Сохраняя веру
Часть 3 из 95 Информация о книге
– Ты сядешь, черт возьми, даже если ради этого мне придется прежде времени отправиться на тот свет! Я вспоминаю про гробовой столик и про урок танцев, на который Вера три дня назад так и не попала. Высвобождаюсь из маминой хватки, закрываю лицо руками, и свежие слезы катятся по лицу, как расплавленный воск. – Ну что со мной не так?! – С тобой все так, как бы твой кретин ни пытался запудрить тебе мозги. – Мама прикладывает ладони к моим горящим щекам. – Ты ни в чем не виновата, Мэрайя. Такие вещи предотвратить невозможно. Колин просто не стóит земли, по которой ходит. – Для пущей убедительности она плюет на ковер. – Теперь подымайся, чтобы я могла привести Веру. – Она не должна видеть меня такой! – встрепенувшись, говорю я. – Значит, стань другой. – Это не так просто… – А ты постарайся, – настаивает мама. – Сейчас речь не о тебе, Мэрайя. Подумай о дочке. Ты хочешь совсем расклеиться? Ладно, только сначала взгляни на Веру. Ты знаешь, что я права. Иначе бы не вызвала меня сюда, чтобы я присматривала за ней все эти три дня. – Смягчившись, мама добавляет: – У твоей дочери есть отец-идиот и ты. Что из этого получится, зависит от тебя. Луч надежды на секунду пробивает мою броню. – Вера просилась ко мне? – Нет… – поколебавшись, отвечает мама, – но это еще ничего не значит. Она выходит, а я поправляю подушки у себя за спиной и вытираю глаза уголком одеяла. Мама возвращается, ведя на буксире Веру. Та останавливается в двух футах от кровати. – Привет! – говорю я и улыбаюсь, как заправская актриса. В первые мгновения я просто любуюсь дочерью: ее криво проведенным пробором, дырочкой на месте выпавшего переднего зуба, облупившимся розовым лаком на ноготках. Вера скрещивает ручонки и упрямо расставляет тонкие, как у жеребенка, ножки. Красивый ротик сжимается в ровную линию. – Не хочешь посидеть со мной? – предлагаю я. Вера не отвечает. Она вообще почти не дышит. Почувствовав внезапную боль, я понимаю, что с ней происходит. В ее возрасте я тоже верила, что если замереть и не двигаться, то и весь окружающий мир замрет. – Вера… – Я протягиваю к ней руку, но она отворачивается и уходит. Одна часть меня хочет ее догнать. У другой – у той, которая больше, – нет на это душевных сил. – Она со мной не разговаривает. Почему? – Ты мать. Ты и выясни. Я не могу. Единственное, что я действительно знаю, – это границы моих возможностей, а потому поворачиваюсь на бок и закрываю глаза, надеясь, что мама догадается: сейчас ей лучше оставить меня в покое. – Вот увидишь, – тихо говорит она, положив руку мне на голову, – Вера поможет тебе это пережить. Я притворяюсь спящей и не выдаю себя ни когда слышу мамин вздох, ни когда сквозь ресницы вижу, как она убирает с моего ночного столика универсальный нож и маникюрный набор. Несколько лет назад, когда я застала Колина в постели с любовницей, то вытерпела три ночи, а потом попыталась наложить на себя руки. Колин меня нашел и отправил в больницу. Врачи скорой помощи сказали ему, что успели меня спасти, но это не так. В ту ночь я словно бы потерялась. Перестала быть собой. О той женщине, в которую я превратилась, мне теперь даже слышать не хочется. Себя я в ней не узнаю. Я не могла есть, не могла говорить, у меня не хватало сил отбросить одеяло и встать с постели. В голове застряла одна мысль: если я больше не нужна Колину, то зачем я нужна вообще? Сообщая о том, что меня забирают в Гринхейвен, он заплакал. Попросил прощения, но за руку не взял, не поинтересовался, чего я хочу, не посмотрел мне в глаза. Он