Смерть сердца
Часть 5 из 10 Информация о книге
– Сумасшедшая, – любовно сказал Томас. Он вытащил портсигар и рассеянно в него заглянул: пусто. – Будь добра, – попросил он, – передай сигаретницу. Нет-нет, она у тебя прямо под локтем… Чем сегодня занималась? – Хочешь, наполню портсигар? – Ой, спасибо огромное, спасибо… Так чем, говоришь, занималась? – Конституционной историей, музыкальным анализом и французским. – И тебе нравится? В смысле – как, справляешься? – По-моему, история – грустная штука. – Не просто грустная – скользкая, – сказал Томас. – С самого начала сплошное вранье, просчеты и мошенничество. Непонятно только, чего мы теперь с ней так носимся, можно подумать, что-то изменится к лучшему. – Но разве раньше люди не были храбрее? – Выносливее. И по кругу не бегали. Тогда у них еще было будущее. А когда стоишь на краю, куда там дальше двигаться. Порция непонимающе на него посмотрела, потом сказала: – Я неплохо знаю французский. Получше остальных девочек. – Ну уже кое-что, – сказал Томас и замолчал. Он сидел напротив Порции, с другой стороны камина – ссутулившись и медленно поводя головой из стороны в сторону с напряженным, затравленным видом, будто животное, которому предлагают что-то, что ему не нравится. У Томаса были очень темные волосы, вечно гладко причесанные, и решительно очерченные брови, такие же, как у отца и Порции. Выражение лица у него тоже было отцовское – упрямое, но за упрямством, однако, угадывалась глубокая нерешительность. Несмотря на внушительной лепки лоб и крупную голову, к тридцати шести годам его приветливое и подвижное лицо уже слегка одрябло и как будто бы свисало с черепа. Глаза и рот говорили о нем что-то, но не все; казалось, они пребывают совершенно отдельно от чего-то в нем важного. У него был хмурый, а временами даже высокомерный вид человека, осознающего, что он не совсем верно распорядился своей судьбой, словно у какого-нибудь второстепенного римского императора. Одной рукой он придерживал стакан на подлокотнике кресла, а другую свесил вниз, будто выронил что-то и теперь рассеянно это нащупывает. Было ясно, что Томасу сейчас совершенно нечего сказать. Шум Лондона доносился сквозь закрытые и занавешенные окна как сквозь вату, свет лампы обводил комнату почти призрачными кругами, огонь отбрасывал жаркий свет на коврик. В доме стояла такая напряженная, такая всеобъемлющая тишина, что казалось, кроме них тут никого и нет. Порция вскинула голову, будто бы вслушиваясь в эту тишину. Она сказала: – После гостиниц дома так тихо. Я все никак к этому не привыкну. В гостиницах все время слышно других людей, а когда нанимаешь квартиру, нужно вести себя потише, чтобы тебя никто не услышал. Может быть, в дорогих квартирах все и не так, но в наших мы старались вести себя очень тихо, иначе на нас сразу накидывался хозяин. – А я думал, французам до этого и дела нет. – Мы всегда нанимали комнаты в чьем-нибудь доме. Маме так больше нравилось – если вдруг что-то случится. Но в последнее время мы жили в отелях. – Ужас какой, – сказал Томас, старательно поддерживая беседу. – Наверное, если до этого ты жил в собственном доме. Но нам с мамой это даже отчасти нравилось. За ужином мы придумывали разные истории про других постояльцев, и так весело было глядеть, как люди приходят и уходят. А с некоторыми постояльцами мы даже знакомились. Томас рассеянно ответил: – Тебе, наверное, недостает всего этого. Она отвернулась, и наступила такая тишина, что Томас даже забарабанил по полу пальцами. Он сказал: – Конечно, я понимаю, что дело не только в этом. Чертовски жаль, что так вышло с твоей матерью, – ужасная несправедливость. Она ответила с удивительным самообладанием: – Мне у вас тоже хорошо, Томас. – Жаль лишь, мы толком не можем тебя развлечь. Была бы ты постарше. – Но тогда я, наверное… Она замолчала, потому что Томас хмуро разглядывал пустой стакан, раздумывая, не выпить ли ему еще. Так ничего и не решив, он с сомнением покосился на стопку книг на полу, доходившую ему до локтя, на сложенные сверху афишки и журналы. Их он тоже отверг, поставил стакан на пол и потянулся за