В Каракасе наступит ночь
Часть 11 из 23 Информация о книге
– Договорились, я буду готова. – Не будет ли слишком дерзко с моей стороны попросить тебя… – Попросить о чем? – Захватить побольше книг, чтобы мы могли читать их в дороге. – Я и так беру с собой слишком много. Ладно, разыщу для тебя книжки с картинками. Франсиско улыбнулся. Раньше я никогда не видела, чтобы он улыбался. Тогда ему было сорок шесть, мне – под тридцать. Мы были вместе три года – ровно столько, сколько ему оставалось жить. * * * Я рассматривала свидетельство о смерти Хулии Перальты, словно это был групповой портрет, сделанный по необходимости и запечатлевший всех нас – сбившихся в кучу, с напряженными, неулыбающимися лицами, застывшими в ожидании ослепительной вспышки единственной на свете непреложной истины: люди умирают, люди заболевают смертельными болезнями, или их убивают. Они наступают не туда или не на то. Они взлетают на воздух и падают с лестниц. Люди умирают и по собственной вине, и от чужих рук. Но они умирают. И это единственное, что имеет значение. В тот год, когда Хулия Перальта покинула этот мир, я встретила единственного человека, который ворвался в мою жизнь, чтобы остаться в ней навсегда. Впервые я овдовела в десять лет и снова стала вдовой в двадцать девять, за неделю до нашей свадьбы с Франсиско. Одной из группировок колумбийских партизан не понравилась фотография, которая принесла ему Иберо-Американскую премию свободной прессы, и они заставили его заплатить за нее своей жизнью. На фотографии Франсиско запечатлел своего собственного информатора после того, как колумбийцы с ним расправились. Каким-то образом партизанам удалось узнать, что именно этот человек рассказал журналисту правду: приказ об убийстве похищенного предпринимателя, освобождением которого правительство занималось на протяжении нескольких месяцев, на самом деле исходил от того же правительства. От команданте-президента, если точнее. Информатора замучили и убили. На снимке он держал в руках собственную голову, в широко раскрытый рот которой были засунуты его же отрезанные гениталии. Эта разновидность казни предназначалась у колумбийцев исключительно для предателей. Когда моя мама впервые увидела Франсиско, она оглядела его с ног до головы и неодобрительно покачала головой. Его рост, сказала она, – это единственное его положительное качество, искупающее множество недостатков. Франсиско действительно отличался высоким, без малого два метра, ростом и крепким, но пропорциональным сложением. Когда мы в первый раз занимались любовью, мне показалось, что я сломала ребро. К счастью, все обошлось, но я была достаточно близка к тому, чтобы получить серьезную травму. Но мне было наплевать. Я была влюблена. А вот мама Франсиско по-прежнему не одобряла. Ей не нравилось в нем все: его щетина, то, что он был намного старше и что у него было двое детей от первого брака. – Ты уже взрослая и должна соображать, что делаешь, – сказала она, когда я заявила, что переезжаю к Франсиско. – Ты собираешься жить в его доме?.. Отлично. Только не забывай, что это его дом, а не твой. И дети тоже его, а не твои. Не уподобляйся тем безмозглым птицам, которые воспитывают кукушат, вместо того чтобы завести собственных птенцов. Я ничего ей не говорила, а она не спрашивала. И все же мама с самого начала знала: я готова отправиться с Франсиско хоть на край света. Я была похожа на оглушенного анисовой водкой солдата, который сидит в траншее и ждет сигнала к атаке. Именно так, думала я, должна действовать на человека любовь, особенно если ее слишком много. Если бы у меня была возможность выбирать, какой будет моя жизнь, я бы выбрала вариант, в котором Франсиско всегда был рядом. В моменты нашей близости он как будто фотографировал меня ладонями и кончиками пальцев, и эти прикосновения стали