Соотношение сил
Часть 31 из 96 Информация о книге
– Прибавьте ей за это жалованье. Вернер пропустил ее реплику мимо ушей и продолжал: – Впрочем, понятно, когда у человека обожжено сердце, обычный ожог кажется пустяком. – Что вы имеете в виду? Старик не ответил, вздохнул, покачал головой. – Вернер, если вы будете крутиться на кухне, кончится тем, что я тоже обварю себе что-нибудь, – проворчала Эмма, – ступайте в столовую и загляните, наконец, в пакет, который стоит на диване. – Ах да, я совсем забыл про твой подарок, не обратил никакого внимания, ты обиделась, ну прости, прости, дорогуша. – Он усмехнулся и пробормотал: – Забавно, в самом деле, такая чувствительность при нынешнем скотстве. Когда Эмма вошла в столовую с супницей, пакет валялся на ковре, обе сорочки висели на диванной спинке. – Дорогуша, спасибо, они отличные, – сказал Вернер и чмокнул ее в щеку. – Подарок не от меня, от Германа, – выпалила Эмма, – сам выбирал, но только это страшная тайна. Взял с меня клятву не говорить вам ни слова. – Взрослая, умная дама, доцент, – Вернер хмыкнул, – а сочиняешь дурацкие небылицы. – После обеда обязательно примерьте, если не подойдет размер, можно будет обменять в течение недели, – краснея, пробормотала Эмма. Все было готово, она успела здорово проголодаться, но не смогла притронуться к супу, которым обварилась несчастная полька. А старик ел спокойно. – Так что же все-таки означает эта ваша трагическая метафора? – она отодвинула тарелку с супом и положила себе жаркое. – Какая метафора? – Старик удивленно поднял брови. – Обожженное польское сердце, – произнесла Эмма с пародийно-пафосной интонацией и закатила глаза. – А ты не понимаешь? – Он склонил голову набок и прищурился. – Представьте, нет. – Скажи, ты бы хотела оказаться на ее месте? – Я?! – Эмма поперхнулась, закашлялась сильно, до слез. Вернер поднялся, обошел стол, постучал ей по спине. – Спасибо. – Она выпила воды и промокнула салфеткой глаза. Старик сел, придвинул к себе пепельницу, открыл портсигар. – Вы еще не доели второе, – буркнула Эмма. – Я сыт. – Он чиркнул спичкой. – В моем возрасте много есть вредно. – А курить тем более. Ладно, сварю кофе. – Она вскочила и убежала на кухню. Эмма не понимала, что на нее нашло, зачем спровоцировала старика сказать очередную гадость? «Ты бы хотела оказаться на ее месте?» До чего же мерзкий, унизительный вопрос! Эмма никогда, ни при каких обстоятельствах не могла бы оказаться на месте несчастной польки, потому что… Как продолжить фразу, она не знала. Вроде бы все необходимые доводы под рукой: чистая арийская кровь, неполноценность славян и так далее. Но всерьез поверить, принять эти доводы как свои собственные мысли было все равно что набить голову скомканными газетами. Пока закипал чайник, Эмма хмуро смотрела в окно, на одинокую кривую осину, и пыталась представить: если бы Марта не погибла, как она отнеслась бы к режиму, к решению Вернера уйти из института? Конечно, Марта всегда была на стороне Вернера. Вероятно, Герману пришлось бы порвать не только с отцом, но и с матерью. Голую землю вокруг дерева припорошило снегом, ветер покачивал тонкие ветки. Эмма насыпала кофе в кофейник, залила кипятком, поставила на маленький огонь и пообещала себе больше никогда не заводить со стариком этих гадких разговоров, не поддаваться на его провокации, молчать, шутить, менять тему. Вернувшись в столовую с подносом, она увидела все ту же картину: Вернер сидел над своей тетрадью, только теперь рядом лежал еще и справочник по оптике. Эмма налила кофе, подвинула ближе к нему вазочку с печеньем. Вернер не глядя кинул в рот печенье, отхлебнул кофе и спросил, не поднимая глаз от тетради: – Ну что, участие в проекте дает твоему мужу надежную бронь? Эмма подумала: «Ага, все-таки волнуется, просто не желает показать» – и ответила со спокойной улыбкой: – Вы же знаете, у Германа сильная близорукость и плоскостопие, с этим в армию не берут. – Скоро начнут отправлять на фронт слепых и безногих, всех, кого не успел прикончить гуманный закон об эвтаназии, стариков, как я, женщин, как ты. Нейтрон всех пустит на пушечное мясо, близоруких и плоскостопых в первую очередь, так что вы старайтесь, делайте для него бомбу, ради бомбы он даст вам небольшую отсрочку. Эмма не выдержала, раздраженно повторила: – У Германа надежная бронь. – На фронт никому не хочется. – Вернер поморщился. – Страшно, что убьют. Да и самому убивать придется, куда денешься? Стрелять в живых людей неприятно. Бомба – совсем другое дело. Защитить от фронта как можно больше ученых… пожалуй, неплохое оправдание той грязной возне, которой вы там занимаетесь. – Разумеется, с ваших нынешних высот наша наука выглядит грязной возней. – Она презрительно хмыкнула. Старик закрыл тетрадь, заложив самописку между страницами, внимательно взглянул на нее. – Дорогуша, у тебя в последнее время появилась странная привычка: спросить о чем-нибудь и поскорей удрать, чтобы не слышать ответа. Рада бы не думать, не задавать вопросов, но не получается. Хочется быть хорошей, уважать себя, но что-то мешает. – Он