Симон
Часть 10 из 20 Информация о книге
– Вроде у тебя ладонь не такая широкая, но прикрываешь и греешь обе мои руки, – улыбалась она. – Это мое сердце, – отвечал он. Расставание далось им с большой болью и причинило обоим невыносимые страдания. Симон, к тому времени справивший пятидесятитрехлетие, не думал, что ему удастся серьезно увлечься кем-то еще. Элиза стала самой нежданной и трогательной его любовью. Она вошла в его жизнь негаданным гостем, пробыла там недолго – и ушла, оставив о себе воспоминания, гревшие душу до конца его дней. Он не мог смириться с тем, что не сможет ее больше обнять. Просил оставить крохотную надежду – вдруг ты передумаешь и, вернувшись из Америки… Она качала головой – для тебя я останусь там навсегда. На прощание он подарил ей духи, думал, что французские, но они оказались подпольного разлива – обманул перекупщик. Сладковато-приторные, приставучие, они совсем ей не подходили. Однако, когда тоска по нему становилась нестерпимой, она ими душилась. Аромат был насыщенный, цветочный, но быстро выветривался, не оставляя и следа. Элиза выбралась к двоюродной бабушке за неделю до вылета в Америку. Одна ехать не решилась и упросила Косую Вардануш составить ей компанию. Автобусные билеты приобрела на самый ранний рейс, чтобы возвращаться не совсем затемно. Собрала в узелок хорошей одежды, которую уже не носила, купила конфет и халвы, запекла мясо. На горном серпантине ее замутило, но Вардануш увлекла разговором, и тошнота прошла. Двоюродной бабушке к тому времени перевалило далеко за восемьдесят. Она подослепла, давно не ходила, но умудрилась не растратить живости ума и памяти, потому сразу же узнала Элизу, с которой лет семь как не виделась. Не дав ей рта раскрыть, поинтересовалась, с кем это она приехала, уж точно не с сестрой, Нину с Мариам она бы обязательно узнала, и сама же за нее ответила – верно, это твоя соседка. – Соседка, – не стала разубеждать ее Элиза. Расспросив о здоровье и добросовестно ответив на все вопросы старушки, она собралась было перейти к делу, но не знала, как к нему подступиться. Молчание тянулось, казалось, бесконечность. Во дворе заливисто залаяла собака, цесарки отозвались возмущенным клекотом, сквозняк качнул створку окна, поймав в стекло солнечный луч, по дороге, цепляя боком забор и скрипя колесами, проехала телега – Элиза вытянула шею, но смогла разглядеть лишь длинные рога вола и вязанки хвороста, которыми была нагружена телега. Некстати вспомнив о том, что у волов рога начинают сильно расти именно после кастрации, она в который раз подивилась странной способности своей памяти подсовывать под руку всякий ненужный хлам, уводя мысль в сторону. Бабушка терпеливо ждала, не перебивая ее молчания. Наконец Элиза решилась. – Бабо, я вот по какому вопросу приехала. О маме хотела спросить, вдруг ты знаешь. Как ее брат умер? – И, забоявшись, что ее заподозрят в праздном любопытстве, она поспешно добавила: – Мама всю жизнь о нем страдала, будто бы не могла простить себе чего-то. Старушка несколько секунд изучала ее своими выцветшими глазами. Хмыкнула. Спросила с укором: – Зачем тебе знать то, о чем она не захотела рассказать? Элиза прислушалась к себе. На сердце после расставания с Симоном было гулко и неприкаянно. Единственное, чего ей сейчас хотелось, – обнять его, зарыться лицом в его ладони, ощутить горький, навсегда въевшийся в кожу запах табака. Она судорожно вздохнула, моргнула несколько раз, отгоняя набежавшие слезы. – Мне кажется, от этого стало бы легче. – Кому? – Мне, – голос ее оборвался и притих. Старушка пожевала губами, завозилась затылком на подушке, устраиваясь поудобней. Лицо ее – усталое, изборожденное морщинами – омрачилось тенью воспоминаний. – Совсем не хочется об этом рассказывать. Но раз тебе нужно… Деда твоего на Первую мировую не взяли – падучая у него была. Уехал на заработки в Баку и пропал на целых четыре года – ни весточки от него, ни денег, потом только мы узнали, что влюбился в какую-то актрисочку и заработанное пускал на нее. Когда он