сказал, что мне нужно лечь в больницу, чтобы не быть одной. А я и не была одна. Уже несколько недель я была беременна Верой. Я знала о ней еще до того, как пришли результаты анализов и курс моего лечения скорректировали с учетом особенностей организма беременной женщины, склонной к суициду. Я решила не предупреждать врачей о ребенке: предоставила им разбираться самим. И только годы спустя призналась себе в том, что молчала не просто так, а надеясь на выкидыш. Я внушила себе, будто именно малыш – комочек клеток внутри меня – вынудил Колина уйти к другой женщине. Ну а теперь моя мать говорит, что дочка не позволит мне бесповоротно увязнуть в депрессии, и это, пожалуй, не так далеко от истины. Ведь Вере уже приходилось меня спасать. Там, в Гринхейвене, моя беременность превратилась из обузы в преимущество. Люди, которые поначалу и слушать меня не хотели, стали заходить ко мне, чтобы посмотреть на мой округляющийся живот и похвалить мои порозовевшие щеки. Колин, узнав о ребенке, вернулся ко мне. Я дала дочке гойское, как говорит мама, имя Вера, потому что мне было жизненно необходимо во что-нибудь поверить. Я сижу с телефоном в руке. Мне кажется, Колин с минуты на минуту позвонит и скажет, что у него помутился рассудок. Будет умолять меня простить ему это кратковременное сумасшествие. Ведь кому, как не мне, понимать такие вещи! Но телефон не звонит. Примерно в два часа ночи я слышу возле дома какой-то шум. «Это Колин! – думаю я. – Приехал!» Бегу в ванную и онемевшими от бездействия руками распутываю волосы. Проглатываю целый колпачок ополаскивателя для рта. Потом несусь вниз по лестнице. Сердце стучит. Темно. В холле никого нет. Я крадучись подхожу к входной двери и выглядываю в одно из окошек, обрамляющих ее. Потом осторожно отпираю замок и, скрипнув дверными петлями, выхожу на старое крыльцо. Оказывается, это не Колин вернулся домой, а два енота роются в мусорном баке. – Пошли вон! – кричу я, взмахивая руками. Мой муж ставил для таких ночных гостей безопасную ловушку – клетку с захлопывающейся дверью. Когда пойманный зверек начинал кричать, Колин относил его в лес и там выпускал. А потом возвращался домой с пустой клеткой и говорил: «Абракадабра! Был енот – нет енота!» Вместо того чтобы подняться в спальню, я заглядываю в столовую. Лунный свет отражается от полировки овального стола, в центре которого стоит миниатюрная копия нашего коттеджа. Этим я зарабатываю себе на жизнь: строю дома` мечты, но не из бетона и двутавровых балок, а из палочек не толще зубочистки и из лоскутков атласа размером с ладошку. Строительным раствором служит обычный клей. Чаще всего люди заказывают копии собственных домов, но я могу сделать и старинный особняк, и арабскую мечеть, и мраморный дворец. Свой первый кукольный домик я сделала семь лет назад в Гринхейвене. Пока другие пациенты плели мексиканский амулет «Божий глаз» или складывали оригами, я возилась с палочками от эскимо и картоном. Даже в первой моей постройке было место для всех необходимых предметов мебели, и каждому воображаемому обитателю предназначалась своя комната. С тех пор я построила около пятидесяти домиков. После того как Хиллари Клинтон заказала к шестнадцатилетию своей дочери Челси точную копию Белого дома, с Овальным кабинетом, фарфором в стеклянных шкафчиках и сшитым вручную флагом США, я стала известной. Заказчики часто просят меня делать в дополнение к домикам еще и кукол, но от этого я отказываюсь. Пианино, даже если оно крошечное, – все равно пианино. А вот кукла, как ни вытачивай ее ручки и ножки, как ни расписывай