Светлый путь в никуда
Часть 16 из 51 Информация о книге
– Посмотрите, пожалуйста, еще раз сами, может, все-таки из дома что-то пропало, – просил Гущин. – Что мы, полиция, могли пропустить. – Хорошо, я поеду туда. Мне надо заняться архивом Клавдии, ее рукописями и бумагами для Литературного музея, – согласилась Эсфирь. Она отстала – они с сиделкой Айгуль, словно две скорбные Парки в черном, плыли по аллее Донского монастыря. Катя спиной чувствовала ее взгляд. Эсфирь в этот момент вспоминала один каверзный и не совсем приличный домашний анекдот, который произошел за месяц до той роковой пятницы. Этот смазливый мальчишка Егор, по которому Вика просто с ума сходила и который попался в цепкие лапы полиции столь быстро, пытался угнездиться в их доме, словно дьявольский кукушонок в гнезде камышовки. Они приехали с Викой на его машине в «Светлый путь», и он даже поставил машину в их гараж. И они целовались и начали раздевать друг друга прямо в гостиной, не обращая внимания на присутствовавшую в доме Эсфирь (девочка Анаис гуляла допоздна в тот вечер, что случалось все чаще и чаще). Эсфирь им ничего не сказала, но пошла в кабинет и доложила Клавдии о происходящем в гостиной. И та не заставила себя долго ждать. Она въехала в гостиную, где они уже совокуплялись, голые и ненасытные, позабыв, что для таких дел наверху существует спальня. Полностью игнорируя их, старых, проживших свой век, и весь тот домашний уклад, который царил в доме. Словно они – и Клавдия, и Эсфирь – уже были сброшены со счетов, словно они умерли, подохли. Словно их уже не существовало более в этом доме. Клавдия въехала в гостиную на своем инвалидном кресле, словно на царском троне, гримасничая, потрясая иссохшими кулаками, распахнув свой домашний халат и почти наполовину стянув с себя памперсы, которые носила уже постоянно. Она сделала под себя – она дала им это увидеть, почувствовать. Весь смак. И лужу старческой мочи на ковре, и телесную вонь. Они сразу вскочили как ошпаренные. Виктория заорала сиделке: «Она обгадилась, уберите за ней!» Егор подхватил свои шмотки, вылетел на улицу и одевался уже там, на крыльце. Весь его пыл как ветром сдуло. Виктория забрала с камина початую бутылку, послала матери проклятие и пожелала: «Когда же ты наконец-то сдохнешь, освободишь меня?» Они с Егором укатили в Москву – наверное, к нему, в его конуру. Оргий в доме больше не происходило. Клавдия отстояла свой дом от их посягательств, пусть это и вышло так грубо, демонстративно и нечистоплотно в смысле домашней уборки и последующего мытья в ванной. Но сиделка Айгуль и бровью не повела, сделала свою работу, за которую ей платили. А она, Эсфирь, рукоплескала поступку своей работодательницы и покровительницы. Но все их рукоплескания Клавдии Первомайской уже были по барабану. Эсфирь вздохнула. Ну что же – дело житейское. И об этих событиях большого дома в «Светлом пути» незачем знать полицейским. А о покойниках… о дорогих наших покойниках – только хорошее. Или правду. Глава 13 «На карандаш» Прошло два дня. И Кате показалось, что Гущин отступился – взвесив и оценив все, что случилось, и то, что оборвалось, не получило развития. Возможно, начальник Главка, ставя в этом деле так быстро жирную точку, оказался просто более дальновидным. Его ведь не терзало раскаяние за гибель человека, которое пожирало Гущина, погружая его все глубже и глубже в тяжелую депрессию. Но когда Катя уже решила, что это дело окончательно сдали в архив, Гущин позвонил ей – было уже пять вечера – и сообщил, что он едет в «Светлый путь». – Я с вами, – тут же, не раздумывая, объявила она, как и прежде. – Уже спускаюсь. Гущин сказал, что в доме Первомайских Эсфирь