для меня тем, с чем невозможно расстаться. Кроме этих прикосновений, у нас ничего не было; в отличие от множества пар мы любили друг друга без слов. Словами, кстати, Франсиско меня не баловал – он даже не говорил мне «до свидания», если без этого можно было обойтись. О его гибели я узнала через два дня после того, как нашли тело, – узнала из новостных лент, которые начали поступать в редакцию из агентств новостей. «Лауреат Иберо-Американской премии свободной прессы Франсиско Саласар Солано найден с перерезанным горлом на берегу реки Мета в нескольких километрах от Пуэрто-Карреньо близ границы». Река Мета. Вонючий, отвратительный Стикс. Франсиско выдал один из его источников. Не тот, которого колумбийцы убили раньше. Это был кто-то более наивный и простодушный. Я думаю, это был мальчишка, который некоторое время назад показал ему пустырь, где бросили труп первого информатора. Теперь настала очередь самого Франсиско. Партизаны сделали ему «колумбийский галстук» – перерезали горло и вытянули через рану язык. На границе это было самое обычное дело. Живых людей здесь превращали в гниющее мясо, которое кто-то другой превращал в новости и фотографии, появлявшиеся на следующий день на газетных стендах. Одиннадцатая заповедь, высеченная на каменных скрижалях или на позвонках перерубленной шеи: «Не болтай. Не смей высказывать свое мнение». Франсиско нарушил ее и угодил на кладбище – в галстуке, который был совсем не похож на тот, который он так и не смог надеть на нашу свадьбу. На похороны мама пошла вместе со мной. За все время она не произнесла ни слова. Так же в молчании мы вернулись домой. В словах не было нужды: мы обе любили мужчин, которые ушли навсегда. Еще несколько дней спустя объявился свидетель, который видел, что произошло на берегу Меты. Еще один сбитый с толку сопляк – партизаны часто использовали детей в качестве посланников. Он подошел к посту национальной гвардии и сказал, что хочет видеть начальника. Военным следователям мальчишка описал разрозненные эпизоды казни – те, которые ему было приказано описать. На этот раз партизаны послали того, кто просто в силу возраста не мог полностью осознать, что же он видел, и от этого в его невинной скороговорке особенно отчетливо звучал темный ужас смерти. * * * В той же красной папке, отделенные картонной прокладкой и засунутые в прозрачные пластиковые кармашки, лежали документы на три банковских счета – два из них были открыты в Венесуэле, один – в Испании. Изучая квитки о переводах и депозитах, я поняла, куда девалось наследство, оставленное Авроре Перальте ее матерью. На обоих венесуэльских счетах хранилась сумма, которой едва хватило бы на месяц очень скромной жизни. На испанском счету лежала куда более значительная сумма – почти сорок тысяч евро. Я внимательно просмотрела всё: карточки с персональными идентификационными номерами, балансовые отчеты, чековые книжки. Они лежали в отдельном конверте из плотной бежевой бумаги. Загруженные из интернета сведения о своих финансовых операциях Аврора Перальта распечатала на принтере и разложила в хронологическом порядке, пометив даты ярким маркером. Довольно скоро я выяснила, что испанское правительство каждый месяц переводило на счет Хулии одну тысячу двести евро – в том числе пенсию по старости в размере восьмисот евро, а также четыреста евро в качестве пособия по инвалидности. Последнее обстоятельство меня озадачило. Хулия была инвалидом?.. Но как она им стала? И когда?.. Сама я никогда не замечала, чтобы с ней было что-нибудь не так. Потом я тщательно обследовала один за другим все ящики комода в поисках еще чего-нибудь полезного. Я была уверена, что Аврора Перальта держит где-нибудь в тайнике наличные евро. За боли́вары уже давно нельзя было ничего купить, так что даже преступники, похищавшие людей, требовали, чтобы