лежавшей на краю стола «Ивнинг Стандард». – Ты не возражаешь, – спросил он, – если я взгляну? Он мрачно прочел пару заголовков, отложил газету, подошел к столу и запальчиво нажал на кнопку домашнего телефона. – Послушай, – сказал он в трубку. – Сент-Квентин у нас что, живет?.. Тогда сразу, как только уйдет… Нет, не надо… Да, похоже на то. Он повесил трубку и взглянул на Порцию: – Похоже, я сегодня рано, – сказал он. Но она только посмотрела сквозь него, и Томас в полной мере ощутил, каково это – когда тебя не замечают… Она же видела пансион среди швейцарских скал, который на целый вечер окутывало дождем. Летние дожди в Швейцарии – серые, под их пологом хорошо думается. У самого края обрыва, за штакетником, в белой дымке черной прорезью виднелось озеро. Там они вечно ходили по краю – последние дни своей жизни вместе. Опасная высота была частью их жизни там, наверху, которая оказалась концом их жизни вместе. В тот вечер они прибыли из Люцерны последним пароходом, подняли головы и, увидев сквозь дождь огни деревни – на одном уровне со звездами, поняли, что приехали домой. Рука об руку они вскарабкались по отвесной петляющей тропинке, поддерживая друг друга за локти, слушая, как шуршит в соснах ночной дождь; им было совсем не страшно. Они всегда выбирали жилье там, где сезон еще не начался, когда еще не работали фуникулеры. Остальные постояльцы пенсьона были немцы или швейцарцы: здание было деревянное, с резными балкончиками. В их номере, хоть и самом дальнем, с окнами на сосновый лес, тоже имелся балкон, и они, бывало, сбегали из салона и сидели там долгими дождливыми днями. Лежали на кроватях – укрывшись пальто, оставив окно нараспашку – и вдыхали запах мокрого дерева, слушали, как дребезжит водосточный желоб. А еще – читали вслух друг другу купленные в Люцерне таушницевские романы. Чайные принадлежности, спиртовка и лиловая бутылочка денатурата стояли на шатком комодике между кроватями; в четыре часа Порция принималась готовить чай. Ели они, поочередно откусывая то от плитки шоколада, то от бриоши. Они обожали открытки и завешивали сосновые стены своими набросками; выстиранные чулки сушили на батарее, хоть отопления и не было. Иногда из туманной дали доносился звон коровьих бубенцов, из соседней комнаты – голоса людей, говоривших по-немецки. Часто случалось так, что между пятью и шестью часами дождь переставал и по стволам сосен сползал влажный свет. Тогда они слезали с кроватей, надевали ботинки и спускались по деревенским улочкам к обзорной площадке над озером. Смотрели сквозь клочья тумана, как шестичасовой пароход, пыхтя, огибает скалу и причаливает к пристани. Или пытались прочесть названия солидных, еще не открывшихся отелей на другом берегу. Разглядывали высокие шале, втиснутые в скобки лугов, сокрушались, что нет бинокля, но бинокль мистера Квейна отослали домой, Томасу. Возвращаясь обратно, они видели, как по деревне проводят коров – добрых коров, мокрых, спотыкающихся коров, которых преследует звук их же собственных колокольцев. Иногда, заслышав приглушенные звуки Angelus[4], разносившиеся по нагорью, Ирэн вздыхала, потому что когда-то очень любила ходить в церковь. Иногда они воровато прокрадывались в католическую церквушку, боясь, что поступают плохо, что припадают к божьей милости без спроса. Когда они уехали из этой высокогорной деревни, когда они уехали навсегда, большие отели только-только начали открываться и назавтра должны были пустить фуникулер. Они спустились на пролетке по знакомой тропинке-зигзагу, Ирэн стонала и цеплялась за руку Порции. Уезжая, Порция не плакала по деревне, потому что матери было очень больно. Но она все думала о ней, пока сидела в той люцернской клинике, где ее мать умерла после операции; она умерла в шесть вечера, в их самое счастливое время дня. Зажужжали часы Томаса – вот-вот пробьет шесть. Шесть вечера, но не июньского. В такое время вся равнина, наверное, покрыта снегом, а там, где нет снега, темно, и только за ставнями светятся огоньки, ну и еще, может быть, горят огни в церкви. Но на нашей улице, должно быть, стоит полнейшая снежная тишина, и