Кленова. Выполнила его просьбу проверить, не пропало ли что из дома. Они добрались до Внуково по пробкам. Дом светился в сгущающихся осенних сумерках. У ворот дежурила патрульная полицейская машина, там сидел сотрудник. Гущин сказал – Эсфирь попросила, чтобы из полицейских кто-то присутствовал обязательно, потому что тревожно оставаться одной там, где их убили. Оно и понятно. Они прошли через незапертую калитку, пересекли лужайку, позвонили в дверь парадного. Она тут же открылась, словно за ними наблюдали из дома. На пороге – Светлана Титова. В фартуке, в резиновых мокрых перчатках, со шваброй. Полковник Гущин отступил. Она мрачно окинула его взглядом, задержалась на ссадине, сверкнула глазами на притихшую Катю. – Эсфирь Яковлевна! Эти здесь. – Иду, иду. Света, ты… ступай… И поди сядь, отдохни. И так уже все почти сделано, убрано. Чаю попей, – Эсфирь быстро семенила к ним из глубин дома. – Мы воздухом подышим. А ты посиди, отдохни. Она на ходу надевала на себя стеганую черную куртку и снова застегнула ее криво, следя взором за Титовой и Гущиным, словно опасаясь… Гущин повернулся и сошел с крыльца. Закурил. Он старался выглядеть бесстрастным. Но это у него не получалось. – Я ее сама позвала, – Эсфирь словно оправдывалась, уводя их подальше от дома к беседке. – Надо же убраться, навести порядок. Вы ее правда не тронете за то, что она вас ударила? Пожалуйста, я умоляю вас… она же мать… Ваня был все для нее. – Ее никто пальцем не тронет, – сказал Гущин. – Даю слово. – Ну ладно, – Эсфирь вздохнула, она была взволнованна. – Вы сказали тогда. Но я все равно тревожилась. Это же подсудное дело. – Если вы позвали ее сюда, в их дом, значит, точно не верите в виновность Титова. – Нет. И никогда не поверю. – Вы осмотрелись там? Ну как, все на месте, ничего не пропало? – Все на месте, полковник. Ничего не пропало. И деньги на месте. И драгоценности Клавдии. – А что тайный сейф? Мои сотрудники его пропустили? – Никакого сейфа. Шкатулка. Клавдия особо не любила эти цацки. Она была равнодушна к таким вещам. Вика у нее все себе забрала, носила сама. Но все цело. – А что с ее завещанием, Эсфирь Яковлевна? – Классическая версия убийства, да? Завещание старой дамы. Должна разочаровать вас – Клавдия еще двадцать лет назад составила завещание и никогда его не меняла. Она завещала этот дом Вике. Квартиру в высотке Анаис. Ей же она завещала и права на «Зимовье зверей», как постоянный доход. Вике отходили права на ее детские стихи и сборники. Так что теперь это все выморочное имущество. Государству, наверное, отойдет. Она однажды мне сказала: у наших из Внуково – у «веселых ребят», у Любови Орловой, Утесова – все, все расточится в прах. Я тогда ей не поверила – молодая была, а точно, все прахом. По аллее пройдите через канаву из нашего «Светлого пути» до дачи Орловой – увидите сами. Старый забор и ржавая эмблема «Мосфильма». А за забором – руины. Все гниет и распадается в прах. Да и раньше-то… О, как же они кичились всем этим в «Московском писателе», в Серебряном Бору и на своей обдолбанной Николиной Горе! И тогда нам, советским нищим пролетариям, казалось – да, и правда, это почти сказка. Дача Орловой – голливудская вилла. Какая, к черту, вилла?! Нелепый деревянный дом с верандой наверху. Какие виллы в Голливуде, в Малибу, какое богатство, какая мебель, какой стиль. Какие сейчас дворцы и поместья построили все эти наши новые – олигархи, генералы, прокуроры, банкиры, их жены, их дети! А этот убогий советский самострой… Аляповатый ситец из Иваново в роли мебельной обивки и штор, такая дешевка! А какая здесь была жуткая канализация – советские уборные, крашенные вонючей краской, с толчками в желтых