выкуп им платили в иностранной валюте. Итак, тайник… Он должен быть где-то в квартире, но где?.. На верхней полке платяного шкафа, за коробкой с новогодними и рождественскими украшениями, я нашла резную деревянную шкатулку, покрытую толстым слоем черного лака. Рядом стояла шкатулка поменьше, в ней лежали газетные вырезки: статьи о нападениях террористов, произошедших несколько лет назад, а также несколько некрологов по случаю кончины Фабиана Перальты Вейги, отца Авроры. Здесь же было и его свидетельство о рождении, выданное отделом записи актов гражданского состояния города Вивейро в марте 1948 года. В отдельном пластиковом конверте лежала официального вида книжечка с надписью «Семейный архив» на синей коленкоровой обложке. Один из ее листов представлял собой свидетельство о браке Хулии и Фабиана, которые поженились в июне 1971 года в городе Вивейро провинции Луго, откуда оба были родом. Их брак продлился почти два года: свидетельство о смерти Фабиана было датировано 20 декабря 1973 года. Все газетные вырезки оказались от 21 декабря 1973 года и посвящались одному и тому же событию – взрыву «Доджа 3700», в котором испанский премьер-министр Луис Карреро Бланко возвращался из церкви. Взрыв был такой силы, что от премьер-министра не осталось и мокрого места. К несчастью, мастерская, в которой трудился Фабиан Перальта, находилась недалеко от церкви Святого Георгия, куда адмирал ездил, чтобы посетить воскресную мессу, и заложенная ЭТА[31] мина уничтожила не только политика, которого генерал Франко назначил своим преемником. Могучая взрывная волна не только забросила двухтонный автомобиль Бланко на балкон близлежащего монастыря, но и убила отца Авроры. В одной или двух статьях, посвященных громкому террористическому акту, мимоходом упоминалось и об этой смерти, и я заметила, что эти вырезки лежат рядом с тремя некрологами на Фабиана. Так вот почему Хулия всегда была мрачной, как подобает вдове, поняла я. И ничего удивительного, что Аврора выглядела точно так же, унаследовав от матери ее замкнутость и мрачную неразговорчивость. Смерть Фабиана Перальты заставила их рано постареть, постареть до срока и на всю жизнь. Я помнила, что Хулия всегда носила темные платья до колен, которые ее очень старили, подчеркивая толстые бедра и лодыжки. Аврора в этом отношении была копией матери. Еще в детстве она выглядела серенькой мышкой, и даже с годами в ее облике не проявилось ничего, что сделало бы ее если не привлекательной, то хотя бы интересной. На меня она производила впечатление человека, который постоянно живет на границе между Венесуэлой и Испанией. Аврора не была ни молодой, ни старой, ни красивой, ни уродливой. Казалось, она изначально предназначена для места, куда попадают все, кто не принадлежит ни к одному определенному миру. На Авроре Перальте лежало проклятье человека, который слишком поспешил родиться в одном месте, а в другое попал слишком поздно. В большой лакированной шкатулке хранились фотографии – много фотографий. Несколько из них были сделаны на свадьбе Хулии и Фабиана, которая выглядела довольно скромной, почти аскетичной. На одном снимке они были запечатлены у алтаря церкви, в которой было слишком много окон, на другом – за праздничным столом, в окружении гостей, которые, улыбаясь, поднимали бокалы за здоровье молодых. Третий – ростовой – снимок запечатлел Хулию Перальту в свадебном платье, тоже очень скромном: почти без декольте, рукава в три четверти, юбку из тяжелой ткани, напоминавшей скатерть, украшали две длинные, тщательно заглаженные складки. Стоящий рядом с невестой Фабиан был в деловом костюме и темном галстуке, туго завязанном на тонкой, как у цыпленка, шее. Ни он, ни Хулия не улыбались и смотрели не в объектив камеры, а мимо. Кроме этих полуофициальных фотографий в шкатулке обнаружилось несколько любительских моментальных снимков с рукописными пометками на обороте. «Медовый месяц. 