Симон
Часть 8 из 20 Информация о книге
По выходным Элиза обязательно заглядывала к матери, прихватив чего-нибудь из своей стряпни. Та, оставшись в одиночестве, совсем не готовила и перебивалась бутербродами. Дом постепенно обрел прежний неприкаянный и заброшенный вид, и Элиза, окидывая взглядом давно не мытые окна и нити паутины под потолком, каждый раз обещала выкроить время и навести порядок. Мать пожимала плечами – и так сойдет. Элиза разогревала принесенное жаркое и стояла над ней, пока та, морщась, не съедала хотя бы половину порции. Потом они пили кофе, заедая простенькой выпечкой, переданной Ниной или Мариам – они, в отличие от Элизы, редко выбирались к матери, но та не обижалась – времени у старших дочерей было в обрез: дом, работа, хозяйство, дети… Изредка она становилась разговорчивой и вспоминала какие-нибудь забавные истории. Однажды, вертя в руках чашечку с остатками кофе, рассказала о поездке в Ереван, случившейся в феврале последнего года войны. – Вернулся твой отец с фронта в 43-м, живой, хоть и тяжело покалеченный, без одного легкого. Счастью моему не было предела! Не зря, значит, выплакивала все слезы, отмолила, стало быть, его у смерти! Она его, конечно, с большой неохотой отпускала: худющий был, со страшным шрамом после госпиталя, почти все тело в гнойных свищах и кровавых струпьях. Кашлял круглыми сутками, не спал. А ноги! Видела бы ты его ноги, дочка! Ступни были стерты чуть ли не до костей, а между пальцами росла черная плесень. Вот не вру, взаправду была. Спасибо знахарке Пируз, помогла его выходить: и травами сушеными, и настоями, и заговорами с молитвами. Спустя почти два года твой отец наконец окреп, и мы с ним решили устроить выезд, можно сказать – маленькое свадебное путешествие, – здесь мать смутилась и покраснела. Элиза погладила ее по руке, приободряя. – Так вот, – продолжала мать, – оставили твоих сестер на соседку, приехали в Ереван, сняли комнату на верхнем этаже красивого дома, очень красивого, узорный балкон и высокая лестница с резными перилами до сих пор перед глазами стоят! Заселились, вышли погулять по городу, набрели на лавку сладостей. Денег в обрез, все нестерпимо дорого. На витрине, среди разных сортов халвы и сладостей, стояла коробка со светло-зелеными диковинными зернами. Спросили, что это такое, нам ответили, что кофе. Ну мы и надумали купить немного, ведь хоть и слышали о нем, но ни разу не пробовали. Мы-то, восточные армяне, в отличие от западных, по русской традиции чай из самоваров пили, это стамбульские армяне знали толк в кофе, а мы его даже в глаза не видели. Вот и захотели с твоим отцом попробовать. Купить-то мы этот кофе купили, а спросить у продавца, как его заварить, постеснялись. И у хозяйки дома, пожилой ванской[9] армянки, тоже постыдились разузнавать. Решили готовить наугад: промыли зерна, залили холодной водой, поставили вариться на конфорку. Только зря керосин извели – зерна от варки даже не размягчились. Пытались разжевать и сразу же выплюнули – горечь была нестерпимая. Потраченных денег было жалко, решили хотя бы бульон выпить. Подсолили его, поперчили и, пересилив отвращение, съели с хлебом. Мать зарылась лицом в ладони, расхохоталась. Элиза к тому времени уже корчилась от смеха, хватаясь за большой живот и жалобно охая. – И? – еле отдышавшись, поторопила она мать. – И три ночи не спали! – Зато накувыркались всласть, – взвизгнула Элиза и, хрюкнув, повалилась на бок. Мать делано замахала на нее – вот бесстыжая, но сердиться не стала. Они долго потом сидели, отходя от смеха, улыбаясь благостному дню и своим мыслям, и, казалось, ничто не могло испортить им настроение, как вдруг мать, вздохнув, продолжила: – Как же я тогда радовалась! Думала – война закончилась, наконец-то начнется новая счастливая жизнь. Кто мог знать, что твоему отцу всего ничего осталось жить! Дождался тебя, понянчил, дотянул до твоего трехлетия и преставился. Ты ведь совсем не помнишь его. Он очень тебя любил. Он всех нас очень любил. Элиза хотела возразить, что отца она как раз смутно, но помнит, но мать жалобно протянула: – Наверное, судьба у меня такая: лишаться любимых мужчин. Мужа потеряла, отца похоронила. А брат… – Она низко склонила голову, прикрыла глаза и с горечью произнесла: – Лучше бы выбрали его, а не меня! Элиза обмерла – мать снова упомянула своего брата! Нужно было промолчать, чтобы дать ей возможность выговориться, но тишина затянулась, и она, не сдержавшись, решила поторопить ее: – Может, хотя бы сейчас расскажешь? Мать встрепенулась, хлопнула себя по