. У моей кровати стоял Марио в своей голубой пижамке. Он сказал: «Дедушка, ты забыл выключить свет, но я выключу его сам, не беспокойся». Он действительно выключил свет, и комната погрузилась во тьму и наполнилась шумом ветра. Меня охватил ужас, а Марио, не испытывая ни малейшего страха, прошмыгнул в свою кроватку. 4 Я проснулся с твердой уверенностью, что на часах – двадцать минут пятого, время, когда в Милане я просыпался окончательно. Дождь за окном все еще шел, вернее, налетал вместе с порывами ветра. Я включил лампу на тумбочке: часы показывали десять минут третьего. Встал, чтобы пойти в ванную, и, вылезая из-под теплого одеяла, почувствовал, как холодно в комнате, и вздрогнул. Вернувшись, я взглянул на Марио – он раскрылся во сне. Лежал на животе, раскинув ноги, одна рука вытянута вдоль тела, другая согнута в локте, и сжатый кулачок почти касается полуоткрытого рта. Я тронул его ступни: они были холодными как лед. А вдруг он заболеет, пока родители в отъезде? Я натянул ему одеяло выше подбородка и присел на край своей раскладушки. Тело у меня одеревенело, глаза слипались, но я не смог бы заснуть, даже если бы лег; я ощущал под кожей сильный жар, а сама кожа, как ни странно, казалась мне холодной; икры и пальцы на ногах тоже были холодными и вдобавок почти потеряли чувствительность. Я достал из чемодана рассказ Генри Джеймса и карандаши, чтобы сделать несколько набросков, потом залез под одеяло и прислонился спиной к стене. Я бегло просмотрел всю работу за последние недели, и мне ничего не понравилось; я даже пожалел, что перед отъездом поспешил отправить издателю две иллюстрации, не успев их толком доработать. Я еще раз перечитал несколько мест из книги, попробовал перенести на бумагу два-три сюжета, которые пришли мне в голову, но никак не мог сосредоточиться. Как будто ровное дыхание спящего Марио, шум ветра и дождя и даже вид самой этой комнаты (да и всей квартиры, где Бетта и Саверио за прожитые годы многое переделали на свой лад) не давали развернуться моей фантазии. Я закрыл книгу, и меня охватила полудремота, во время которой воспоминание о прежнем облике квартиры стало таким ярким, что могло бы затмить и саму реальность, и любые картины, созданные воображением. Я опять сел в кровати и стал зарисовывать места, где прошло мое детство. Нарисовал прихожую с окном, выходившим на площадку над грузовым причалом. Нарисовал гостиную, которой так гордилась моя мать, с только что купленной мебелью, диваном, креслами, пуфиками, всеми теми вещами, какие, по ее представлению, подобало иметь даме из высшего общества. Затем набросал ее портрет и сразу после (мне показалось, что я смогу это сделать) – эту же гостиную, увиденную ее глазами – просторную, светлую залу, столешницу из полированного дерева с волнистой каймой по краям, коробку для столового серебра с куполообразной крышей и четырьмя миниатюрными шпилями, лоджию, откуда можно было разглядеть угол отеля «Терминус». Нарисовал коридор с телефоном на стене, родительскую спальню, маму и папу: она лежит в постели, а он в майке и трусах сидит на краю. А еще нарисовал чулан, набитый всяким старьем, огромную ванную, комнату, в которой сейчас находились я и Марио. В те годы она была вся уставлена кроватями, точно казарма; на одной спала бабушка, на других, валетом, спали мы, пятеро внуков. Позже в комнате стало просторнее, там остались только бабушка и трое младших внуков, тогда как старшие – я и мой брат – каждый вечер устраивались на ночь в гостиной, нанося удар по великосветским амбициям нашей матери. Я работал как заведенный, давно уже мне не доводилось рисовать с такой скоростью и такой свободой. Нарисовал интерьеры, людей и вещи из моих воспоминаний, а на полях, вверху и внизу каждого наброска и еще на отдельных листах нарисовал отдельные детали, уйму деталей. В юные годы я мог похвастаться некоторыми способностями, со временем определившими мой жизненный путь; в средней школе учитель