1971, Португалия». «День рождения Фабиана, авг. 1971 г., Мадрид», и так далее. На снимке, где молодая пара стояла у обеденного столика, Хулия была в просторном платье, из-под которого выпирал заметно круглившийся живот. «Рождество, 1971» – гласила надпись на обороте. На следующем фото я увидела группу людей, сидящих за столом, заставленным бокалами и блюдами с едой. «Новый год. Ужин с Пакитой, Фабианом и Хулией. 1971», – прочла я. Судя по фотографиям, супруги Перальта ездили в Луго не слишком часто – снимков из Вивейро в шкатулке было всего несколько. На одном из них, датированном февралем семьдесят второго года, Фабиан криво улыбался, глядя на тарелку с запеканкой из морских моллюсков. От тех же ранних годов сохранилось еще два снимка. На них супруги Перальта были одеты намного элегантнее, чем обычно. Он стоял очень прямо, одной рукой обнимая жену за плечи. Хулия держала на руках младенца. «Авроре один месяц. Июнь, 1972» – поясняла надпись. Под этим снимком лежал другой, датированный тем же июнем. На нем все трое стояли у входа в церковь Святого Георгия. Он был подписан: «Крестины Авроры. Июнь, 1972 г., Мадрид». Отложив его в сторону, я снова увидела знакомые церковные врата. На этом фото младенца держала на руках светловолосая женщина, выделявшаяся несомненной красотой, которой не могли похвастаться супруги Перальта. «Аврора и Пакита» – гласила сделанная аккуратным, сильно наклоненным почерком подпись. Еще три фотографии относились к лету того же года, но были сделаны в Вивейро. На одной Аврора и ее отец были сняты на пляже. На другой, запечатлевшей какой-то семейный праздник, Фабиан протягивал фотографу блюдо с сардинами. На третьей я увидела уже знакомую мне блондинку – Пакиту. Одетая в белое подвенечное платье, она широко улыбалась, держа за руку ничем не примечательного мужчину. Из всех трех снимков подписан был только этот: «Бракосочетание Пакиты и Хосе. Лето, 1972 г.». Я перебирала снимки. Несколько фото были из серии «Аврора. Первые шаги», но среди них завалялась и фотография Фабиана, лежащего на зеленой травянистой лужайке. Она была озаглавлена «Фабиан и Пакита в Гвадарраме»[32]. Снимки, относящиеся к семьдесят третьему году, были другими. Фабиана на них уже не было, а Хулия Перальта с Авророй на руках носила траур. На фото семьдесят четвертого года («1974, Мадрид») несколько человек собрались за праздничным столом, заставленным наполовину съеденными блюдами. Все они улыбались за исключением Хулии. На всех или почти на всех более поздних групповых снимках присутствовала белокурая Пакита, и я решила, что она, вероятно, приходилась сестрой Хулии или Фабиану. На фотографии семьдесят восьмого года Пакита в национальном платье держала на руках маленькую девочку. «Пакита и Мария Хосе» – поясняла надпись. Сделанное в том же году фото Хулии Перальты отличалось от прочих своей аскетичной суровостью. На ней Хулия была в одежде уборщицы – в серой юбке и белом накрахмаленном фартуке. Ее волосы были собраны на макушке в пучок, затянутый в сетку. Рядом стояли еще семь женщин, одетых в точно такие же костюмы. «Добро пожаловать в штат сотрудников «Палас-отеля»! Мадрид, 1974 г.» – значилось на обороте. Лежавшие в самом низу снимки отделял от сделанных ранее картонный прямоугольник с нанесенной карандашом выцветшей датой. Это были фото, относящиеся к венесуэльскому периоду жизни Хулии Перальта. Немного располневшая и уже не в трауре, она снялась в старой, лесистой части парка Акасиас. Три фотографии были сделаны в парке Лос Каобос. На одном снимке Хулия стояла на фоне скульптуры «Ла Индия» в Эль-Параисо. На другом – на фоне модернистской скульптуры работы Алехандро Отеро на площади Венесуэла. Скульптура – или