коленям, поднялась: – Я же воду собиралась поставить, чтоб белье замочить! Заговорилась с тобой, запамятовала! – А что с братом-то? – сделала слабую попытку вернуть ее к разговору Элиза, но ее сразу же одернули: – Не заставляй вспоминать то, что делает мне больно! И мать принялась, излишне суетясь, разводить в печи огонь, гремя поленьями и нарочито громко хлопая железной заслонкой. Заворачивая в газетный обрывок мелкую щепу для растопки, она с таким рвением примяла бумагу, что та разлетелась в клочья. Пришлось схватиться за веник, чтобы подмести. – Ты бы о себе хоть что-нибудь рассказала, а то все меня расспросами изводишь, – с претензией бросила она через плечо, – как Тигран? Как старики? Свекровь не обижает? – Не беспокойся, все у меня хорошо. Пока мать топила печь и ставила разогреваться воду, Элиза, не обращая внимания на ее протесты, перестелила постель и заменила пользованные полотенца на чистые. Вывернула и вытряхнула пододеяльники и наволочки, тщательно прочистив от перьев и шерстяных комков, неизменно скапливающихся в уголках белья. Разбавила мыльный раствор, который, по рецепту знахарки Пируз, настаивали на корне мыльнянки, густо его вспенила. Наконец ее оттеснили, кивнув на торчащий живот и строго велев вести себя подобающе своему положению. Элиза поцеловала мать во впалый висок, с нежной грустью отметив бумажную прозрачность и беспомощность стремительно стареющей кожи. Засобиралась домой, обещав заглянуть назавтра. – Ты смотри, будешь ко мне часто приходить – разговоры пойдут, – предостерегла ее мать. – Какие разговоры? – Люди решат, что тебе плохо в доме мужа, вот ты и ходишь ко мне жаловаться! Элиза подумала, что, если бы мать не завела разговор о своем брате, она бы, наверное, открыла бы душу и рассказала о том, что ее мучило. Но благоприятный момент был упущен, а другого, скорее всего, не случится. Что поделаешь, значит, так тому и суждено было быть. Возвращаться можно было двумя путями: длинным, через главную улицу, или же коротким, петляющим темными задворками. Элиза выбрала длинный. На полдороге под ложечкой неприятно засосало, она пошарила по карманам жакета и несказанно обрадовалась, обнаружив горсть сушеного кизила. Свекровь шутила, что за последние месяцы невестка изничтожила целый мешок сушеного кизила, и почти не преувеличивала – на протяжении беременности Элизе постоянно хотелось кислого. Вот и сейчас, мысленно похвалив себя за предусмотрительность, она стала жадно есть кизил, постанывая от наслаждения. Темнота наступала стремительно и нахраписто, дышала в лицо морозным, наливалась чернотой, неохотно отступая там, где мерцали слабым светом редкие уличные фонари. Стало резко холодать, Элиза ускорила шаг и попыталась обхватить себя крест-накрест руками, с улыбкой отметив, что сделать это толком не может – не позволяет живот. До родов остался неполный месяц, ребенок, по расчетам, должен был появиться за две недели до Нового года. Она ждала его со страхом, поскольку наслышана была всякого о родах, но в первую очередь – со счастливым нетерпением, потому что не сомневалась, что спасение свое обретет именно в материнстве. Дорога пролегала мимо бывших особняков несчастного князя Маиляна. Элиза еще издали заметила одинокий свет в окне второго этажа. Сердце нехорошо сжалось – в одном из этих кабинетов работала Шушан. Резко свернув с тротуара, она нырнула в заброшенный сквер. Прошла его насквозь, приобнимая себя за живот и краем сознания отмечая неприятное ощущение покалывания в левой ладони – это косточки кизила впивались в руку, которую она в волнении крепко сжала в кулак. Дойдя до служебного входа, она на секунду замерла, лихорадочно соображая, как быть дальше, а потом решительно потянула на себя дверь. В лицо дохнуло прокуренным запахом стылого лестничного пролета. Элиза направилась наверх, держась за стену и нашаривая в темноте ступени. Стояла могильная тишина. Над лестничным пролетом второго этажа мерцала одинокая пыльная лампочка. Стараясь не шуметь, Элиза пошла по узкому коридору, замирая возле каждой комнаты, хотя надобности в этом не было – единственный не пустующий кабинет легко обнаруживался по слабому лучу света, пробивающемуся из-под неплотно прикрытой двери. Элиза остановилась, задержала дыхание, прислушалась. Ничего не расслышав, легонько толкнула дверь, раскрывая ее ровно настолько, чтобы подсмотреть краем глаза происходящее внутри, но присутствия своего не выдавать. Она сразу же увидела отставленный в угол обшарпанный стул, со спинки которого свисал тонкий свитер в синюю