уехал, твоей матери три годика стукнуло, а бабушка на сносях была. Родила мальчика, нищенствовала, еле концы с концами сводила, иногда даже побиралась возле часовни. Не помню, какой это именно был год, то ли двадцатый, то ли девятнадцатый, холод в январе стоял лютый, да и есть было нечего – лето выдалось совсем неурожайным… – старушка запнулась, тяжело вздохнула, погладила себя по груди, – очень трудно об этом рассказывать, дочка. Ладно, раз уж взялась… Доведенная до отчаяния, твоя бабушка, понимая, что двоих детей не вытянет, вынесла в промозглый сарай двухлетнего сына и заперла его там. Он плакал и просился домой, но потом притих. За ночь замерз насмерть. – Почему она именно его выбрала? – спросила Элиза. – В крестьянских семьях мальчиков ценили больше – вырастет, помогать по хозяйству станет, может, потом в люди выбьется, остальным подсобит. А девочка – существо хлопотное: береги как зеницу ока, приданое собирай, замуж выдавай… Мальчик у твоей бабушки слабенький был, часто болел, вот она и выбрала его, потому что решила, что не жилец. Твоей матери, считай, просто повезло. Сколько ей тогда было? Пять-шесть лет? Большая была, все сама сообразила, а если и не сообразила – соседи небось потом рассказали, о таком люди вряд ли умолчат. Так и умер ее брат. А на следующий день в северные районы Армении пришли отступающие из Карса русские войска. Их расквартировали по домам, по два человека на семью. Они провели у нас зиму, пока ждали коридора от грузин, чтобы уйти в Россию. Без разрешения идти не имели права, потому что теперь они были иностранцами – царь-то отрекся, империя распалась, в Закавказье появились свои государства. Приход тех солдат стал для нас спасением: у них была какая-никакая еда, и они делились с нами. Помогали чем могли – мужиков-то совсем не осталось: кого турки зарезали, кто на войне полег, а кто на заработки уехал в Тифлис или Баку. Так что на охоту или рыбалку сходить, дров нарубить, съездить в Казах – там железнодорожная станция, большой базар, денег можно хоть сколько-нибудь заработать, продуктов накупить – все это они взяли на себя. Благодаря им, можно сказать, мы и выжили. Когда они пришли, твоя бабушка чуть умом не тронулась. Ведь повремени она всего один день – и сберегла бы сына. Но вышло как вышло, и сделанного было не воротить. Похоронили, кстати, ребенка тоже русские солдаты – земля смерзлась так, что истощенным бабам выкопать яму было не под силу. Дед твой появился года через два. Поговаривали, что та актрисочка, с которой он спутался, нашла себе богатого кавалера и выставила его из дому. Вот он и вернулся, видно, деваться было некуда. Бабушка, прознав о его шашнях, в отместку рассказала о содеянном. Он избил ее до полусмерти, а ночью повесился. В том самом сарае, где она заперла ребенка. Элиза ехала домой с таким ощущением, будто ей распотрошили душу и набили туда колючего чертополоха. Говорить было невыносимо, но и молчать – тоже. Она неслышно шевелила губами, повторяя по памяти письма сыновей, водила пальцем по стеклу, рисуя отцовские руки. Изножье ущелья затянуло рябью синего тумана, он беспокойно ворочался, то собираясь и серебрясь на острых пиках волн, то распадаясь, и было такое ощущение, что это и не туман вовсе, а охваченное тоской море, уставшее не только от жизни, но и от себя. Косая Вардануш, половину дороги просидевшая в молчании, коснулась руки Элизы, попросила приоткрыть окно. Та с усилием надавила на рычаг, до упора отодвигая створку. Салон автобуса наполнился острым горным ветром, мгновенно разогнавшим раздражающий запах машинного масла и людского пота. – Чувствуешь море? – вдохнув полной грудью солоноватый воздух, спросила Косая Вардануш. Элиза оторвалась от созерцания тумана и с удивлением уставилась на нее. – Как ты догадалась, что я вообразила на дне ущелья море? Вардануш прижала к себе корзину с припасами, которую всю дорогу держала на коленях (баночка топленого масла, мешочек чищеного фундука, сушеные яблоки и персики – Элиза отдала ей все, что положили с собой