личико, никогда человеком не станет. В груди у нее будет только дерево. Я выдвигаю стул, сажусь и осторожно провожу пальцем по крыше нашего дома, по столбикам, поддерживающим навес над крыльцом, по шелковым бегониям в терракотовых горшках. В миниатюрной столовой стоит стол из вишневого дерева, такой же, как тот, за которым я сейчас сижу, а на нем – крошечный домик, макет макета. Легким щелчком пальца я захлопываю входную дверь кукольного коттеджа, опускаю оконные рамы размером с почтовую марку. Задвигаю микроскопические щеколды на ставенках. Переношу бегонии на лилипутское крылечко. В общем, закрываю дом так, словно на него надвигается буря. Колин позвонил только через четыре дня после того, как ушел. – Это не должно было случиться так, – говорит он, видимо имея в виду, что мы с Верой не должны были ему помешать. Наверное, мы невольно ускорили события. Но я, конечно, оставляю эту свою догадку при себе. – У нас не получится, Мэрайя. Ты же знаешь… Я кладу трубку, не дав ему договорить, и с головой накрываюсь одеялом. После ухода Колина прошло уже пять дней, а Вера по-прежнему не разговаривает. Передвигаясь по дому беззвучно, как кошка, она возится со своими игрушками, берет из тумбочки видеокассеты, а на меня все время поглядывает с подозрением. Каким-то образом пробивая себе дорогу через ее молчание, моя мама догадывается, что внучка хочет на завтрак овсяную кашу, не может дотянуться до конструктора, стоящего на верхней полке, или ей нужно попить воды перед сном. Может, они общаются с помощью тайного языка? Я сама Веру не понимаю, а она отказывается со мной общаться, и это заставляет меня думать о Колине еще чаще. – Сделай что-нибудь, – твердит мне мама. – Она же твоя дочь. Биологически – да. Но общего у нас мало. Зато со своей бабушкой Вера так близка, будто просто перепрыгнула через поколение. Они обе преуспели в искусстве капризничать, обе отличаются резиновой гибкостью, а значит, и жизнестойкостью. Потому-то и странно видеть Веру неприкаянно слоняющейся из угла в угол. – Что я могу сделать? – спрашиваю я. – Поиграй с ней, – пожимает плечами мама. – Скажи, что любишь ее. Ох, если бы это было так просто! Я действительно люблю Веру с рождения, но не так, как вы, наверное, думаете. Она стала для меня облегчением. Я была уверена, что, после того как я сначала мечтала о выкидыше, а потом несколько месяцев сидела на прозаке, ребенок родится с тремя глазами или с заячьей губой. Роды прошли легко, девочка оказалась здоровой. Но в наказание за дурные мысли ко мне пришло понимание того, что я не смогу сделать ее счастливой. Связь между нами порвалась, не успев возникнуть. Веру мучили колики. Целыми ночами она не давала мне спать, а когда я кормила ее, с ожесточением меня кусала. Иногда, невыспавшаяся и встревоженная, я укладывала ее в кроватку, вглядывалась в мудрое круглое личико и думала: «Что же я с тобой делаю?» Раньше я считала, будто материнские чувства приходят к женщине сами собой. Точно так же, как появляется молоко. Это немножко болезненно и немножко страшно, но, как бы то ни было, это становится частью тебя. И я терпеливо ждала. Ну и что, если я не умею ставить своему ребенку ректальный градусник? Ну и что, если у меня пока плохо получается пеленать? В один прекрасный день я проснусь и начну все делать правильно. После того как Вере исполнилось три года, я перестала надеяться. По какой-то причине материнство до сих пор дается мне тяжело. Я удивляюсь женщинам, которые, имея много детей, легко и быстро усаживают их всех в машину. Сама же я не успокоюсь, пока три