Убийство Командора. Книга 2. Ускользающая метафора
Часть 11 из 53 Информация о книге
Путь с гор в окрестностях Одавары до Токио не близок. Несколько неверных поворотов отняли у меня еще некоторое время. Машина была старая, разумеется – без навигатора, не говоря уже о транспондере электронной оплаты за проезд. Пожалуй, прежнего владельца мне следует благодарить хотя бы за то, что в салоне есть подстаканники. Вначале я долго плутал, пока не нашел заезд на платную дорогу Одавара – Ацуги, а позже, не успев заехать с Томэя на городской хайвэй, угодил в глухую пробку. Тогда я решил съехать в районе Сибуя на простую дорогу и пробираться до Ёцуя через улицу Аояма. Однако и внизу было полно машин – я часто перестраивался, а это требовало огромной сноровки. Найти парковку и то оказалось непросто. Похоже, наш мир с каждым годом становится все более тернистым местом. Когда я, сделав на Ёцуя нужные покупки, добрался до конторы Масахико Амады в Первом квартале Аояма и припарковал там поблизости машину – почувствовал себя выжатым лимоном. Как та деревенская мышь у Эзопа, что навещала городского родственника. Время – начало второго, я опоздал на полчаса. Я зашел в приемную компании, где работал Масахико, и попросил вызвать его. Он сразу же спустился, и я извинился за опоздание. – Не переживай, – успокоил меня он. – И ресторан, и моя работа могут немного подождать, от них не убудет. Я договорюсь. И он повел меня в итальянский ресторан поблизости. Заведение располагалось в подвальном этаже маленького здания. Похоже, Масахико был здесь завсегдатаем, потому что официант, только завидев его, не говоря ни слова, проводил нас в отдельную комнатку. Ни музыки, ни голосов людей – то была очень тихая комнатка в глубине заведения. Стену украшал недурной пейзаж: зеленый мыс, голубое небо и белый маяк. Тема заурядная, но способна вызвать у зрителей настроение: почему б и нам не съездить в такое красивое место? Амада заказал бокал белого вина, я попросил «Перрье». – Мне еще ехать обратно в Одавару, – сказал я. – Путь неблизкий. – Верно, – вставил Амада. – Но по сравнению с Хаямой или Дзуси еще куда ни шло. Я пожил немного в Хаяме. Летом выбраться оттуда в Токио – прямо ад. Вся дорога сплошь забита машинами отдыхающих. Поездка туда-обратно – работа минимум на полдня. В этом смысле дорога на Одавару куда свободней – езжай в свое удовольствие. Принесли меню. Мы заказали комплексный обед: закуска с сырокопченой ветчиной, салат со спаржей, спагетти с омаром. – Значит, ты наконец дозрел до того, чтоб заняться серьезной живописью, – произнес Масахико. – Раз остался один, больше не нужно штамповать портреты ради заработка. Наверное, поэтому? И у меня возникло желание порисовать в свое удовольствие. Масахико кивнул и сказал: – У всего есть светлая сторона. Даже самая толстая и мрачная туча с обратной стороны серебрится. – Заглядывать за каждую с обратной стороны – не находишься. – Ну, я же это теоретически, – сказал Масахико. – К тому же на мне, похоже, сказывается жизнь в том доме на горе. Безусловно, там – идеальная обстановка для сосредоточенной работы. – Да, там особенно тихо. Никто не приедет туда, можно не беспокоиться. Простому человеку там может показаться уныло, но тебе я тогда решил предложить, зная, что такому, как ты, это будет нипочем. Открылась дверь в комнатку – принесли закуску. Пока расставляли тарелки, мы сидели молча. – Ну и, конечно же, большую роль играет мастерская, – сказал я, дождавшись, когда уйдет официант. – Мне кажется, в той комнате нечто прямо-таки подстегивает творить. У меня такое чувство, что именно в ней центр всего дома. – Если б дом был человеческим телом, там бы располагалось сердце? – Или сознание. – Харт энд майнд, – сказал Масахико. – Сердце и ум. Хотя, по правде сказать, мне там все-таки как-то неуютно. Слишком уж все пропитано запахом того человека. У меня до сих пор внутри такое чувство. Ведь пока отец жил в том доме, целыми днями он просиживал в мастерской и в одиночестве, молча писал свои картины. В детстве то место было неприкосновенной святыней, приближаться к ней было нельзя. Все это еще свежо в моей памяти. Поэтому когда приходится туда ездить, я стараюсь к мастерской не приближаться. Да и ты будь осторожен. – Чего же мне там остерегаться? – Чтобы тебя не обуял дух моего отца. Что уж там, он у него на самом деле очень крепкий. – Дух? – Ну да. Точнее сказать – воля. Отец – человек твердой воли. Такое может впитываться куда-то, где такой человек провел много времени. Как запах. – И что – от этого становятся одержимыми? – Это не очень приятное и точное выражение. Наверное, лучше сказать – подвергаются некоему влиянию? Силе того места. – Ну, не знаю. Я всего лишь слежу за домом – я даже не знаком с твоим отцом. Поэтому, возможно, все и обойдется, такое бремя на меня не падет. – Да, – сказал Масахико и отпил из бокала белого вина. – Я-то его близкий родственник, поэтому должен держать ухо востро. А если дух этот идет на пользу творчеству, тем лучше. – А как себя чувствует твой отец? – Конкретно ни на что он не жалуется. Возраст. Десятый десяток все-таки. Силы уже не те. В голове сплошь каша, но пока еще ходит сам с палочкой, аппетит хороший, глаза в порядке, зубы целые. Представляешь, ни одного больного зуба! Не то что у меня. – Как его амнезия? Прогрессирует? – Да, похоже, он ничего не помнит. Даже меня уже не признает. Понятий «отец», «сын», «семья» для него больше не существует. Наверное, не видит и грань между «собой» и «другими». Хотя, если вдуматься, такая безмятежность, наоборот, к лучшему. Я глотнул «Перрье» из тонкого стакана и после этих слов поддакнул. Томохико Амада не узнаёт в лицо даже собственного сына – куда уж ему помнить о давних событиях его стажировки в Вене? То давнее время, вероятно, кануло в пропасть его сознания. – Но даже при этом в нем еще, похоже, теплится та воля, о которой я тебе сказал, – словно бы с удивлением произнес Амада. – Странное дело – память улетучилась, а сила воли никуда не делась. Присмотришься – и сразу понимаешь: перед тобой человек с твердой волей. Даже немного неудобно перед ним, что я, его сын, не перенял у него таких черт. Но что уж тут, у каждого с рождения своя стезя. С родителями нас связывает кровь, но это не значит, что нам передаются также их качества и способности. Я поднял голову и посмотрел ему прямо в лицо. Редко бывало так, чтобы Масахико обнажал душу. – Наверное, непросто быть сыном такого знаменитого отца? – спросил я. – Сам я даже понятия не имею, как это. Мой отец держал неприметную фирму. – Если родитель – известный человек, в этом, конечно же, есть свои плюсы, но много и неприятностей. Как посчитаешь, неприятностей выходит даже больше, чем плюсов. Думаю, твое счастье, что с этим ты не сталкивался. Можешь спокойно оставаться самим собой, жить свободно. – По тебе тоже не скажешь, что живешь ты не свободно. – В каком-то смысле, – сказал Масахико и покрутил в пальцах бокал с вином. – Но в каком-то это не так. У Масахико Амады было хорошо развитое эстетическое чутье. После института он устроился в крупное рекламное агентство и теперь, получая высокую зарплату, похоже, наслаждался беззаботной жизнью холостяка в крупном городе. Но как ему было на самом деле, я, естественно, не знал. – Я все хотел спросить тебя об отце, – решился я. – О чем именно? А то я же не сказать что знаю его очень хорошо. – Слышал, у твоего отца был младший брат по имени Цугухико. – Да, верно, был у него один