заботливые деревенские родственники), и ответила с подкупающей убежденностью: – Зачем воображать, если море там на самом деле есть? Америка оказалась именно такой, какой ее себе представляла Элиза: сказочная, стремительная, многоцветная и многоголосая, оживленно-предпраздничная, озаренная огоньками елочных гирлянд и сиянием золотистой канители. Она не просто отличалась от привычного с детства мира, она была совсем иной, будто из вымышленной реальности. Здесь даже небо было другим: оно не опиралось локтями о горные хребты и не заглядывало в каждое окно с любопытством и живым участием ребенка, а парило в своей недосягаемой вышине, задумчиво перебирая облаками, равнодушное к сиюминутной суетности людского существования. Первую неделю Элиза провела словно в полусне: с большим трудом привыкала к разнице во времени. Жила она у Вардана, в крохотном четырехкомнатном домике с небольшим ухоженным садом. Засыпала рано, не дотянув до возвращения с работы сына, поднималась посреди ночи совершенно выспавшейся и полной сил и маялась до утра, дожидаясь, когда проснутся остальные. С невесткой, Энни, она сразу нашла общий язык. Та была из семьи бежавших от резни эрзрумских армян, говорила на агукающем западно-армянском, и Элиза шепотом повторяла за ней слова, любуясь их мягким, ласкающим нёбо звучанием: «Ку-дам, гу-кам, аг-вор». Привычная к иным традициям и обычаям, она старалась особо не лезть с советами в жизнь молодых, но с первого же дня гостевания помогала невестке по дому, а готовку сразу взяла на себя, мягко оттеснив ее от плиты. Впрочем, Энни не особо этому противилась. Оказавшись впервые в супермаркете и походив вдоль длинных полок, обильно уставленных всевозможными продуктами, Элиза испытала не только радостное изумление, но и горькую обиду, вспомнив скудный быт, к которому были приговорены жители огромной и бестолковой советской страны. – Нас, наверное, обманули? Всю жизнь втолковывали, что на Западе несправедливость и нищета, а теперь оказывается, что все обстояло наоборот? – осторожно спросила она у старшего сына, перекатывая шершавый кокосовый орех в ладонях и стесняясь уточнить, что это такое. Вардан приобнял ее, с удивлением отметил, что мать не отстранилась, а совсем наоборот – крепко обхватила его руками, и хмыкнул – нас каждый божий день обманывали, ма. Элиза прижалась к его груди ухом, прислушалась к биению сердца. Вопрос вылетел раньше, чем она успела себя одернуть: – Сынок, чем я пахну? Вардан хохотнул – ну ты даешь, ма, наклонился, зарылся носом ей в ворот платья. – Медом? – спросил с сомнением. Элиза привстала на цыпочки, бережно коснулась губами ямочки на его подбородке. – Мой мальчик! Иногда ее подмывало рассказать о Симоне, но она одергивала себя, потому что не знала, как он отреагирует на то, что у его матери была связь с женатым мужчиной. Осуждения сына она бы не пережила. Она отчаянно тосковала по Симону. Завела привычку разговаривать с ним – вполголоса, если никого не было рядом, или же про себя. Воображала, что пишет ему долгие письма, пересказывая во всех подробностях удивительную американскую жизнь: разнообразные машины (они бы тебе понравились, Симон-джан, такие красивые, блестящие), вкус кока-колы (сладкая и шипучая, но, если спросишь мое мнение, – «Буратино» лучше), изобилие телеканалов и телепередач (у нас-то их всего два, а здесь целой жизни не хватит все посмотреть, а еще они придумали спортивные каналы, с утра до вечера показывают баскетбол, тебя, наверное, за уши было бы не оттащить). …сходили с Кареном и его девушкой в китайский ресторан, а там все так чудно едят – палочками, я, балда, как ни старалась, не справилась, потому мне привычные приборы принесли. Мэйли очень хорошенькая, тоненькая, словно стебелек цветочка, и голос такой, будто хрустальный бокал звенит. Вот только поговорить с ней по душам не получается – английского-то не знаю. С Энни проще, та на нашем языке говорит, потому я о ней все знаю, да и вообще с ней как-то привычней, армянка все-таки. Но вот Мэйли я стесняюсь, и знаю о