рисования с изумлением говорил: «Этот мальчик родился художником!» – но по мере того, как я взрослел и совершенствовал свои познания в искусстве, мой стихийный дар, зоркий глаз, обостренная восприимчивость – все это стало казаться мне слишком грубым и примитивным. Я решил изменить творческую манеру, потом повторял это снова и снова, – и каждый раз выбирал все более сложный, изысканный стиль, то есть все больше отдалялся от прежней легкости и простоты, которые теперь находил вульгарными. Когда мне было двенадцать лет, окружающие смотрели на меня как на чудо, ослепительное и пугающее, да и сам я тоже считал себя таким; но уже к двадцати научился презирать быстроту моего карандаша, потому что считал ее недостатком. А сейчас я вдруг увидел себя, сначала двенадцатилетнего, потом двадцатилетнего, и попробовал зарисовать два портрета, возникшие в моем воображении. Но моя рука опять стала двигаться медленно и с трудом. Напрасно я старался это преодолеть, пальцы снова стали тяжелыми и слушались меня неохотно, словно бездушные автоматы. Я нацарапал на бумаге еще какие-то штрихи, слова, наброски: каким я был, кем я был, что произошло со мной в те восемь лет, за которые я из ребенка превратился во взрослого молодого человека. Около четырех утра я перестал рисовать. Как это глупо – вот так терять время. А главное, ради чего? Сбитый с толку этим неожиданным всплеском творческой активности, я снова взглянул на листы, сплошь покрытые рисунками. И среди этой мешанины мне сразу бросились в глаза две совершенно четко, даже слишком четко, прорисованные фигуры – Бетты и Саверио. Бетта у меня вышла настоящей красавицей: на моем наброске она сидела в нашей кухне шестидесятилетней давности, в позе, в которой часто сидела моя мать, а иногда и я тоже. Она похожа на тебя и твою родню, говаривала Ада, как будто не сама родила мне дочь, как будто и тут я исключил ее из своей жизни. А вот своего зятя (он получился удивительно похожим) я поместил на теперешнюю кухню (правда, с минимумом узнаваемых признаков), и выглядел он не очень-то привлекательно. (Я изобразил его мрачным чужаком, в котором не замечалось ни малейших достоинств, причем сделал это совершенно непреднамеренно.) Наконец я выключил свет, натянул одеяло на голову и заснул в такое время, когда в Милане обычно уже вставал. 5 Но проспал я недолго, около шести уже проснулся. Ветер утих, похоже, и дождя больше не было. Выйдя в коридор, я нажал не тот выключатель, и свет включился в нашей спальне. Я тут же выключил его, надеясь, что не разбудил малыша, и пошел в ванную бриться и умываться. Вот было бы хорошо, если бы от произведенного мной шума проснулись они оба, или хотя бы одна Бетта, подумал я; но, когда я вышел из ванной, в квартире была полная тишина. Я прошел на кухню, не без труда отыскал ковшик, в котором можно было вскипятить воду, но чая так и не обнаружил. Вот плита – и что дальше? Где тут спички или зажигалка? Я растерянно оглядывался кругом, и вдруг рядом со мной появился Марио, еще не вполне проснувшийся, судя по лицу. – Привет, дедушка. – Это я тебя разбудил? – Да. – Извини. – Ничего страшного. Можно я тебя поцелую? – Можно. Я отметил, что у него хватило рассудительности надеть поверх пижамы оранжевую вязаную кофту, а на ноги – тапки того же цвета. Я похвалил его за это и наклонился, чтобы он мог поцеловать меня, а я – его. – Можно я тебя щелкну? – спросил он. – Давай. Он сильно щелкнул меня по щеке, а затем спросил церемонным тоном Саверио, не нужно ли мне чего-нибудь. – Знаешь, как газ зажигать? – спросил я. Он кивнул. И первым делом напомнил мне, что тут есть ручка, которую надо повернуть, и, хотя было ясно, что я ее уже поворачивал, он все же захотел показать мне, как это делается: «Смотри, когда вот так – газ не идет, а если повернуть – пойдет». Затем подтащил ко мне стул, заранее предупредив, что шума при этом не будет: «Папа наклеил снизу на ножки всех стульев фетровые квадратики». Ловко взобравшись