закурил, прищурился. – Знаешь, когда мы напали на Польшу, Агнешка с мужем и трехлетним сыном жила в Варшаве. – Мы напали? – перебила Эмма. – А как же их бесконечные наглые провокации на границе? Вернер в ответ только усмехнулся и продолжал: – Муж сразу ушел на фронт. Агнешка с ребенком бежала из Варшавы во Львов, там жили ее родители, но, когда добралась, родителей не нашла. Во Львов уже вошли русские, начали выселять людей из квартир и отправлять в Сибирь. Граница между советской и немецкой зонами еще оставалась проницаемой. Агнешка метнулась в Краков, там жили родители мужа. По дороге мальчик заболел. Их приютили в деревне, неподалеку от города. У Агнешки не было ни денег, ни документов. Как только сыну стало лучше, она пошла в город и сразу попала в облаву. Молодых здоровых полек загрузили в товарные вагоны и привезли сюда. Она ничего не знает о муже и об отце, ее мать с младшей сестрой где-то в Сибири, родители мужа… Впрочем, неважно. Надежда, что ребенок жив, не дает ей сойти с ума и покончить с собой. Эмма слушала, помешивая ложечкой в чашке, не поднимая головы, спросила с нервной гримасой: – Вернер, когда вы успели выучить польский? – Я не знаю польского. – Тогда на каком же языке бедняжка рассказала вам свою трогательную историю? – На немецком. Эмма вскинула глаза, минуту молча, изумленно смотрела на Вернера. – Представь, дорогуша, она говорит и читает по-немецки свободно, просто ты этого не заметила. Теперь, надеюсь, ты поняла, что значит обожженное сердце. – Вернер, зачем вы мне это рассказали? – Сама попросила. – Он пожал плечами. – Герману легче, он уверен в своей исключительности, в своем изначальном превосходстве над другими людьми, поэтому пропаганда входит в его сознание, как нож в масло. А ты потверже, сопротивляешься, массовой психопатии не поддаешься. Рада бы стать верноподданной гражданкой арийской Атлантиды, но совесть не позволяет. – Совесть, – пробормотала Эмма. – Зачем? Что толку? Все равно ничего не изменишь. Глава одиннадцатая Муссолини отправил в Финляндию очередную партию истребителей и бомбардировщиков. Самолеты летели из Милана с посадкой и дозаправкой на военном аэродроме под Берлином. Экипажи состояли из добровольцев, рвавшихся помочь мужественным финнам в борьбе с советской агрессией. Эскорт сопровождала небольшая группа журналистов. Осе досталось место в кабине «Фиата-Чекони», среднего бомбардировщика с камуфляжным серо-зеленым окрасом. «Чекони» («аист») больше напоминал толстую пятнистую рыбу с растопыренными плавниками, чем легкую длинноногую птицу. Он дребезжал при взлете, как пустая консервная банка, запущенная чьей-то хулиганской ногой скакать по булыжнику. В кабине воняло спиртом и бензином. Из иллюминатора открывался неплохой вид для съемки, но еще не рассвело, к тому же облачность над Германией была низкая. «Чекони» быстро набирал высоту, и скоро все потонуло в сплошном тумане. Глаза слипались. Он провел в Берлине двое суток. Этой ночью почти не спал. Новый посол Италии Дино Альфиери, только что сменивший неугодного Риббентропу старика Аттолико, устроил прием в своей резиденции. Вечеринка закончилась часа в три, Ося не мог уйти раньше, потому что Карл Вайцзеккер появился среди гостей только в начале второго. Осе удалось разыскать его во фланирующей толпе и довольно лихо разговорить. Он зацепил молодого надменного физика вопросом: «Что такое движение с позиций квантовой механики? Сумма неподвижных положений или сумма исчезновений и появлений?» В ответ он услышал много интересного: – Вселенная современной физики больше похожа на систему мыслительных процессов, чем на гигантский часовой механизм. Если я верно понял ваш вопрос, вы имеете в виду третью апорию Зенона?[6] – Ну да, – Ося кивнул, – стрела летит и одновременно не летит, потому что в любой момент занимает определенное место, равное своей величине, то есть ее движение состоит из суммы состояний покоя, следовательно, движения нет. Вайцзеккер снисходительно улыбнулся. – Прошло двадцать пять веков, эту стрелу поймал Гейзенберг и кинул обратно Зенону. Придумал принцип неопределенности. Точно зафиксировать положение стрелы и определить, покоится она или движется, невозможно. – Зенон, вероятно, имел в виду макромир, – осторожно заметил Ося. – Да, от квантовой физики он был далек. – Вайцзеккер хмыкнул. – Разница между античной наукой и современной заключается в том, что для древних атом был чем-то сугубо материальным, основой материи, а для современных физиков он только символ. – Все-таки невозможно представить, что вся материя состоит из символов. – Ося пожал плечами. – Нет, у меня не хватает воображения. Вайцзеккер остановил официанта с подносом, они взяли по бокалу шампанского. – Когда мы раскупорили атом, оказалось, что он набит дифференциальными уравнениями, – задумчиво произнес Вайцзеккер, любуясь игрой пузырьков в бокале, – идеализм доказан математически, если, конечно, математика чего-нибудь стоит. Ваше здоровье, Джованни. К ним подошла Габриэль фон Хорвак, вежливо дождавшись паузы в монологе Вайцзеккера, спросила: