Трезориум
Часть 22 из 46 Информация о книге
10 дюжин яиц — 100 зл. Хлеб черный 10 кг — 40 зл. (когда прибудут дети, можно достать и белый по 6 зл./кг) Картофель 200 кг (с запасом) — 300 зл. Крупы (два мешка) — 380 зл. Детская одежда и обувь — 1350 зл. Постельное белье — 890 зл. Аванс за конфеты, яблоки и апельсины для детей — 425 зл. (М. обещала найти спекулянта подешевле.) Посл. выплата стекольщику и столяру — 1900 зл. Две коробки игрушек — 50 зл. (М. говорит, что можно найти любые, и задешево. Все продают, мало кто покупает.) Итого: 5435 зл. (Обменял по 110 зл. за доллар.) 3 ноября Великий день. Сегодня поступили воспитанники. Трезориум открылся. Я внешне спокоен, потому что директор должен быть всегда невозмутим, но внутри всё поет и прыгает. От нервов ничего не ел и не хочется. Сейчас третий час ночи, а сна ни в одном глазу. Дважды спускался из своей надстройки на второй этаж и слушал, как спят маленькие островитяне. Верней, просто стоял, как идиот, и блаженно улыбался, потому что ничего не было слышно. Пятилетки спят крепко и тихо. Лирику в сторону. По порядку. Главный принцип теории заключается в том, что в трезориум берут — ни в коем случае не отбирают — детей случайных, никаких не вундеркиндов. Так сказать, «с улицы». Мне нужны самые обыкновенные пятилетние люди, пока еще не испорченные обществом и неправильной педагогикой. Но все же у нас были некоторые обязательные параметры. Во-первых, мы берем только круглых сирот, безо всяких попечителей и родственников. Никаких посторонних влияний, никаких посещений, вообще никакого контакта с внешним хаосом. Во-вторых, дети должны быть из ассимилированных или во всяком случае польскоязычных семей. Из моих педагогов только Хаим и Зося хорошо владеют идишем. С первым условием в Гетто проблем нет. Круглых сирот, по счастью, более чем достаточно. Всей шацзухерской командой, вчетвером, мы отправились в самый ближний детский приемник, на Огродову, я предъявил бумагу из Юденрата, и бедняга заведующий ужасно обрадовался, что мы избавим его от восьми ртов. Просил взять больше, но я отказал. Тяжелую картину, которую представляет собой приемник, я описывать не буду. Это к делу не относится. У них там разделение по возрасту. Малыши до шести лет в младшей группе. Я действовал так. Нарочно снял очки, чтобы не видеть лиц, не поддаться спонтанной симпатии. И, двигаясь от двери, спрашивал подряд, по-польски: «Сколько тебе лет?». Если ребенок отвечает на чистом польском pięć — значит, годится. Отобрал четырех мальчиков и четырех девочек, даже толком их не рассмотрев. Вся процедура не заняла и пяти минут. Заодно переманил из приемника няню, потому что вчера пришлось уволить нашу Берту. Пани Марго обнаружила, что та таскает продукты. Оказывается, у нее есть племянники, которых Берта подкармливает. Такие сотрудники в трезориуме не нужны. Я поручил Гиршу и Доре, которые, каждый по-своему, отлично чувствуют людей, присмотреться к персоналу детприемника, и они подвели ко мне одну тамошнюю медсестру. Пани Малка одинокая — очевидно из-за врожденной хромоты; лицо правильное; профессиональный опыт тоже (работала в детской больнице). Единственное, слишком сентиментальна. Спросила меня: «Как же я их всех тут брошу?» Но неглупа. Когда я ответил, что мои дети тоже нуждаются в уходе и что их, в отличие от этих, можно спасти, она вздохнула и пошла за вещами. По улице мы шли длинной процессией. Впереди я, вероятно, похожий на Гамельнского крысолова, разве что без дудки. Не веря своему счастью, я поминутно оглядывался. Потом мои педагоги, каждый вел двух детей. Сзади ковыляла пани Малка с чемоданом. На нас пялились. Смуглый черноволосый мальчик, которого держала за руку Дора, на перекрестке вырвался и побежал. Чего-то испугался? «Не гнаться за ним!» — крикнул я. Увидев, что его не преследуют, мальчик остановился. Я вынул из кармана и показал ему конфету в яркой обертке. Молча. Вернулся как миленький, без страха, а очень собою довольный. Больше уже не бегал. Есть искушение сходу типизировать его как С-IIB, но скоропалительные выводы в нашем деле недопустимы. Всю вторую половину дня обрабатывали наш «улов»: успокаивали, мыли, одевали, обустраивали, кормили. Напишу про каждого завтра утром, на свежую голову. Хорошая новость в том, что все здоровы и в приличном физическом состоянии, если не считать последствий недоедания и (у двоих) паразитов. 4 ноября Коротко описываю мои сокровища и первые свои впечатления. 1. Марек. Низкорослый для пятилетка. Несоразмерно большая голова с оттопыренными ушами. Потерянный, робкий, что неудивительно. Слишком частые и резкие перемены в жизни. Понадобится время и терпение, чтобы оттаял. Больше сказать про него пока нечего. 2. Ривка. Щекастая, косенькая. Пани Малка говорит, что это детское косоглазие, в раннем возрасте довольно легко исправляется, но семья, видимо, была совсем простая, ничего не предпринимали, поэтому придется повозиться, чтобы сформировалось бинокулярное зрение. Раздобыть очки и провести цикл упражнений и процедур. Всё это пани Малка умеет. Кажется, с нею мне повезло. Вернее, я правильно сделал, поручив выбрать эту сотрудницу Доре и Лейбовскому. Даже если по мягкосердечию пани Малка начнет слишком жалеть и выделять кого-то из детей, это не очень страшно — она ведь не шацзухер. А дети уже инстинктивно к ней тянутся. Без матерей им не хватает ласки. Стоп, я отвлекаюсь. 3. Болек Эльсберг. Единственный, кто знает свою фамилию. Из интеллигентной и полностью ассимилированной семьи. Это стало ясно во время медосмотра — необрезан. Очень развитая речь, но сильно картавит на букву «р». В первую же минуту, хотя его об этом не спрашивали, объявил: «Мой папа пwофессоw юwспwуденции», легко произнеся трудные слова. Правда, затем совершенно таким же тоном, будто речь шла о профессии, прибавил: «А моя мама Злата. Я потерялся на вокзале, но я найдусь». — Конечно, — согласился я. — А пока поживешь у нас, хорошо? Он важно кивнул: — Хоwошо. Ничего, у пятилеток память короткая. Забудет. 4. Рута. Беленькая, светлые кудряшки — прямо ангелочек. Наши женщины пришли от нее в умиление. Повариха Фира, мывшая Руте голову, тихонько спросила: «Пан директор, а может, переправить ее за стену, каким-нибудь добрым людям? Такую с милой душой удочерят. Никто никогда не подумает, что еврейка». Мы с Мейером только переглянулись. Вот ведь дура! На всем свете нет для ребенка места лучшего, чем наш «Остров Сокровищ». 5. Дина. У этой никаких шансов сойти за нееврей-ку. Черные мелкозавитые волосы, нос уже сейчас клювиком. Говорит не переставая. Развитая фантазия или же это только нервная реакция. Посмотрим. Голосок хрипловато-гнусавящий, но симптомов простуды нет. Пани Малка предполагает какой-то дефект носовой перегородки. 6. Изя. Рыженький, вся кожа в ярких мелких веснушках, будто брызнули из пульверизатора оранжевой краской. Непоседливый, все время вертится. Стал прыгать на кровати (никогда не видел пружинного матраса), упал, закатил рев. И еще дважды ревел. Плакса. 7. Хася. Анемичная, тусклая, вялая. Но признаков умственной патологии не вижу, иначе пришлось бы вернуть в приемник. Трезориум — не лечебное заведение, у нас иные задачи. На вопросы отвечает односложно, без выражения, но верно и понятно. Возможно, просто хронический авитаминоз. Личико сонное, некоторая косолапость — вероятно, последствие детского рахита. 