и голубую полоску. Именно его Тигран сегодня надел, уезжая на поле, а на резонное замечание матери, что негоже одежду на выход в колхозе изводить, объяснил, что приедет городское начальство и нужно выглядеть представительно. На полу, истертым задником к входу, валялся выпачканный глиной и землей сапог, чуть поодаль лежали скомканные брюки. Приподняв створку двери за ручку – чтобы не скрипнула, Элиза раскрыла ее шире и заглянула в кабинет. Увиденное не причинило ей того страдания, которого она ожидала. Раньше, воображая подобную сцену, она не сомневалась, что не в силах будет ее пережить. Теперь же, наблюдая за своим мужем и чужой женщиной, она ощутила не боль, а необъяснимую легкость. Ей даже почудилось, что она воспарила над собой и повисла под потолком, наблюдая за происходящим не сбоку, а свысока. Зрение стало объемным и сосредоточенным, оно одновременно отмечало огромное множество деталей, закрепляя их в памяти: капельки влаги на лбу Шушан, ее красивое запрокинутое лицо, родинку на предплечье и тонкую голубоватую вену, тянувшуюся вдоль стройного бедра; мускулистую, идеально слепленную спину Тиграна, обросшие жестким волосом подмышки, остро пахнущие потом и молодым сильным телом; сбившееся под ними роскошное, цвета спелого абрикоса, покрывало – Элиза догадалась, что Шушан принесла его из дома и хранила в книжном шкафу, подальше от чужих глаз, сунув за толстые тома на верхней полке, до которой не дотянулась бы низкорослая уборщица… Она отметила пыльный рулон карты, торчащий из узкого зазора между спинкой шкафа и стеной, куртку Тиграна, наброшенную на печатную машинку, разлетевшиеся по полу листы исписанной бумаги. Под плотно придвинутым к подоконнику креслом лежал мятый мячик для игры в пинг-понг: видимо, кто-то из сыновей Шушан забегал на днях и, выронив его, поленился вытащить. Зрение работало ясно и яростно, не подчиняясь сознанию, а совсем наоборот – вовлекая его в бешеный поток наблюдений и умозаключений, и Элизе ничего не оставалось, как безропотно ему подчиняться. Сил противостоять происходящему у нее не было, взять их было неоткуда. Преодолев наконец оцепенение, она попятилась, бесшумно потянув к себе дверь. Затворять ее не стала, вовремя вспомнив, что та была неплотно прикрыта. Это Тигран, подумала она, он не захлопнул ее, потому что спешил к своей возлюбленной. Пока он нетерпеливо раздевался, комкая и раскидывая одежду, Шушан вытащила из книжного шкафа роскошное мягкое покрывало и расстелила его на хоженом полу – ей не жалко было хорошего, ни своего ни чужого, она, в отличие от Элизы, не пахла телятником и умела жить так, как считала нужным, и потому, наверное, всегда получала все, чего хотела… Как можно было противостоять такой женщине, как можно было ее победить?! Бежать, бежать от нее без оглядки, не останавливаясь, не оглядываясь, не думая ни о чем. Дальше, как можно дальше! И Элиза побежала, тяжело топая по скрипучим половицам, не считаясь с тем, что ее могут услышать. Одинокая лампочка, несколько раз мигнув, погасла и погрузила лестничный пролет в беспроглядную темень. Элиза потянулась к перилам, бездумно разжав пальцы, которые до сих пор крепко стискивала в кулак. Высыпавшись, кизиловые косточки покатились вниз по ступенькам с тихим, но явственным стуком. Она не удивилась тому, что отчетливо видит их в кромешной темноте, и побежала за ними, поддерживая себя обеими руками под животом. Через секунду над головой громко забегали – это привлеченный шумом Тигран метнулся за ней, но она уже была далеко, и ее было не догнать. Выскочив из сквера, Элиза, чтобы не привлекать ненужного внимания, пошла размеренным шагом в противоположном от дома направлении. Промозглый ночной воздух моментально ее отрезвил. Необходимо было остаться с собой наедине, чтобы справиться с болью, которая наваливалась на нее с той же стремительностью, с какой ее покидали силы. Она почти сразу выдохлась, потому вынуждена была идти медленнее, стараясь беречь себя. Тело наливалось свинцом, поясницу ломило, низ живота сводила неприятная судорога, веки слипались, и Элиза, испугавшись, что может уснуть прямо на ходу, похлопала себя по щекам, чтобы отогнать полусонное состояние. В часовне ничего не изменилось – все тем же скорбным строем подпирали стены каменные хачкары, темнели низкие проходы, а из-под купола, разделяя пополам гулкое пространство, падал косой лунный луч. В изножье хачкара с мучеником стояла керосиновая лампа, освещая его слабым сиянием. Элиза не удивилась ей, она даже не заметила ее. Подойдя к хачкару, опустилась