пятнах ржавчины – там у кого цепь на бачке болталась, а у кого и просто бечевка, как у одного здешнего поэта-песенника – «советской легенды». Потому что заменить унитаз в доме в те времена была целая история, ни черта ведь не купишь, все «доставали». И хлоркой эти наши уборные «Московского писателя» летом воняли, потому что здесь все же Внуково – не город, это дачный поселок. Нам тут снова говорят – мы и так никогда не жили особо богато. Да, мы, простые советские мураши-труженики, плебс, тогда довольствовались малым: единственная пара туфель, пока подметка не отвалится совсем… И пестовали в себе этот мазохизм – «особую советскую гордость». Но и они – советская элита – тоже жили по нынешним меркам как нищеброды. Но сами уверяли себя, что «имеют все, а чего не имеют, то достанут через связи»: нацарапают письмо-слезницу в ЦК, чтобы дали из спецфондов, выделили, обеспечили… Этакий самообман, постоянное вранье самим себе, дикая черная зависть, если сосед по даче получил с барского стола на несколько крох больше… Совковый шик… И все расточилось, развеялось как дым. Клавдия их презирала за это. Но, как видите, презрение от расточения нажитого и ее не спасло. Гущин слушал не перебивая. Потом спросил: – Вам она что завещала? – Свои дневники, полковник. Там много интересного. Если успею опубликовать, огребу деньги. На похороны уж точно мне хватит. – Там какие-то откровения, компромат? – Можно сказать и так. Но этому компромату уже полвека. Нет, из-за этого ее тоже не могли убить. Там все умерли. Дети уже умерли тех, на кого все эти бяки она собирала. А правнуки не станут мстить. Там сто пять толстых ученических тетрадей – ее дневники с сорок седьмого года. И все целы. «И снова все мимо, – подумала Катя. – За какую бы нить мы ни ухватились, все не то». – Она мне завещала и черновик своего знаменитого письма Сталину сорок восьмого года. – Эсфирь глянула с усмешкой на Гущина: – Литературный музей и два коллекционера уже звонили насчет него. Так что она обеспечила меня, моя дорогая. Теперь будете думать, что это я ее убила за наследство? Там сумма в два миллиона рублей. Это много или мало, по-вашему? – Для такого убийства – ничто, – сказал Гущин. – А это ее письмо Сталину… – О, я ждала все эти дни, когда вы об этом заговорите. В интернете прочитали, да? – Так точно, – Гущин курил. – В шестьдесят первом году, в самый разгар оттепели, его опубликовали в журнале. Мы с девчонками в Литинституте читали – тогда все просто с ума сошли от этого. Такая публикация. В открытую! Без цензуры! Ниспровержение таких авторитетов литературы! Оттепель, оттепель, перемены! В сорок восьмом Клавдия увидела, что все возвращается – весь тот прежний кошмар. Снова начали всех сажать по второму кругу – сына Ахматовой, дочку Цветаевой – уже навечно в Норильлаг, в вечные льды забвения. Она написала письмо Сталину – настоящий донос на Корнея Чуковского. Писала, что его стихотворение «Тараканище» – это насмешка его как врага народа над великим вождем, поклеп, сатира. Что это вражеский выпад, что это стихотворение ни в коем случае не должно публиковаться больше и читаться детям, потому что ассоциации, намеки там ясней ясного. Жуткий, ошеломляющий в своей дикости донос на самого известного на тот момент детского писателя. Несмотря на то что донос дошел до адресата – там виза стоит Вождя всех народов, Чуковского не арестовали. Видно, даже в Кремле сообразили – всем известно, что «Тараканище» Корней написал в двадцать первом году, тогда о Сталине вообще мало кто знал. И ни о какой сатире на него речи не шло. Но акт лояльности и преданности вождю со стороны Клавдии в Кремле не забыли. Первую сталинскую премию ей – тридцатилетней начинающей детской поэтессе – дали за «Маленького мальчика». Вторую Сталинскую премию она получила в пятидесятом за пьесу «Зимовье зверей». И за эту пьесу Сталин подарил ей участок здесь, в «Светлом пути», чтобы дачу строить. Не забыл ее пламенный патриотический донос… – Я читал, что в период оттепели Первомайская за это подверглась остракизму, – сказал Гущин. – Но потом, когда все опять вернулось, она… Чуковскому отомстила за свое унижение. Она включилась в травлю его дочери Лидии Чуковской – диссидентки. – Она делала все, чтобы дочь Чуковского посадили. Писала доносы – куда только не писала. В Союз писателей, в правление, в ЦК, в КГБ. Было что-то фанатичное, нездоровое во всей этой ее жажде, во всей этой охоте. Она ненавидела Чуковского. Потому что она завидовала ему всегда. Она все, все брала на карандаш. Писала, сигнализировала даже тогда, когда ее никто не просил. В девяностых годах, когда рассекретили архивы КГБ – «литературный блок» – и начали публиковать документы, все открылось. Она писала доносы не только на Лидию Чуковскую и ее отца. Она писала в КГБ рапорты-докладные… Донос на Надежду Кошеверову – режиссера, что, мол, нельзя ставить фильм «Тень» с Олегом Далем. Там такие намеки… подрыв государственного строя. Писала и на Высоцкого по поводу его «песен на костях» – на рентгеновских снимках записанных, про его «Канатчикову дачу» – мол, ярая антисоветчина. Советская страна – дом умалишенных. Товарищи чекисты, куда же вы смотрите, вашу мать, а он еще и на француженке женат! По ее доносу фильму «Бриллиантовая рука» КГБ даже выделило постоянного куратора-офицера – читать и цензурировать сценарий. Чтобы пикнуть, суки, не смели! Это Клавдия просигналила – она достала сценарий через киношников и взяла на карандаш. И когда в девяностых все это выплыло, все эти ее письма, то грянул скандал. Вспомнили и письмо Сталину. Написали мемуары о том, как она всех гнобила. А потом на годы ее словно вычеркнули. Никто не хотел с ней иметь дела. – Мысль о том, что именно среди детских советских писателей и поэтов, пропагандировавших среди наших детей светлые истины патриотизма, долга и доброты, встречались такие гнилые гниды, которые губили все и всех без сожаления, без угрызений совести, терзает сердце, Эсфирь Яковлевна, – сказал Гущин. – У меня сын взрослый. И он тоже читал в детстве все эти книжки. Стишата. И я сам их читал. И она тоже, – он кивнул на Катю. – Детская вера, «светлый путь» во взрослую жизнь. «Сегодня дети – завтра народ». И такая злоба внутри. Такая ложь. Уж такие подонки эти наши «учителя жизни». – Да, полковник. Сердце рвется пополам, – Эсфирь Кленова смотрела на дом Первомайской. – Но там была еще одна, обратная сторона медали. Во всех ее поступках. – Какая? Кроме того, что она доносила? – В самом начале нашего знакомства с ней она сказала мне, что когда-нибудь расскажет мне правду обо всем этом. Как оно было все на самом деле. Потребовалось десять лет нашего «светлого пути», нашей жизни здесь… Потребовалось с моей стороны неосуждение, участие… Я ее донос в КГБ по поводу «Канатчиковой дачи» Высоцкого перепечатывала начисто на машинке… Так что потом она доверила мне самое сокровенное. – Что же это за тайна? – Это начало «светлого пути», который закончился так страшно гибелью их всех. Всей семьи. Вы правда хотите послушать? Или вам достаточно общей версии из интернета о том, что она «имела патологическую страсть к доносам и служила власти как пес цепной»? – Мы хотим послушать, Эсфирь Яковлевна, – Катя впервые вступила в их беседу-поединок, где Гущин и старуха-литсекретарь сражались словно в призрачном зале для исторического фехтования на призрачных