ней, считай, только то, что Карен рассказывает, а он не особо говорливый, лишнего слова не вытянешь. Ты бы видел, Симон-джан, какими влюбленными глазами они смотрят друг на друга, вот точно поженятся, чувствую сердцем. И обязательно мальчика родят. Я Карену так и сказала: можете ребенка назвать Брюсли, я не возражаю, он аж покатился со смеху, и тоже, как ты, слюной подавился. Значит, я снова ляпнула лишнее. Глупая я и уже не поумнею никогда, Симон-джан. Не понимаю, что ты во мне нашел, ты же любил меня, да и сейчас любишь, я это чувствую и знаю… Если бы она действительно написала ему письмо, Симон бы сразу догадался, что, выводя эти строки, она заплакала. …спрашиваешь, как здесь мои мальчики? – продолжала, справившись со слезами, Элиза. Тяжело живут: чтоб свести концы с концами, работают много и без выходных. Карен объяснил, что, если бы родились в Америке, было бы легче, а раз приезжие, то приходится начинать с нуля. Вардан вообще такое сказал – мне аж завыть захотелось. Мол, первое поколение приезжих – проклятое племя, все им дается с большим трудом, потому важно не утонуть и на достойное образование детям заработать. А самим чего? – спросила я. А самим ничего, говорит и улыбается. На вопрос не пожалели ли, что переехали, оба ответили не колеблясь – ни секунды не пожалели. Я обрадовалась, главное, чтоб им было по сердцу. Они устроились на завод холодильников, работают по десять часов в день, видятся редко – времени не хватает. Но я за них спокойна, Симон-джан, потому что это добрая страна, богатая и щедрая, им здесь будет хорошо. А их детям – тем более… Спустя две недели Элиза уже достаточно обвыклась с незнакомой для себя обстановкой, чтобы иногда выходить погулять. Маршрут она выбирала всегда один и тот же – до конца улицы, потом направо, по пешеходному переходу и снова направо, в сторону большого сквера, мимо переливающихся рождественскими огнями витрин ресторанчиков и магазинов. Праздничный дух витал над городом, кружил голову надеждой на чудо, которое обязательно должно случиться, пах уютно и сладко – выпечкой и горячим шоколадом. Иногда, смущенно показывая пальцем и бормоча «please» и «sorry» – первым делом она выучила на английском именно эти слова, Элиза брала в кондитерской пончик и кофе в бумажном стаканчике. Дойдя до сквера, усаживалась на первую попавшуюся пустующую скамью, ела, с наслаждением слизывая клубничный джем, и, отхлебывая горячий жидковатый кофе, наблюдала за прохожими, ведя бесконечный разговор с Симоном. Через дорогу возвышалась острокупольной колокольней старая баптистская церковь и светилась воздушными разноцветными витражами. Элизу подмывало туда зайти, но она робела – вдруг не положено, вдруг не пустят, она ведь некрещеная и не особо понимает в вере. Но однажды, набравшись смелости, она все-таки туда заглянула. Сесть на скамейку не решилась – да и мест было совсем мало – скоро начиналась служба, потому она спряталась за колонну, укрывшись от посторонних глаз, и, запрокинув голову, принялась рассматривать деревянный, в резных фигурах, потолок, по привычке рассказывая неслышным шепотом Симону об увиденном. На грустные лики святых ложился мягкий свет, сложенные на груди их руки с длинными, выгнутыми кончиками пальцев походили на безвольные крылья больших птиц, разучившихся летать. «И глаза у них такие… будто они долго плакали и, не вытерши слез, окаменели», – решила для себя Элиза, с состраданием переводя взгляд с одного святого на другого. Из безмолвного созерцания ее вывел голос удивительной силы. Возникнув отовсюду, он зазвучал – плотно и во всю силу, казалось – не делая даже пауз для дыхания, и, подхваченный хором, но солируя и не давая себя заглушить, воспарил над ней, ослепил и ошеломил ее своей первозданной мощью и красотой. Срываясь с ровного скользящего звучания на рваный ритм, он вторгся в ее душу шквальным ветром и, закрутившись вихрем, разметал плескающийся там сумрак. Элиза никогда прежде не слышала спиричуэл и ничего о нем не знала. И сейчас, наконец-то осознав, что́ именно