снег лежит и на нашем балконе тоже. – Утром на озере был лед, – сказала она. – Да, я тоже видел. – Но днем он треснул, там плавали лебеди… Наверное, потом оно опять замерзнет. Было слышно, как в холле Сент-Квентин прощается с Анной. Томас схватил «Ивнинг Стандард» и сделал вид, что читает. Порция прижала ладони к глазами, быстро вскочила и принялась разбирать книги на стоявшем в другом конце комнаты столике, чтобы держаться ко всем спиной. Столик был завален книгами, которые больше было некуда деть: Анне хотелось, чтобы комната выглядела уютно и по-домашнему, Томас же просто устроил здесь беспорядок безо всякой системы. Сент-Квентин с прощальными словами хлопнул входной дверью, и Анна, улыбаясь, вошла в кабинет. Казалось, будто Томас сначала досчитал до трех и только потом взглянул на нее поверх «Ивнинг Стандард». – Ну вот, дорогой, – сказала Анна, – бедняжка Сент-Квентин ушел. – Надеюсь, ты не выставила его за дверь? – О нет, – рассеянно ответила Анна, – он, как обычно, вскочил и умчался. – Увидев на полу стакан Томаса, она спросила: – Решили с Порцией выпить? – Нет, это мой. – Ну почему же нельзя поставить стакан на стол? – Она прибавила, погромче: – Порция, прости, что напоминаю, но не пора ли тебе садиться за уроки? Тебе что-нибудь задали? Тогда вечером сможем все вместе сходить в кино. – Мне нужно написать сочинение. – Дорогая, у тебя как будто нос заложен. Ты не простудилась ли сегодня? Порция развернулась, взглянула на Анну – и та осеклась, хотя явно собиралась сказать что-то еще. Сжав губы, вцепившись в ремень, Порция – с горестной решимостью – прошла мимо Анны и вышла за дверь. Анна подошла к двери, убедилась, что она закрыта, и воскликнула: – Томас, ты довел ее до слез! – Неужели? Кажется, она тоскует по матери. – Боже правый! – поразилась Анна. – Но с чего вдруг? Отчего она сейчас-то взялась по ней тосковать? – Ты сама говоришь, что я ничего не смыслю в чувствах других людей – откуда же мне знать, что у них эти чувства вызовет? – Наверное, ты чем-нибудь ее расстроил. Томас, пристально глядя на Анну, сказал: – Раз уж на то пошло, это ты меня расстраиваешь. – Нет, послушай, – сказала Анна, взяв его за руку, но держа ее на некотором от себя расстоянии. – Она что, действительно тоскует по Ирэн? Ужасно, если это правда. Все равно как если бы в доме завелся тяжелобольной. Но, конечно, тогда мне ее очень жаль. Как бы так еще сделать, чтобы она мне больше нравилась. – Или даже полюбить ее. – Мой дорогой Томас, никого нельзя полюбить нарочно. И кроме того, неужели ты вправду хочешь, чтобы я ее полюбила? Чтобы жила ей одной, дожидалась ее возвращения? Нет, тебе всего-навсего хочется, чтобы я делала вид, будто люблю ее. Но я совсем не умею делать вид – я гадко обошлась с ней за чаем. На то, правда, были свои причины. – Вовсе не обязательно лишний раз мне напоминать, как ты всем этим недовольна. – Ладно, в конце концов, она в каком-то смысле – часть тебя, а я ведь за тобой замужем. Кого ни возьми – у всех в семье что-нибудь да не так. Так что, ради бога, не надувайся. – Ты сказала, что мы идем в кино? Я не ослышался? – Нет, не ослышался. – Но почему, Анна, почему? Нам уже которую неделю не сидится на месте. Анна, рассеянно трогая жемчуг на шее, ответила: – Нельзя же сидеть и ничего не делать. – Не вижу в этом ничего плохого. – Мы не можем втроем сидеть и ничего не делать. Меня это убивает. Тебе этого, кажется, не понять. – Но она же ложится спать в десять. – Не ровно в десять, ты же сам знаешь. Терпеть не могу, когда за мной наблюдают. А она за нами – наблюдает. – С чего бы ей за нами наблюдать? – Я, кажется, знаю с чего. В общем, с ней мы не можем остаться вдвоем. – Сегодня – сможем, – сказал Томас. – Точнее, после десяти. Пытаясь успокоить ее, он снова протянул руку, но она – сплошной сгусток нервов – увернулась. Уселась подальше от камина: плотно облегающее фигуру черное платье, руки скрещены, вся в напряженных мыслях. Пока тянулись минуты тишины, Томас задумчиво ее разглядывал. Затем встал, схватил ее за локоть и сердито поцеловал. – Мне никак не удается побыть с тобой, – сказал он.