на колени, неосторожно коснувшись раскаленного стекла лампы, но ожога не ощутила. Было так больно, что казалось – сейчас ее вытошнит ребенком. Она прислонилась лбом к стылому камню и, приняв с благодарностью его холодное касание, попыталась разрыдаться, чтобы облегчить свое состояние. Не сумев этого сделать, она завыла – тягучим, страшным, ранящим глотку воем. Когда ее плеча коснулась чужая рука, она не сразу это осознала, потому что яростно стенала, задыхаясь от горя. Наконец сообразив, что не одна, она вцепилась в эту спасительную руку обеими своими руками и, потянув к себе, зарылась в узкую продрогшую ладонь сухими глазами. И, исторгнув из себя страшный крик, который, застряв в горле, не давал ей продохнуть, она наконец разрыдалась, протяжно и надрывно, ощущая, как заворошилась жгущим комом в самом низу живота боль. – Элиза-джан, под ногами натекло. Ты описалась, Элиза-джан?! – раздался над ухом испуганный голос. Элиза мигом его узнала. Она выпустила мокрую от слез ладонь своей молочной сестры и повалилась набок. – Позови кого-нибудь, Вардануш-джан. Кажется, у меня воды отошли. Зима наступила к концу декабря и сразу же развела бурливую деятельность: ударила сильными морозами, подула промозглыми ветрами, затянула в ледовые оковы ущелье, притушив настойчивый запах моря, а следом, притянув небо за шерстяной край и накинув его на черепичные крыши домов, завела долгую и заунывную снежную песнь. К середине января Берд засыпало мерзлой крупкой почти по самые веранды, она ложилась рыхлым укутливым слоем, но к утру неизменно грузнела, неохотно поддаваясь уборке. Элиза наблюдала снежное безумие в окно спальни. Она уже достаточно окрепла, чтобы передвигаться без помощи посторонних. Шов после операции иногда ныл, но почти не беспокоил. Размашистый и неаккуратный – резали наспех, чтобы спасти ребенка, он тянулся через весь живот, уродуя его. Обещанию доктора, что он потом расправится и станет почти незаметным, Элиза не верила. Впрочем, особо по этому поводу не переживала – изуродовали – и ладно. Младенец уже окреп и стремительно набирал вес. Родился он совсем слабым, восьмимесячным, и первое время врачи боялись за его жизнь. Элиза увидела его на десятый день после родов, когда ей разрешили вставать. Она роняла слезы, наблюдая за спящим своим мальчиком. Худенький, почти прозрачный, с низким, но широким лбом и остреньким, как у матери, подбородком, он лежал, сжав беспомощные крохотные кулачки, и горестно, совсем по-взрослому, вздыхал. Элизе отчаянно хотелось взять его на руки, но ей не разрешили, и тогда она взяла в ладонь его крохотную ступню и простояла так до той поры, пока нестерпимо не заныл живот. Санитарка отвезла ее обратно на каталке, на которой развозили по палатам новорожденных, и, уложив в койку, шепнула, что никогда еще ее ребенок так долго не спал. «Видно, чувствовал, что мать рядом, и утешился». Элиза умоляла позволить ей перебраться в реанимационную палату, чтоб быть рядом с сыном, но ей этого не разрешили, сославшись на строгие правила. Она навещала его несколько раз на дню, сидела рядом, не сводя с него глаз, когда он спал, и агукая, когда он просыпался. Ревниво кормила из бутылочки чужим молоком – своего у нее не случилось. Тигран к тому времени выписался из больницы и пытался ходить, неловко опираясь на костыли и поджимая закованную в гипс ногу. О том, что он ее сломал, Элиза узнала на второй день после родов. Рассказала ей об этом бледная от расстройства и недосыпа свекровь, единственная, кого пустили к ней в палату. И по тому, как она отводила глаза каждый раз, когда встречалась взглядом с невесткой, и, стараясь быть убедительной, придумывала множество ненужных деталей, описывая, как Тигран свалился со стога, на который взобрался, чтобы укрепить жердями верхушку, Элиза догадалась: она выгораживает сына. «Теперь вся семья знает, что он снова спутался с Шушан», – равнодушно подумала она. Расспросив про перелом и убедившись, что все обошлось без осложнений, она, чтобы не разыгрывать перед свекровью роль безутешной жены, сослалась на плохое самочувствие и попросила вызвать медсестру, чтобы та сделала ей обезболивающий укол. После ухода свекрови, терпя сквозь стиснутые зубы тупую боль, она воссоздала картину случившегося: скорее всего, Тигран, наспех натянув брюки, погнался за ней, рухнул в темноте с лестницы, покатился вниз, ударяясь о торчащие ребра ступенек. Шушан заметалась, испуганная, попыталась помочь ему подняться, охая и причитая. Наконец, поняв, что это перелом, побежала вызванивать