всю свою жизнь пыталась петь, она, обрадованная, обернулась, чтобы убедиться, что и Симон это видит. И горько расплакалась, осознав, что те пять месяцев счастья, которые выпали на ее долю, навсегда остались в прошлом, и единственное, что теперь у нее есть, – это воспоминания. Никогда больше в ее жизни не случится мужчины, которого она сможет полюбить, перед которым сумеет раздеться, не стесняясь своего тела, которому взахлеб будет рассказывать о себе – не таясь и не робея. «Нас Бог создал друг для друга, но мы, дураки, не знали этого и потому разминулись», – сказал ей как-то Симон. Элиза тогда недоверчиво рассмеялась, а теперь не сомневалась – он был прав. Дышать стало незачем, она сползла на пол, теряя сознание и с благодарностью думая о том, что умирает. Но голос, парящий над ней, не дал ей этого сделать. Он вымел из ее сердца горечь, омыл каждый уголок до стекольного звона, озарил сиянием – бережным и тихим. Он помог ей подняться, отряхнул платье, утер забытым с детства жестом слезы и, легонько толкнув в спину, благословил – иди. Отпусти всех – и живи. Элиза так и поступила. Жемчуг Начнем с того, что Сев-Мушеганц Софья вышла замуж не по любви, а по глупой восторженности: захотелось пофорсить в красивом свадебном платье. На дворе стоял семьдесят второй год, мода на короткие сарафанчики с завышенной талией, небрежно взбитые прически с начесом и густо накрашенные ресницы, актуальная в шестидесятые, наконец добралась и до такой глухой провинции, как Берд. Молодые девушки, в пику старшему поколению, считающему единственно приемлемой длиной для женской юбки середину икры (а лучше вообще щиколотку), с вызовом оголили коленки и плечи и спускали немалые деньги на качественную, продаваемую из-под полы французскую косметику. К большому огорчению модниц, советская легкая промышленность поставляла в универмаги сильно отличающийся от желаемого, неуклюжий и пуританский товар. Выход из ситуации приходилось придумывать самим: раздобывали у перекупщиков хорошие журналы мод, ткани, фурнитуру и даже нити. К портнихе Марине, умеющей не только сшить любой наряд по картинке, но и работать с неподатливыми, зато актуальными кримпленом, дакроном или дедероном, выстраивались длиннющие очереди. Марина никому не отказывала, шила почти без отдыха и за три года накопила денег на двухкомнатную кооперативную квартиру. Софья работала приемщицей в ателье и в свободное время не отходила от мастеров, наблюдая за тем, как они снимают мерки, отмечают куском мыла на ткани линии, обозначая черточками надсечки, тщательно подбирают приклад, строчат на швейной машинке, вертя ручку и приводя в движение неуклюжий механизм. Заметив интерес Софьи, Марина стала поручать ей кое-какую необременительную работу, которую та с радостью выполняла: сметывала, а затем стачивала срезы, заутюживала припуски, подшивала подол и края рукавов. Марина оставалась довольна: рука у Софьи была легкая, работала она аккуратно и старательно, и главное – с любовью. А любовь, как известно, половина, если не большая часть успеха любого дела. В ателье и подглядела Софья фасон своего будущего свадебного наряда: коротенькое белоснежное платье-карандаш с открытыми плечами, полуголой спиной и расшитым серебряным бисером тяжелым подолом. – Хочу такое, – выдохнула она, боязливо водя пальцем по страничке модного журнала. Марина оторвалась от работы, близоруко щурясь, наклонилась над картинкой, изучая тоненькую хорошенькую модель в коктейльном платье, фыркнула: в таком если только замуж выходить! – Замуж так замуж, – не стала спорить недавно справившая девятнадцатилетие Софья. На недостаток кавалеров она не жаловалась: хорошенькая, статная и ладная, из уважаемой и состоятельной семьи, она давно была окружена вниманием молодых людей. С одним из них даже встречалась – недолго и бестолково, до первого поцелуя, после которого молниеносно с ним рассталась, не называя причин. Уязвленный ухажер попытался вызвать ее на откровенный разговор, надеясь на возобновление отношений, но быстро ретировался, застав