инсталляция – была выполнена из множества алюминиевых трубок и флюгеров. Теперь от нее ничего не осталось: весь металл растащили на лом. Еще снимок – Хулия Перальта позирует рядом с огромной паэльей. На этом фото мать Авроры улыбалась; пожалуй, это был единственный снимок, где она выглядела естественно. В правой руке Хулия держала длинную деревянную ложку. Слева от нее я увидела Ро́муло Бетанкура, который с пятьдесят девятого по шестьдесят четвертый год был президентом республики и подлинным отцом венесуэльской демократии. Под снимком было написано: «День рождения дона Ро́муло. 1980 г., Каракас». В шкатулке было еще много снимков. На одном из них Хулия и ее дочь позировали на ступенях церкви Ла Флорида в одна тысяча девятьсот восьмидесятом году. А на самом дне шкатулки я обнаружила несколько почтовых открыток от Пакиты, которая продолжала слать их вплоть до того самого года, когда Хулия умерла. Похоже, роясь в ящиках и шкафах в поисках денег, я обнаружила забытую историю двух женщин, рядом с которыми прожила столько лет. В меньшей деревянной шкатулке, которую я просмотрела еще не до конца, лежал конверт, полный писем. Почти все они были написаны на тонкой гладкой бумаге между семьдесят четвертым и семьдесят шестым годом. Их писала Хулия, а адресованы они были Паките. В самом первом письме мать Авроры описывала свое путешествие из Мадрида в Каракас и прибытие в страну, которая поначалу показалась ей невероятной. «Тараканы здесь не меньше чем по полкило веса, – писала она. – …Мы живем в очень зеленом районе, где много деревьев. В ветвях снуют попугаи и гигантские ары; каждое утро они прилетают на наш балкон, и мы их кормим. С жильем нам повезло – удалось найти квартиру за весьма умеренную плату». Впрочем, помимо описания домашних дел и забот Хулия весьма содержательно и точно описывала страну, в которой собиралась поселиться, – страну, где круглый год светит солнце и каждый человек может легко найти работу. Это было правдой. В те времена в Венесуэле работу могли найти все иммигранты из Европы. Многословные послания Хулии изобиловали подробностями – она описывала цвет и запах тропических фруктов, ширину улиц и шоссе. «Дома здесь больше, чем в Испании, и у каждого есть вся необходимая кухонная утварь. На днях я купила блендер и приготовила большую кастрюлю гаспачо[33]. Мы храним его в холодильнике, чтобы есть на ужин». Хулия Перальта вообще очень много писала о том, что можно купить в Каракасе. Это были те же самые вещи, которые моя мать рассматривала в кухонном каталоге «Сирз» и которые мы покупали в огромных универсальных магазинах, после того как ходили поесть мороженого в «Крема́ параисо» в Белло-Монте. В письме, датированном декабрем семьдесят четвертого года (оно было написано примерно через месяц после приезда в Венесуэлу), Хулия сообщала Паките, что обратилась к монахинями из университетского пансиона «для юных девушек» в Эль-Параисо, которые весьма благосклонно приняли ее рекомендательное письмо от шеф-повара мадридского «Палас-отеля». «Мать Юстиния оказалась именно такой, как ты описывала. Она очень благочестива и добра и до сих пор не утратила своего галисийского акцента, хотя прожила в этой стране уже больше десятка лет. Мать Юстиния говорит, что если я захочу, то могу заведовать в пансионе кухней». Я уже разворачивала очередное письмо, когда за стеной раздался какой-то грохот. Это вернулись Генеральша и ее банда. Захлопнув дверь, они тотчас врубили на полную мощность реггетон, который я уже начинала ненавидеть: «Tu-tu-tu-mba la casa, mami, pero que-tumba-la-casa, tumba-la-casa – Разнеси этот дом вдребезги, мама…» Идиотская мелодия и нелепые слова буквально навязли у меня в зубах. «Tu-tu-tu-mba la casa!» Поднявшись с дивана, я прижалась ухом к стене, и мне показалось, что сейчас в моей бывшей квартире