8. Яцек. Тот непоседа, который сбежал по дороге, но вернулся, соблазненный конфетой. Оказался цыганенком. Этот народ вместе с евреями признан «недочеловеческим». Но цыган в Гетто мало, потому что к пунктам сбора они не являются и полиции приходится их вылавливать. «Татки-мамки» у Яцека нет и не было, он жил «при бабче», но она «ведьма» и он от нее «утекл». Сказал мне: «И от вас утеку, коли драться станете». Развязный. Очень подвижная мордашка, постоянно кривляется, строит рожи. Крупнее других детей. Речь неправильная, но хорошо развитая. Завтра никаких занятий. Вволю кормить, чтоб перестали бояться голода. Разложить внизу игрушки, все, какие есть. Посмотрим, кто что выберет и как при этом разрешатся конфликты. Зося будет играть на пианино, петь песенки, но не вовлекая детей. Пусть успокоятся, поймут, что в новом доме хорошо. Пусть немного пообвыкнутся. У малышей это быстро. А послезавтра приступим. Меня сжигают азарт и нетерпение. В наблюдательной комнате разложена бумага для записи, разного цвета карандаши. Всё готово к поиску сокровищ. Корабль, на котором девять взрослых моряков и восемь маленьких пассажиров, отправляется в плавание. Нет, наш корабль везет восемь запертых сейфов с золотом. И к каждому — краду метафору у Брикмана — нужно подобрать свой ключ. И бездны мрачной на краю Ненависть — не менее богатое чувство, чем любовь. В лицее учили, что древние греки различали целых четыре вида любви: эрос, филия, агапе и еще какая-то. Танина ненависть была многообразнее. Таня ненавидела почти всё, что видела вокруг. И все нации, с которыми сталкивалась. С разной интенсивностью и за свое. Больше всего, конечно, немцев — обжигающе, страшно, ненасытно. За то, что убивают, калечат, втаптывают в грязь, превращают людей в тварей, чванятся липовым превосходством, обожают своего дерганого фюрера, презирают всё на них непохожее. За то, что так неистово цепляются за каждый клочок земли, хотя уже им самим ясно: война проиграна. Эта огромная ненависть могла удовлетвориться только одним: полным уничтожением ее объекта. Поляков она тоже ненавидела — холодно, непримиримо, безо всякого сочувствия к их страданиям. Потому что заслужили. Своим бахвальством во времена мира и раболепством во время войны, предательством Каси и брезгливой гримасой Збигнева, и еще тем, что вылавливали евреев, которым удавалось сбежать из Гетто. Но евреев Таня тоже ненавидела — презрительно. За вечное нытье и жалость к себе, за овечью покорность, за слабость. Правда, говорят, что Гетто потом все-таки взбунтовалось и погибло с оружием в руках. Но сама Таня этого не видела, к тому времени она уже находилась в Бреслау. Евреи? С оружием в руках? Наверно, брехня или преувеличение. Евреи вечно всё преувеличивают. Себя Таня полькой, еврейкой и тем более немкой (фу!) не считала. Она была русская. Потому что Ленская, потому что «Татьяна — русская душой», потому что русские сильные. У них, то есть у нас, Пушкин, Лермонтов, Жуковский, Толстой, Тургенев, Чехов, Чайковский. И Кутузов. И ненавистный полякам Суворов. И русские танки уже под Бреслау, а скоро будут в Берлине. Мама много раз говорила, что самая страшная ошибка в ее жизни — эмиграция, отъезд из Петрограда, лучшего города Земли. «Я была дура, я была скверная, — вздыхала она. — Я испугалась революции, я перестала верить в Россию, я забыла, что Россия всегда выздоравливает, всегда возрождается. Она — большая! В ней столько ярких, живых людей! Господи, Танечка, если бы ты видела Петербург в его лучшие годы…» Летом тридцать девятого из польских газет вдруг исчезли антисоветские статьи. В Варшаве боялись нападения с обеих сторон — с Запада и с Востока. В кинотеатрах начали показывать русские фильмы. Таня с матерью три раза посмотрели чудесную комедию «Веселые ребята», разучили оттуда все мелодии и потом распевали их дома, под пианино. — Россия уже возродилась! По музыке это всегда чувствуется! — радовалась мать. — «Сердце, тебе не хочется покоя!» Так мог бы написать Батюшков! И в Гетто вся надежда была только на русских. Что придут и спасут. В декабре