на условленном месте не объект своих воздыханий, а двух ее старших братьев. – Он тебя как-то обидел? – спросили они в один голос, когда Софья попросила разобраться с назойливым ухажером. – Если бы обидел, я бы не разобраться с ним попросила, а убить, – пожала плечами она. Про поцелуй, неслыханную по местным меркам дерзость, случившуюся на третьем по счету свидании, она благоразумно умолчала, иначе братья накрутили бы хвост не только горе-ухажеру, но и ей. Причина расставания была до смешного проста: целоваться девушке категорически не понравилось. Кавалер, отпустивший модные по тем временам усы, неудачно их подровнял перед свиданием. Слюнявый, пахнущий табаком, исколовший губы поцелуй ничего, кроме желания немедленно почистить зубы, у впечатлительной девушки не вызвал. «Пропади оно пропадом», – махнула она рукой и решила повременить с личной жизнью. Залюбленная и балованная с раннего детства, Софья исхитрилась вырасти эгоистичным, но довольно инфантильным и беспомощным существом. Постоять за себя она не умела, да и не особо желала, как и не собиралась нести ответственность за свои поступки. Потому при любом случае она обращалась к старшим братьям, которые витали над ней коршунами и берегли пуще зеницы ока. Родители, понимая, что с такими качествами их дочь еще не готова к семейной жизни, о браке не заикались, несмотря на то что ее возраст уже считался вполне на выданье. «Успеется, она еще маленькая», – как заведенная твердила мать, и мужская часть семьи с готовностью ей поддакивала. Софья была единственной девочкой из пятерых разновозрастных детей, и ее всегда выделяли и берегли. Она не знала слов запрета и делала только то, что хотела. Приемщицей, кстати, тоже стала по своей прихоти – поступив в электронно-технологический техникум и быстро потеряв к занятиям интерес, бросила учебу и устроилась на работу туда, где ей больше всего нравилось – к красивым платьям. Невзирая на взбалмошность, она была обаятельным и незлобивым человеком, потому мгновенно прижилась в ателье. Шитье оказалось единственным занятием, которое в состоянии было ее увлечь. Софья с нескрываемым удовольствием помогала мастерам, ненавязчиво учась у них ремеслу и удивляя всех своей смекалистостью и исполнительностью. – Может, тебе в текстильный поступить? – как-то предложила ей Марина, придирчиво рассмотрев и не найдя никаких огрехов в аккуратной – стежок к стежку – вытачке, которую сделала Софья. Но та только махнула рукой – зачем тратить время на техникум, если я всему могу научиться у тебя! И то верно, не стала возражать Марина. Поскольку навязчивое желание выйти замуж в заветном платье не отпускало, Софья, недолго думая, отмела запрет на личную жизнь и встретилась с каждым из своих кавалеров, в том числе и с отвергнутым. По итогам тщательных смотрин в женихи себе определила Авоянц Бениамина: он меньше всех пытался произвести на нее впечатление, преимущественно молчал, зато подарил набор носовых платочков, расшитых шелковой нитью в ромашки и колокольчики. Марина, которой она на следующий же день похвастала подарком, вздернула брови: «Нельзя такое дарить. Нехорошая это примета». – «Почему?» – «К слезам». Софья махнула беспечно рукой – двадцатый век на дворе, какие еще приметы! Зоя, первая любовь Бениамина, проводила его в армию со слезами, а обратно не дождалась. Отправила через девять месяцев письмо с извинениями, где покаянно рассказала, что помолвлена с другим молодым человеком. «Бено-джан, так бывает, думаешь, что любишь одного, а потом знакомишься с другим и понимаешь, что раньше была не любовь, а так, детская привязанность. Не обижайся на меня и не проклинай – я кругом перед тобой виновата и сама все о себе знаю». Между страничек письма Зоя вложила три засушенные ромашки, которые, не вынеся долгой почтовой пересылки из Армении в Казахстан, где служил Бено, успели рассыпаться в труху. Он осторожно высыпал эту труху на ладонь, слизнул несколько крупинок, скривился от горечи. Ссыпал обратно в конверт, вытащил спички, поджег. Кинул туда же