карету скорой помощи. Элиза горько усмехнулась, сообразив, что ее, наверное, доставили в больницу на той же машине, на которой отвезли его. Пролежать в тот злосчастный вечер на холодном полу часовни ей пришлось долго – убежавшая за помощью Вардануш, не догадавшись постучаться в первый попавшийся дом и вызвать скорую по телефону, сама добралась до больницы. Вернулась она оттуда на скорой, с дежурным врачом, которому не удалось уговорить ее уйти домой или хотя бы остаться в приемном отделении. – А если ты не поедешь за ней? – уперлась Вардануш и полезла вперед водителя в машину. Времени на препирательства не было, потому врач махнул рукой – черт с тобой, поехали! Каждый раз, выныривая из схваток, еще не частых, но уже невыносимо больных, Элиза неизменно видела склонившуюся над ней Вардануш, ее бледный высокий лоб, напуганные раскосые глаза, выбившиеся из пучка тонкие и легкие пряди волос, которые качались в такт движению машины и щекотали ей лицо. – Элиза-джан, умираешь, да? Умираешь? – прыгая бесцветными губами, спрашивала она и, меняя тембр голоса, отвечала за нее: – Не-е-е-ет, не умираю, не-е-ет. Родились они с разницей в несколько часов, одна в понедельник, другая – во вторник, но медсестра, заполнившая обменные карты девочек, перепутала даты и записала их на один день. Обе росли без отцов, и если Элиза хотя бы смутно помнила своего, то Вардануш никогда своего не видела. Внешне они были совсем не похожи (да и откуда было взяться сходству), но удивительным образом совпадали во многих качествах: добрые, отзывчивые, готовые прийти на помощь по первому зову, хозяйственные и обязательные до той степени, что, взявшись за уборку, не разгибали спины, пока не доводили дело до совершенства. Даже в склонности к обучению девочки оказались схожими – обе не могли похвастать хоть какими-то способностями. И если Элиза умудрилась с грехом пополам окончить восьмилетку, то недалекой Вардануш и того не удалось: она бросила школу в шестом классе и с тех пор помогала матери, работающей счетоводом в колхозе. Трезво оценив возможности дочери, мать забрала ее к себе, чтобы она, примелькавшись на глазах у начальства, потихоньку влилась в коллектив. Ее расчет оказался верным – к тому времени, когда Элиза устроилась уборщицей в телятник, Вардануш уже была незаменимым человеком в конторе и на нее с облегчением спихивали всякие поручения, которые она с большим удовольствием и охотой выполняла. Ее любили и жалели, но одновременно сторонились – откровенно инфантильное создание, она раздражала своим неуместным любопытством и навязчивостью. Едва заметное в детстве косоглазие с возрастом усилилось, и за спиной, когда не слышала мать, люди иногда звали ее косой. Со временем прозвище укрепилось за ней, превратив бедную маленькую Вардо в Косую Вардануш. Однако не было в том обращении ни желания уязвить, ни обидного высокомерия, лишь только бесхитростное и прямолинейное деревенское утверждение неопровержимого факта. Элиза иногда задумывалась над тем, почему между недалекостью и физическим недостатком Вардануш люди выбрали второе, ведь, по идее, проще и легче было обозвать Вардануш дурочкой, – и не находила ответа. В тот день, вглядываясь во взволнованное лицо Вардануш, она со стыдом вспомнила, как жаловалась в часовне на нее и на ее мать, женщину, вскормившую ее. Из-за схваток сознание путалось, потому она, как ни силилась, не могла вспомнить причин своего неприязненного к ним отношения. Скрючившись от очередного приступа, она вцепилась в шею Вардануш, притянула ее к себе и зашептала ей в полуоткрытый беспомощно улыбающийся рот: «Напомни мне потом, чтобы я об этом подумала». «Хорошо», – ничуть не удивившись, отозвалась Вардануш, и Элиза готова была поклясться, что она отлично знала, о чем ее просят. К выписке она твердо решила развестись. Ее не пугали разговоры и сплетни, которые непременно случились бы после возвращения к матери. Но ее расстраивало горе, которое она причинила бы старикам. Поразмыслив, она нашла, казалось, разумный выход: объявлять о своем решении не станет до той поры, пока не поправится Тигран. Когда снимут гипс – она съедет. Как раз к тому времени на студенческие каникулы вернется золовка, и они вдвоем с братом возьмут на себя заботу о стариках. Возвращалась Элиза в дом мужа с тяжелым сердцем. И все же она не смогла сдержать слез радости и умиления, когда, опираясь на плечо прасвекра (младенца, не дыша, несла, прижав к груди, прасвекровь), зашла в спальню, которую в ее отсутствие полностью переделали. Окна теперь украшали