саблях. – Ну, слушайте тогда. В тридцать седьмом Клавдия жила в Ленинграде, ее семья из Бологое, она приехала в город учиться на рабфаке. И поступила на работу машинисткой в редакцию детской литературы. Ей только исполнилось восемнадцать. Тамара Габбе – будущий автор «Города мастеров» и ее подружка Лида Чуковская, блестящая переводчица, были старше. Все как у молодых: влюбленности, сплетни, посиделки за чаем, приятная работа в издательстве. Клава Кулакова, она еще тогда не придумала себе громкий псевдоним, курносый полуребенок, вчерашняя школьница-пионерка. Мечты и грезы о настоящей любви, о замужестве, о «светлом пути». Ну да, и о творчестве тоже. Потому что все там в редакции что-то кропали – кто стишки, кто прозу. А потом вдруг в Детиздат нагрянули мужики в сапогах – кто в штатском, кто в форме с кубарями. Сталинские соколы. Гроза врагов народа и «смерть шпионам» в одном лице. Устроили обыск, шмон. Лапали их там, девчонок, нещадно, обыскивали, залезали в трусы, хватали за ляжки – искали, не спрятано ли что-нибудь за резинкой чулок. Чуть ли не в анальное отверстие заглядывали и ржали при этом, потому как обыск тотальный. Затолкали их в воронок и привезли в НКВД на допрос. Кого-то в Большой дом, а кого-то сразу в «Кресты». Вам это ничего не напоминает, полковник, из наших нынешних реалий, а? Наши семнадцатилетние школьницы, посаженные за «экстремизм»? Эсфирь протянула руку, как за подаянием, и Гущин вложил в ее сморщенную ладонь пачку сигарет и зажигалку. Она закурила, как и в тот, прошлый раз. – Тамару Габбе, автора «Города мастеров» – помните фильм волшебный детский? – допрашивали первой и на глазах у Клавдии. Тамаре едва не выбили глаз. Следователь НКВД все грозил – выбью, сука, останешься кривой, уродом. Клавдию не били. На нее оказывали психологическое воздействие таким способом. Тамара потеряла сознание, ее уволокли. Клавдия рассказывала мне, как энкавэдэшник, а был он молодой и красивый, как бог, темноволосый, темноглазый, разгоряченный допросом… встало, наверное, у него на крики и слезы девчонки, встало так, что он еле себя сдерживал, но допрос продолжал… спросил: ну а ты что, малютка? Будешь говорить или как? Он выбил дробь пальцами по крышке стола и пропел: «Шел по улице малютка, посинел и весь дрожал». И выглядел при этом как озорной мальчишка, захваченный веселой забавой. Голос у него был звонкий, и глаза сияли. Он предвкушал. И Клавдия закричала, заплакала – да, да! По этому делу я ничего не знаю, но покажу и скажу все. Все, что вам надо. Только не бейте меня, как Тамару. «Мы с Тамарой ходим парой»… Это позже написали и по другому поводу. Но тоже для детей. Поучительные стишки. Красивый энкавэдэшник улыбнулся ей и дружески подмигнул – умница, малютка. И она написала под его диктовку о том, что в детской редакции была создана подпольная антисоветская организация из бывших кулаков и сочувствовавших, которая планировала свержение советской власти и убийство Ворошилова. А потом он ей протянул другую бумажку – подписку о сотрудничестве. Так в свои восемнадцать она стала агентом. Ее сажали в камеры к арестованным – к той же Тамаре Габбе, и она потом отчитывалась перед следователем, о чем они там, в камерах, говорят. Следователь перевел ее в «Кресты», и там она просидела два года, выполняя роль подсадного агента. В этот момент как раз раскручивалось «дело Литературной группы», по которому арестовали Ольгу Берггольц. Клавдию посадили к ней в камеру. То, что она узнала от нее как агент, стало основой допроса Берггольц и предъявленных ей обвинений. Берггольц попала в тюрьму уже на последних сроках беременности. Клавдия сидела в соседнем кабинете, писала рапорт и пила чай – красивый энкавэдэшник-следователь принес ей даже коробочку с леденцами. И она слышала, как он за стеной допрашивает Ольгу. Та все отрицала, и он начал орать на нее. А потом ударил ногой в живот. И прямо там, в кабинете, от удара у нее начались преждевременные роды. Она родила мертвого младенца. Эсфирь умолкла, затягиваясь сигаретой. – Клавдия мне сказала: «Знаешь, Фира, в тот момент я поняла – я сделаю все, что угодно, лишь бы никогда не оказаться на месте Берггольц. Все, что угодно. Есть таланты, как ее талант, произрастающие из бесстрашия и силы духа. А есть таланты, произрастающие как терние в пустыне из инстинкта самосохранения и животного страха перед болью и смертью. Мой талант второй категории. И я это осознала там, в «Крестах», слыша ее дикие крики за стеной». Клавдия просидела в «Крестах» до суда. Энкавэдэшник сказал ей – ну, малютка, ты мне хорошо помогаешь и дальше будешь помогать, хочу вытащить тебя отсюда. Надо как-то на суд повлиять, чтобы пожалели они тебя, маленькую. Ребеночек в этом деле – большое подспорье. Клавдия давно уже поняла, что ему нужно. Они занимались любовью, если это, конечно, можно так назвать, прямо у него в кабинете. И кругом звонили телефоны. Она его возбуждала своим паническим страхом, покорностью и тем, что, несмотря на все это, она отдавалась ему страстно, потому что он был сильный и дело свое мужское знал. Она почти сразу забеременела. И потом на заседания суда приходила с большим животом. Ей смягчили приговор, как будущей матери, зачли время предварительной отсидки. Перед вынесением приговора она родила в «Крестах». Тоже, как и у Берггольц, – преждевременные роды. Мальчик родился мертвым. А ее выпустили из тюрьмы. Она сразу же уехала из Ленинграда – устроилась в редакцию газеты в Архангельске. Потом уехала в Москву. Отец ее ребенка, следователь, курировал ее. А потом его самого арестовали. Из «Крестов» перед расстрелом он прислал ей письмо. Нет, не просил прощения. Писал: «Вспоминай меня, малютка, так часто, как сможешь. Жаль, что наш сын родился мертвым. Я бы его, наверное, любил. Береги себя там. Береги себя всегда. И помни… И держи ушки на макушке, моя маленькая лисичка». И она держала потом ушки на макушке всю оставшуюся жизнь, чтобы никогда, никогда больше не оказаться там. Она давала подписки о сотрудничестве с НКВД, МГБ, КГБ. Она бежала впереди паровоза, сигнализируя и донося, чтобы никто уже никогда не усомнился в ней и не отправил ее обратно туда, откуда выхода нет. – Сломали ее там, Эсфирь Яковлевна, превратили в штатную стукачку, – сказал Гущин. – Это вы хотите до нас донести. – Я вам рассказала обратную сторону истории из интернета. – Работа в агентуре среди творческой интеллигенции – это были в те времена секретные сведения, как она вам открыла такое в семидесятых? – В диссидентских кругах об этом в открытую говорили. Ее всегда подозревали. Что она не просто доносчица, но и, как вы выразились, штатная стукачка. – Вы сказали – его расстреляли, этого следователя из «Крестов». А я думал, что их связь долго длилась, что он – отец и Виктории тоже. – Нет. Отец Вики был двадцатилетний поэт, литсекретарь Клавдии, работавший до меня. Она его для этого и взяла – забеременеть. Потом сразу выставила его вон. И никогда потом в дом не пускала, вычеркнула его из жизни. Он тоже уже умер. Ей очень хотелось ребенка, все уже было – деньги, литературная слава, достаток. Но годы уходили. Она о замужестве не думала. Ей вообще были неприятны мужские прикосновения. Он, этот энкавэдэшник, ее и в этом, самом сокровенном женском, сломал, изуродовал. Но материнский инстинкт в ней был развит. Поэтому она Вику себе выстрадала уже в зрелом возрасте.