раза не проверю, достаточно ли хорошо Вера пристегнута. Когда я вижу, как другие мамы наклоняются к своим детям, чтобы что-то сказать, я стараюсь запоминать их слова. При мысли о необходимости докапываться до причин Вериного упрямого молчания у меня сводит желудок. Вдруг я не справлюсь? Какая же я в таком случае мать? – Я не готова, – отпираюсь я. – Бога ради, Мэрайя! Оденься, причешись, начни вести себя как нормальная женщина, и не успеешь оглянуться, как перестанешь притворяться, – говорит мама и, покачав головой, добавляет: – Колин десять лет внушал тебе, что ты увядающая фиалка, и ты, дурочка, ему поверила. Только много ли он понимает? На самом деле он просто до нервного срыва тебя довел. Она ставит передо мной чашку кофе. Я знаю: для нее это уже победа, что я сижу за кухонным столом, а не валяюсь в кровати. Когда меня упрятали в психушку, она жила в Скоттсдейле, в штате Аризона, куда переехала после смерти моего отца. Но, узнав о том, что я пыталась покончить с собой, немедленно прилетела и оставалась со мной до тех пор, пока опасность, по ее ощущениям, не миновала. Мама, конечно, не ожидала, что Колин запихнет меня в дурдом. Когда ей стало об этом известно, она продала свой кондоминиум, вернулась и четыре месяца ходила по юристам, добиваясь судебного постановления, запрещающего удерживать меня в больнице принудительно. Она решила, что, сдав меня в Гринхейвен, Колин повел себя как предатель, и до сих пор не простила его за это. Ну а я? Даже не знаю… Иногда я соглашаюсь с мамой: дескать, в каком бы состоянии я тогда ни находилась, он все равно не имел права решать за меня. А иногда я понимаю, что Гринхейвен – одно из немногих мест на земле, где мне было комфортно. Ведь там ни от кого не ждали совершенства. – Колин – шмок, козел, – без церемоний заявляет мама. – Слава богу, Вера пошла в тебя. Помнишь, – мама хлопает меня по плечу, – в пятом классе ты однажды получила «В»[4] с минусом за тест по математике? Ты так ревела, будто ждала, что мы с отцом тебя растерзаем. А мы даже нисколько не огорчились. Ты написала как смогла. Ты старалась, и это главное. А вот теперь о тебе такого не скажешь. – Через открытую дверь кухни мама заглядывает в гостиную, где Вера рисует восковыми мелками. – Разве ты до сих пор не поняла, что воспитание ребенка – это работа, которую нельзя останавливать никогда? Вера берет оранжевый мелок и яростно возюкает им по бумаге. Я вспоминаю, как в прошлом году она учила буквы: нацарапает на листке длинный ряд согласных и спрашивает меня, что получилось. «Фрзввлкг», – отвечаю я, и она почему-то смеется. – Иди уже, – толкает меня мама. Войдя в гостиную, я сразу же опрокидываю коробку с мелками. – Извини, – говорю я и начинаю пригоршнями складывать их в жестяную коробку из-под печенья «Орео»; закончив, я встаю, но Вера глядит на меня по-прежнему холодно. – Извини, – повторяю я, имея в виду уже не мелки. Вера не отвечает. Тогда я смотрю на ее рисунок: она изобразила летучую мышь и ведьму, пляшущую у костра. – Ух ты! Просто замечательно! – Я беру листок и внимательно его рассматриваю. – Можно я возьму рисунок себе? Повешу внизу, в своей мастерской? Вера наклоняет голову, забирает у меня рисунок и рвет его пополам. Затем взбегает по лестнице и хлопает дверью своей комнаты. Мама выходит из кухни, вытирая руки полотенцем. – Твой совет не совсем помог, – говорю я сухо. – Нельзя изменить мир за одну ночь, – пожимает она плечами. Подобрав половинки Вериного произведения, я провожу пальцем по обильно навощенному изображению ведьмы и говорю: – Думаю, это я.