младший брат. Выходит, мой дядя. Но он давно умер. Еще до начала японо-американской войны. – Я слышал, он покончил с собой? По лицу Амады пробежала легкая тень. – Это старая семейная тайна. Дело давнее, но приобрело некоторую огласку, поэтому можно и поделиться. Дядя покончил с собой, вскрыв себе вены опасной бритвой. Совсем молодым – ему было чуть больше двадцати. – Что его к этому подтолкнуло? – Зачем тебе это? – Хотелось больше узнать о твоем отце. Покопался в документах и наткнулся на эту историю. – Хотел узнать о моем отце? – Увидел картину твоего отца – и постепенно во мне проснулся такой интерес. Вот и захотелось подробнее узнать, что он за человек. Масахико Амада некоторое время смотрел на меня через стол. После этого произнес: – Твое право. Тебя заинтересовала жизнь моего отца? И в этом есть какой-то смысл, раз ты живешь в его доме. Он сделал глоток белого вина и начал рассказ: – Мой дядя Цугухико Амада, в ту пору – студент Токийской школы музыки, – был очень талантливым пианистом. Поговаривали, что самые большие надежды он подавал в исполнении Шопена и Дебюсси. Может, неприлично говорить такое самому, но многие в нашем роду одарены художественным талантом – в той или иной степени. Однако дядю еще студентом, в двадцать лет, призвали в армию. Почему? Все просто – среди документов на отсрочку от службы, которые он подал при поступлении, не оказалось какой-то бумажки. Если бы он ее вовремя подал, смог бы избежать призыва, и позже все бы уладилось. Ведь наш дед был крупным помещиком, которого многие знали. Однако случилась такая вот канцелярская оплошность. На дядю это обрушилось как снег на голову. К тому же, когда система приходит в движение, ее так просто не остановить. В общем, спорить было бесполезно, и дядю забрили в солдаты и отправили в пехоту. После краткой подготовки его посадили на транспортное судно, которое шло в Китай, и высадили в порту Ханчжоу. В ту пору его старший брат Томохико, то есть мой отец, стажировался в Вене, где брал уроки у одного известного художника. Я молча ждал продолжения семейной истории. – Дядя был далеко не богатырского сложения, легкоранимый – он сразу понял, что не выдержит грубой армейской жизни и кровавых сражений. К тому же шестая дивизия, набиравшая солдат на юге Кюсю, славилась особой неотесанностью. Поэтому когда отец узнал, что брата ни с того ни с сего забрали в армию и отправили на поле боя, – очень за него переживал. Отец же был вторым сыном, самоуверенным и честолюбивым, а младший брат – последний ребенок, любимчик, воспитанный в неге и ласке. Цугухико был уступчив, вдумчив, кроток – к тому же вынужден все время беречь свои пальцы. Поэтому оберегать брата, который был младше него на три года, у отца вошло в привычку еще с детских лет. То есть он всегда опекал брата, но теперь был в далекой Вене и, как бы ни тревожился за него, помочь ничем не мог. Оставалось лишь изредка получать от него письма – так он и знал, что младший брат еще жив. Письма с фронта проходили через тщательную цензуру, но отец и Цугухико были все-таки родными братьями, очень близкими людьми, и по сдержанности писем отец догадывался, что на душе у брата. По иносказаниям и недомолвкам он примерно представлял, что на самом деле хотел сказать ему Цугухико. Например, что его подразделение на всем пути от Шанхая до Нанкина уклонялось от прямого столкновения с противником, зато убивало и грабило местное население, а зверства, творившиеся на глазах у тонкого брата с его нежной натурой, глубоко ранили его сердце. Брат писал, что, когда их подразделение вступило в Нанкин, в одной христианской церкви они обнаружили прекрасный орга́н. Инструмент совершенно не пострадал от обстрелов и бомбежек и был целехонек. Но