новые тяжелые гардины, надежно защищая спальную сторону от навязчивого дневного света, по оба края широкой кровати расположились красивые тумбочки, а на полу раскинулся роскошный ковер, который свекровь берегла как зеницу ока. Темно-синий драконовый ковер[10], сотканный бабушкой, был единственной памятью о ней, потому свекровь всю жизнь тряслась над ним. А вот для внука не пожалела. Но особенно растрогал Элизу детский уголок, который она намеревалась обставить сама, но не успела. Слева от новенькой кроватки расположилось широкое и мягкое кресло со множеством подушек, на полу лежал белоснежный ворсистый коврик. Справа же стоял комод с вместительными ящичками, предназначенными для хранения вещей младенца. Уже беременной, Элиза как-то мечтательно протянула, изучая картинку в журнале, что хотела бы ребенку ровно такой уголок. Сказала и забыла, а свекровь со стариками запомнили и исполнили ее мечту. Тигран ковылял за женой на костылях. Когда машина с Элизой и младенцем въехала во двор, он вышел на веранду и ждал их наверху. Накинуть куртку не успел, стоял в тонкой рубахе, стуча зубами от холода, и, вытянув шею, наблюдал, как родные суетятся возле дверцы, помогая охающей Элизе выбраться наружу. Встретившись с мужем взглядом, она поразилась тому, как он изменился: лицо его, утратив ровный южный загар, пожелтело и сильно осунулось, между бровями легла морщинка, цвет ярко-синих глаз потускнел, уйдя в водянистую серость. Он снова коротко остригся, чтобы не возиться с непокорными кудрями, и оброс жесткой бородкой. Элиза увернулась, когда он хотел поцеловать ее, и сунула младенца – на сына-то хоть посмотри! Тигран отогнул край кружевной накидки, с минуту вглядывался в крохотное сморщенное личико, перевел изумленные глаза на мать и беспомощно прошептал: «Странно, ничего не чувствую». – А и не надо! – махнул рукой дед, подставляя плечо невестке и помогая ей войти в дом. – Я тоже ничего не ощутил, когда увидел твоего отца. Мужик не сразу осознает значение ребенка. А вот когда осознае-е-ет!.. – Старик воздел указательный палец и назидательно им покачал. – Тогда он и превращается в истинного мужчину. Ночью, когда свет везде погасили и по дому разлилась благостная тишина, Тигран нашел ладонь Элизы. Она попыталась отстраниться, но он не дал ей этого сделать. Задвигал ящичком прикроватной тумбочки, нашарил что-то, вложил ей в руку. – Это была ты, – голос его, глухой и тусклый, оборвался, с усилием договорив фразу. Она повертела в пальцах сухую кизиловую косточку, отозвалась эхом: – Это была я. Они пролежали в молчании, казалось, целую вечность. Ладонь его отяжелела и обмякла, и Элиза решила, что он уснул, но потом он снова заговорил, и по звучанию его голоса она поняла, что он плакал. – Если ты, – медленно, стараясь не выдавать своего волнения, произнес он, – если ты простишь… я никогда… никогда больше… Она высвободилась из-под его руки, зарылась носом в одеяло, прошептала – ломко и бесцветно: – Не смогу. За семь лет брака Элиза родила своему мужу двух сыновей. Мальчики пошли в отца – синеглазые и отчаянно кучерявые. От матери они унаследовали сердцевидный абрис лица и тонкокостное строение – Тигран, в отличие от них, с детства был основательнее в фигуре. К тридцати годам он поднабрал веса, но дарованного природой ладного строения не растерял. Дети же получились хлипкими, словно на шарнирах, и удивительно гибкими – хоть в узел вяжи. Но, невзирая на некрепкое сложение, очень выносливыми и здоровыми. Первенца Элиза назвала Варданом – в честь своей спасительницы Вардануш. А младшему досталось имя, которое собирались дать старшему, – Карен. Мать, узнав об этом, так разволновалась, что пришлось ее отпаивать успокоительными каплями. В тот же день, нарядившись во все самое лучшее и накинув на плечи шаль, она сходила в часовню – поставить свечки за здравие дочерей и их семей, а потом направилась на кладбище, чтобы поделиться со своими покойниками радостной вестью. Там, возле могилы родителей, ее и нашли. Умерла она от разрыва сердца, не дожив несколько дней до своего сорокасемилетия. Элиза узнала о случившемся поздно вечером. Она как раз выкупала младенца, запеленала и, накормив, уложила в кроватку. Весть о смерти матери она приняла стоически, но ночью забредила, и Тигран, разбуженный бессвязным лепетом жены, сразу же отвез ее в больницу. Температуру не могли сбить несколько дней, потому встревоженные врачи, невзирая на просьбы Элизы, на прощальную церемонию ее не пустили. Молоко от высокого жара перегорело, и кормить ребенка она