на стул, он начал объяснять мне смысл значков на ручках конфорок, как прибавлять и убавлять газ. Но больше всего меня удивило – и встревожило – то, что он умеет зажигать конфорки самостоятельно. Вот он нажал на ручку, потом повернул ее, выждал несколько секунд, и отпустил. – Видел? – спросил он довольным тоном. – Да, только воду поставлю греть я. – Мы не будем готовить завтрак на всех? – Но я ведь не знаю, что ты ешь на завтрак, что ест мама и что ест папа. – А я знаю. Мама и папа пьют кофе с молоком, а я – только молоко. – А еще? – А еще надо поджарить хлеб для мамы – мы с папой едим сухарики – и выжать для всех апельсиновый сок. Хочешь соку? – Нет. – Он вкусный. – Все равно не хочу. Теперь он начал показывать мне, где лежат апельсины, где стоит соковыжималка, как сделать так, чтобы тосты не подгорели (тогда от них плохо пахнет, а папа не выносит этого запаха), в каком шкафчике пакетики с черным и зеленым чаем, за какой дверцей кофеварка и где чайник, потому что ковшик, который я нашел, не годится, и где найти подставки под тарелки. Как много он говорит сегодня утром, и какая у него правильная речь, думал я. В какой-то момент он озабоченно спросил: – Ты проверил, молоко не просроченное? – Нет, не проверил, но если оно стоит в холодильнике, то в любом случае не могло испортиться. – Все равно ты должен проверить, а то мама часто отвлекается и забывает посмотреть. – Проверь сам, – сказал я, решив подшутить над ним. Он смущенно улыбнулся, взмахнул рукой в воздухе, как уже делал вчера, и неохотно признался: – Я не умею. – Значит, все-таки есть что-то, чего ты не умеешь. – Но я знаю, что надо налить немного молока в ковшик, включить газ и посмотреть, коагулировало оно или нет. – Коагулировало? Что значит «коагулировало»? Он опустил глаза, покраснел, потом снова посмотрел на меня со смущенной улыбкой. Он занервничал, ему невыносима была мысль о том, что он не произвел должного впечатления. Я сказал ему: «Прыгай», взял за руку и заставил спрыгнуть со стула. Затем, желая убедить его, что он не упал в моих глазах, спросил: «А что еще мы с тобой должны сделать?» Я был в изумлении (не знаю, правда, радостном ли – возможно, и нет) от его богатейшего словарного запаса, от того, как он умеет управляться с вещами, которые его окружают. Сам я, насколько помню и судя по рассказам мамы и бабушки, был неразговорчивым и рассеянным ребенком. Воображение у меня было сильнее чувства реальности; даже став взрослым, я не приучился активно участвовать в повседневной жизни; как мне казалось, единственное, что я умел, – это рисовать, писать красками, комбинировать красящие вещества всех типов. За пределами этой области я был тупица, у меня была никудышная память, мне редко когда удавалось придать моим желаниям явственную, ощутимую форму, я небрежно относился к обязанностям гражданской жизни и всегда полагался в этом на других, чаще всего на Аду. А этот мальчик в свои четыре с небольшим года выказывал такое же напряженное внимание к окружающему миру, как индейцы, которые способны были изучить сложную технику ювелиров, прибывших в Америку с конкистадорами, при помощи одной лишь наблюдательности. Он продолжал давать мне указания. Повинуясь ему, я накрыл стол на кухне. Затем последовали инструкции насчет кофе: Бетта пила без кофеина, Саверио – обычный. Так мы вдвоем загрузили кофеварки, вдвоем пустили в ход соковыжималку, причем он несколько раз упрекал меня за то, что я выбрасываю половинки апельсинов, в которых еще осталась мякоть. «Вдвоем» означает, что, даже когда надо было выполнить какое-то действие, для которого ему недоставало силы или ловкости, он настаивал на том, чтобы положить свои руки поверх моих, а если я хотел обойтись без его участия, сразу мрачнел. – Кто научил тебя всему этому? Мама? – Папа. Он ничего не делает один, я всегда должен помогать ему. – А мама? – Мама нервничает, кричит и торопится. – Папа сказал, что тебе нельзя зажигать газ? – Почему?