другие письма Зои, совместные фотографии. Наблюдал, как желтеют и сморщиваются в огне их юные влюбленные лица. Ушел в самоволку, напился до чертиков. Вернулся в часть под утро, сдался на КПП, заявил заплетающимся языком, что готов нести ответственность по всей строгости закона. Командир роты, коренастый и суровый капитан, окинув брезгливо-жалостливым взглядом его скукоженную фигуру, в сердцах отвесил подзатыльник, спрашивать, что случилось, не стал – и так все было ясно. Выписал день гауптвахты («не в наказание, а чтобы мозги у тебя, дурня, на место встали») и лишил очередного увольнения. Бениамин отнесся к наказанию индифферентно, дослужил без эксцессов, но после демобилизации на родину возвращаться не стал. Устроился на Алма-атинский машиностроительный завод простым рабочим, отучился на наладчика. Жил в общежитии, делил комнату с добродушным и словоохотливым коллегой-чувашом, встал в очередь на квартиру. Спустя три года сорвался, коря себя за то, что не выбрался раньше, в Армению – на похороны скоропостижно скончавшегося отца. Уступив мольбам убитой горем матери, которая не желала стариться без сына, но и не соглашалась перебраться к нему в Казахстан, остался. Работу нашел сразу – на местном релейном заводе. С разлучником, своим одноклассником, продолжал приятельствовать, а вот Зою упорно игнорировал и, случайно столкнувшись с ней на улице, переходил на другую сторону. Успевшая к тому времени родить двоих детей, сильно расплывшаяся и остро переживающая свою полноту, Зоя каждый раз наливалась слезами. «Не обманула же, все честно написала, сердцу ведь не прикажешь», – жаловалась она подруге, прыгая губами. «Не обращай внимания», – утешала ее та, а сама с жалостью думала, что не все, видимо, перегорело в сердце Зои, раз ее так задевает отношение бывшего молодого человека. Софью Бениамин приметил в банке. Донимаемая скукой, она стояла в очереди в кассу и вертела шеей, разглядывая плакаты на стенах. Вызвала его невольную улыбку, несколько раз привстав на цыпочки, чтобы по длине очереди прикинуть, сколько еще осталось ждать. Он залюбовался ее ладной, обтянутой в летний брючный костюмчик фигурой – красивые плечи, узкая талия, изящные щиколотки. Профиль у нее был породистой античной лепки – невыпуклый лоб, тонкий, чуть длинноватый нос, пухлые губы, трогательная линия круглого, почти детского подбородка. Зазевавшись, Софья выронила квитанции, которые загодя вытащила из сумочки, Бениамин нагнулся, чтобы подобрать, стукнулся головой о ее выставленное острое колено, смущенно извинился. Она потерла ушибленное место, беспечно махнула рукой. «Бениамин», – представился он, вручив ей подобранные с пола бумажки. «Бено, значит», – протянула она неожиданным для своего возраста спелым медовым голосом. Называть своего имени не стала. Родные скрепя сердце смирились с выбором Софьи – Бениамин был для нее откровенным мезальянсом: из бедной, ничем не примечательной крестьянской семьи, ни машины, ни накоплений, ни приличного образования, лишь доставшиеся от покойного отца в наследство крохотный дом и садовый участок размером с наперсток. Из родных – мать да старшая сестра, вышедшая замуж в глухую деревню и наведывающаяся в Берд два раза в год – на родительскую[11] и новогодние праздники. – Хоть бы на инженера выучился… – разочарованно протянула мать Софьи, никогда не упускающая случая прихвастнуть своими двумя дипломами о высшем образовании – филологическом и историческом. Мужская часть семьи, привыкшая не перечить ей, когда дело касалось Софьи, с готовностью поддакнула, и лишь младший сын, в силу пубертатной ершистости, ржаво заметил, что у Бено хотя бы диплом наладчика имеется, а вот у Софьи – только шиш на постном масле. На него гневно зашикали, но, отметив справедливость приведенного довода, галочку в пользу Бениамина поставили. Конец раздумьям положила сама Софья, заявив, что выбор сделала окончательный и не намерена ни на йоту от него отступать. – Вы же не хотите, чтобы я сбежала с ним! – для острастки добавила она, вздернув бровь.