больше не могла. Заглянувшая навестить ее Нина, прознав об этом, всплеснула руками: «Надо же, оба твоих мальчика повторяют твою же судьбу». «Это как?» – не сообразила Элиза. «Ты выросла без материнского молока, и они тоже», – пояснила сестра. – Надо же, – прохладно отозвалась Элиза. Все ее мысли занимала смерть матери. – Как ты думаешь, – с трудом выталкивая застрявшие в горле слова, спросила она, – мама умерла потому, что я назвала сына именем ее брата? – Какая же ты все-таки дурочка, – вздохнула Нина. Она подоткнула одеяло Элизы, провела по ее лбу ладонью, подергала, словно маленькую, за мочку уха. Повторила, скорчив умильную рожицу: – Какая ты все-таки у нас неисправимая дурочка! Элиза с облегчением выдохнула. Это был первый разговор по душам, случившийся у сестер. Он немного притушил страх одиночества, с которым они сейчас, осознав неизлечимое свое сиротство, жили. Теперь они не сомневались, что случись с кем-нибудь беда – и другая обязательно будет рядом. Элиза ушла от Тиграна, когда младшему сыну исполнилось два года. Разводу предшествовало несколько событий, каждое из которых по-своему его приближало. С того самого ночного разговора Элиза знала, что все старания сохранить отношения обречены на провал. Но не стала уходить, уступив просьбам мужа. Сторонний наблюдатель не сомневался, что у них образцовая семья: Тигран был вежлив и предупредителен, она – ласкова и заботлива, оба души не чаяли в детях и пеклись о стариках, оба работали добросовестно и много, создавая общее благосостояние. Но того чувства, которое, прорастая сквозь сердца, связывает родственными узами людей на всю жизнь, у них так и не случилось. И если не познавшая настоящей любви Элиза воспринимала свою бесцветную жизнь со смирением, то для Тиграна подобное существование превратилось со временем в пытку. Слово свое он сдержал и сделал все, чтобы изжить любую возможность даже случайной встречи с Шушан. Но он отчаянно по ней скучал, подспудно перекладывая ответственность за копившуюся в душе тоску на жену и обвиняя ее в своем несчастье. Тигран так и не полюбил Элизу. В ней чуждо было все: манера есть, низко склонившись над тарелкой, то, как она прихлебывала чай, перекатывая во рту кусочек колотого сахара, как, садясь на стул, стыдливо натягивала на округлившиеся колени юбку, как наматывала на палец прядь волос и бездумно ее дергала. Ему не нравилось, как она отдавалась – безропотно и безучастно, обязательно притушив свет и плотно задвинув шторы, и как сразу же после, в едва проглядываемой темноте, натягивала ночнушку, стесняясь своей наготы. Он не любил ее тело – по-бабьи расплывшееся, приземистое и скованное. Неподатливые губы, тяжелые груди, шрам, собирающий кожу живота в некрасивую складку. Терпеть не мог ее запах – сладковато-домашний, бесхитростный, простоватый. Несколько раз, не вытерпев, бросал ей обидные слова. Она испуганно отстранялась, извинялась. Он, зная ее чистоплотность, корил себя за несдержанность, но ничего не мог с собой поделать. Пропасть между ними стремительно росла, отдаляя их друг от друга, и единственным, что держало их вместе, было чувство долга: перед стариками, перед детьми, перед свекровью, полюбившей невестку словно родную и тяжелее остальных перенесшей ту постыдную историю. Старики преставились в один год. Сначала умерла прасвекровь, а следом, едва дотянув до ее сороковин, – отчаянно скучающий и оплакивающий жену прасвекор. Выдержав положенный для траура срок, вышла замуж сестра Тиграна. Отношения с новой родней у нее не сложились, и скоро она перебралась с мужем в отчий дом. А потом овдовела Шушан. Муж ее ушел от тяжелой болезни крови, сгорев буквально за пару месяцев. Элиза не стала дожидаться, когда у Тиграна возобновятся с ней отношения, и первая завела разговор о разводе. Заручившись его согласием, она собрала вещи и переехала с детьми в пустующий дом матери. Все в итоге сложилось хорошо: старики не застали развала семьи, внимание свекрови было переключено на дочь, тяжело переносившую беременность, а Тигран с чистой совестью смог воссоединиться с Шушан – теперь они оба были свободны. И лишь Элиза к своим двадцати пяти годам осталась одна, с двумя маленькими детьми на руках. Ее мало заботила женская неустроенность – она не знала об отношениях с мужчиной ничего такого, что заставило бы сожалеть о потерянном. Мыслей о новом замужестве она не допускала, и причиной тому был не столько собственный горький опыт, сколько ощущение абсолютной никчемности, которое она вынесла тяжелым уроком из отношений с Тиграном. Отныне