сорок первого, когда немцев отогнали от Москвы, среди евреев началось тихое ликование. Все ходили, таинственно друг другу улыбались, а дома потихоньку пили за русскую победу. Или позапрошлой зимой, когда весь Рейх погрузился в траур из-за Сталинграда. Сверхчеловеки будто затянули хором, уныло, арию из «Летучей мыши»: «За что, за что, о боже мой?» А Таня плясала у себя в комнате канкан и на тот же мотив распевала слова великого Суворова: «Помилуй Бог, мы — русские! Какой восторг, какой восторг! Помилуй Бог, мы — русские! Какой восторг!» Два месяца назад, в январе, когда объявили эвакуацию и еще можно было уехать из «крепости Бреслау», тетя Беате уговаривала племянницу не валять дурака, уносить отсюда ноги, ведь город обречен. А Таня отказалась. Чтобы скорее попасть к своим. И еще, чтобы собственными глазами увидеть, как будет разрушен этот гнусный Бреслау, гордящийся тем, что он теперь «расово чистый». Евреев отправили на смерть, поляков выгнали. Стало очень просто и удобно: молоти всех оставшихся, никого не жалко. Особенно после того, как умерли тетушка и старый граф. Уйти отсюда, как жена Лота, но не оборачиваться, потому что ни одного праведника здесь точно не осталось. Сгиньте все, гады, гадихи и гаденыши. Конечно, смешно вспоминать, как в первую ночь полной свободы сдуру сигналила бомбардировщикам. Могла бы, кретинка, сообразить, что когда внизу полыхает в ста местах, мигание дурацкого карманного фонарика пилотам будет незаметно. Нет, действовать надо не так. И погибать вместе с немцами незачем. Надо выбираться отсюда. Надо выжить. Спастись самой и помочь нашим — вот как надо. У Тани под стелькой теперь лежал в шестнадцать раз сложенный листок папиросной бумаги. И там координаты точек, по которым нужно вести огонь. Новая резиденция гауляйтера, оперативный штаб коменданта, узлы связи, Гестапо — всего шестнадцать пунктов. Не беженкой она явится к своим, а помощницей. До передовой было близко. Если пойти обычным, неторопливым шагом от центра по Клостерштрассе, минут через сорок уже будешь у русских. Но это, конечно, невозможно. К линии фронта и на километр не приблизишься. Всё оцеплено, перекрыто. Без особого пропуска никого не пустят. Можно, конечно, стащить у свежего раненого, но ведь там будет мужское имя. И потом — как проберешься через линию огня? Даже ночью, в темноте, запросто нарвешься на пулю или подорвешься на мине. Но она пошла бы даже на этот риск, только бы оказаться на передовой, затаиться где-нибудь среди развалин. Авось повезет. Ведь она удачливая. И храбрая. Последнее время Таня думала только о побеге. И не только думала. В пасхальную субботу, в полпятого, после дежурства, у выхода из бункера ее поджидал ухажер Вульфи. Тощий переросток: вытянулся за метр восемьдесят, а веса килограммов пятьдесят пять, максимум пятьдесят шесть. (Таня часто взвешивала пациентов в процедурной и научилась определять на глаз.) Такой вот Вульфи — сутулые плечи, тонкая шея, собачьи глаза, которые при виде Тани зажглись влюбленным огнем. — Добрый вечер, Хильди! Мы ведь пойдем в церковь святого Бонифация? Мы ведь договорились? В знаменитой городской церкви с двумя колокольнями у парнишки дядя был церковным старостой, обещал пустить на службу через боковой вход. Таню, конечно, интересовало не пасхальное богослужение. Она хотела пораньше, пока еще не стемнело, подняться на самую верхотуру, чтобы оттуда поточнее прикинуть, как далеко русские. Из газет не поймешь, там пишут очень туманно, всё больше про героизм защитников, а с колокольни должно быть видно, докуда доходит полоса сплошных разрушений. — Вы не передумали? — заполошился Вульфи. Он называл ее на «вы», шестнадцатилетнему обглодышу Таня казалась солидной, взрослой женщиной. А она ему тыкала. — Даже не знаю… Устала я. Но раз уж ты здесь — ладно, идем.