последующее подробное описание органа полностью вымарала рука цензора. Какое отношение к военной тайне могло иметь описание церковного органа? У цензора того подразделения были совершенно непостижимые критерии проверки. Он то и дело упускал из виду очевидные опасные места, подлежавшие вымарке, и в то же время зачеркивал черным вполне безобидные фразы. Поэтому сумел брат сыграть на том церковном органе или нет, никто так и не узнал. Закончив в июне 1938-го воинскую службу, дядя Цугухико сразу подал заявление на восстановление в институте, но на самом деле, так и не успев восстановиться, покончил с собой на чердаке родительского дома. Остро наточил лезвие для бритья и порезал себе запястье. Чтобы решиться на это, ему – пианисту – потребовалась особая воля. Если б его и спасли, об игре можно было бы забыть. Когда его обнаружили, весь чердак был залит кровью. О том, что он свел счеты с жизнью, умолчали – всем сообщили, что умер от сердечного приступа. Но все и без того прекрасно понимали, что он сам оборвал свою жизнь: военный опыт занозой засел в его сердце, в клочки искромсал его нервы. Что ни говори, двадцатилетнего юношу, который никогда не помышлял ни о чем, кроме пианино, взяли и швырнули в Нанкинскую мясорубку. Сейчас бы это назвали «психической травмой», но в то время в обществе, насквозь пропитанном духом милитаризма, не было ни такого термина, ни самого понятия. Его бы просто заклеймили как человека слабохарактерного, малодушного, без чувства патриотизма. В Японии той поры подобную «слабость» не понимали и не принимали. Хоть хорони его под покровом ночи как позор семьи. – А предсмертную записку он оставил? – Оставил, – ответил Масахико. – Нашлась в его столе, в глубине выдвижного ящика. Очень пространная записка, по сути, больше похожая на очерк. В ней дядя Цугухико подробно описал все, что ему довелось испытать на войне. Читали ее только четверо: родители дяди – то есть мои дед и бабка, – его старший брат и мой отец. После того, как мой отец прочел записку по возвращении из Вены, ее сожгли в присутствии всех четверых. Я слушал его, не перебивая. – Содержание записки отец держал за зубами, – продолжил Масахико. – Правда осталась за печатями семейной тайны. Образно говоря, к ней привесили грузило и сбросили ее на дно глубокого моря. Только однажды отец, крепко подвыпив, поведал мне в общих чертах содержание той записки. Я учился в начальной школе и тогда впервые узнал, что у меня был дядя, который покончил с собой. Неизвестно, почему отец завел об этом разговор – то ли у него и впрямь от выпивки развязался язык, то ли он понимал, что рано или поздно рассказать мне об этом придется. Убрали тарелки из-под салата и принесли спагетти с омаром. Масахико взял вилку и серьезно уставился на нее, как будто инспектировал некий инструмент особого предназначения. А затем произнес: – Послушай, если честно, это не тема для разговора за обедом. – Давай тогда поговорим о чем-нибудь другом. – Например? – О чем-нибудь отстраненном. И мы ели спагетти и беседовали о гольфе. Я, конечно же, в гольф никогда в жизни не играл. И у меня не было ни единого знакомого, кто играл бы в гольф. В правилах игры я ничего не смыслю. А вот Масахико в последнее время стал играть часто – с клиентами их конторы. К тому же это было хорошим средством от малоподвижности. Он истратил кучу денег, собрал необходимый инвентарь и по выходным стал пропадать в гольф-клубах. – Ты скорее всего этого не знаешь, но гольф – чертовски странная игра. Другого такого экстравагантного вида спорта нет, он совсем не похож на остальные. Мне кажется, его даже спортом-то можно назвать с большим трудом. Но, как ни странно, стоит привыкнуть к его странностям – и, считай, обратной дороги нет.