смысл ее существования сводился к одному – сделать все возможное, чтобы помочь подняться мальчикам. Зарабатывала она мало и, несмотря на помощь Тиграна, концы с концами сводила с трудом. И все же она делала все, чтобы помочь детям выбиться в люди. Она записала их в музыкальную школу и спортивную секцию по вольной борьбе, а потом отдала еще и в художественную школу. Мальчики, не в пример матери схватывавшие все на лету, отлично учились, играли на фортепиано и гитаре и прекрасно рисовали. К тому времени, когда младший поступил в политехнический институт, старший уже оканчивал его с красным дипломом, и счастливая Элиза не упускала случая, чтобы похвастать детьми перед всяким, кто готов был ее выслушать. С годами круг желающих сильно сузился – не каждому под силу было внимать бесконечным рассказам о чужих образцовых детях, когда от собственных одно расстройство. Единственным пламенным слушателем, готовым искренне радоваться успехам сыновей Элизы, была Косая Вардануш. Она часто заглядывала в гости – будто бы на минуточку – и оставалась до поздней ночи, помогая по хозяйству, и, поддакивая впопад и невпопад, по сотому кругу восхищалась тому, как разработка, над которой вот уже два года ломает голову Вардан, вызвала интерес аж в Москве, а реферат, написанный Кареном, напечатали в научном журнале. Элиза не замечала ни неуклюжих реплик Косой Вардануш, ни откровенного недоумения колхозных доярок, к которым она постоянно приставала с рассказами. Она жила успехом сыновей и только в нем видела оправдание своей женской несостоятельности. С годами она совсем себя распустила: непомерно растолстела, отрастила не дающий толком выпрямиться загривок, страдала от болей в локтях и коленях, из-за чего ходила чуть вразвалочку, расставив руки и шаркая ногами. Одежду она носила мешковатую: большие вязаные жакеты, просторные кофты и платья с широким подолом, которые, как она опрометчиво считала, скрывали ее полноту. Поседевшие волосы закалывала в пучок на затылке, косметикой не пользовалась, духами – тоже, но всегда носила в кармане надорванный пакетик ванили, веря, что он перебивает специфический запах ее тела. В том, что оно не очень приятно пахнет, она, вспоминая перекошенное лицо Тиграна, не сомневалась, потому старалась сохранять изрядное расстояние между собой и собеседником, а попытки его нарушить пресекала, объясняя это особенностью своего зрения. «Картинка расплывается, и я ничего не вижу», – виновато улыбалась она, выставив вперед руку. «Почему тогда не заведешь себе очки?» – удивлялись собеседники. «Да все никак до доктора не дойду!» – отмахивалась она и обещала обязательно на днях сходить. По той же причине она не посещала людных мест, и шумная провинциальная жизнь с ее умильной претензией на светскость протекала мимо нее. За двадцать лет Элиза не побывала ни на одной из первомайских демонстраций, на которые исправно сгоняли весь колхозный коллектив. Она не посещала кустарных спектаклей местного театра и проходила мимо бродячих цирковых трупп, которые изредка заезжали в Берд, чтобы, натянув над центральной площадью канаты, под уморительные сценки, разыгранные клоунами, и пронзительный зов зурны, пускать высоко над землей акробатов. От походов на свадьбы и поминки она тоже воздерживалась, и даже школьные выпускные вечера своих сыновей пропустила, сославшись на недомогание. Мальчики, привычные к ее замкнутости, обижаться не стали – они давно смирились со странностями матери, списав их на особенности характера. Единственное, в чем Элиза не могла себе отказать, – это походы в кинотеатр. Билет она честно покупала, но смотрела фильм не из зала, а через узкое окошко, расположенное в комнате киномеханика, согласившегося пускать ее туда за пирожки с картошкой. И пока он, макая золотистый пирожок попеременно то в соль, то в молотый красный перец, нахваливал ее стряпню, она, затаив дыхание и раздражаясь на его бормотание, наблюдала за действом на экране. Один и тот же индийский фильм она могла пересматривать множество раз, искренне радуясь, когда герои были счастливы, и разражаясь горькими слезами, когда их постигало несчастье. Иногда она брала с собой Косую Вардануш, и они, возвращаясь после фильма, жарко обсуждали увиденное. Приобняв подругу на прощание, Вардануш направлялась к своему дому, находящемуся на другом конце улицы. Элиза же уходила к себе лишь тогда, когда она исчезала за поворотом. Вардануш была единственным человеком, который мог прикоснуться к ней. Больше никому, даже своим сыновьям, она этого не позволяла.