собралось гораздо больше женщин, чем в предыдущие разы. Их визгливые голоса звучали так громко, что порой заглушали даже музыку. Стараясь производить как можно меньше шума, я вернула обе шкатулки на место. Я приложила все усилия, чтобы они стояли на полке точно так же, как раньше, и лишь впоследствии поняла, насколько это было странно с моей стороны. Странно и абсурдно. Кто будет проверять, трогал ли кто-нибудь эти шкатулки? Но в тот момент я действовала так, словно Аврора и Хулия могут вот-вот вернуться и потребовать то, что принадлежит им по праву. Красную папку я решила спрятать. Возвращение шума, который производила банда Генеральши, каким-то образом придавало этим женщинам почти сказочное могущество, каким они на самом деле не обладали. Страх, который я испытывала, заставлял меня думать, будто они способны проходить сквозь стены и видеть, что я делаю. Со стороны это может показаться глупым и смешным, но мне было не до смеха. Я была в ужасе. Мало того, что я забралась в чужую квартиру, так теперь вместе со мной в ней находился человек, о котором я, по правде говоря, ничего не знала. Сантьяго – нынешний Сантьяго – мог оказаться кем угодно: жертвой, убийцей, провокатором, доносчиком. Но, оглядевшись по сторонам, я немного успокоилась. По крайней мере, в этой комнате я была совершенно одна, и никто не мог меня ни видеть, ни слышать – разве только я специально начну шуметь. Тем не менее мне необходимо было действовать, и побыстрее. Я шагнула к центру комнаты, и тут мой взгляд упал на оклеенную обоями цвета слоновой кости стену, где висела репродукция «Мадонны Иммакулаты» Мурильо (точно такая же мадонна висела в хозяйской спальне моих теток в пансионе сестер Фалькон). Подойдя к ней, я сняла картину со стены. Когда я ее перевернула, к моим ногам упал заклеенный липкой лентой конверт. В конверте лежала пачка пятидесяти- и двадцатиевровых банкнот. * * * В Ла Энкрусихаде – между Турмеро и Пало-Негро – возвышалась ржавая железная башня с огромными буквами «П. А. Н.» на боку. Это был мукомольный завод, который производил кукурузную муку – продукт, которым на протяжении десятилетий кормилась вся страна. Лепешки-арепас, пироги-альяки, булочки-альякитас, сдобы, печенье и много чего еще – все делалось из этой муки. Зерно для производства муки хранилось на элеваторе Ремавенка, который был виден из окон автобуса, когда до Окумаре-де-ла-Коста оставалось еще больше ста пятидесяти километров. Это было главное зернохранилище штата Арагуа, где родилась моя мать: наряду с ромом и сахарным тростником кукурузная мука служила одним из основных видов сельскохозяйственной продукции края. Она продавалась в больших желтых пакетах, с которых улыбалась миловидная женщина с неправдоподобно красными губами в гигантских серьгах и пестром платке. Эта женщина была местной, провинциальной версией Кармен Миранды – известной бразильской актрисы и певицы, чей музыкальный альбом «Сделано в Южной Америке» открыл перед ней двери домов всех венесуэльцев и американской «XX Сенчури Фокс». Муко́й «П. А. Н.» были вскормлены тысячи мужчин и женщин, но с наступлением эпохи всеобщего дефицита и жесткого рационирования она исчезла из магазинов и стала роскошью. Теперь эта произведенная промышленным способом мука, запечатлевшись в наших воспоминаниях в виде самых разнообразных лакомств и домашней выпечки, стала символом подлинной демократии: ее ели и бедняки, и богатые, и чиновники, и солдаты. Технология промышленного производства муки была сродни новому способу обработки хмеля, с помощью которого знаменитый немецкий пивовар умиротворил некую страну, которая то бражничала напропалую, то развязывала очередную войну. Она же привела к исчезновению пилонерас – так называли женщин, которые рушили кукурузные зерна с помощью тяжелого песта в толстых деревянных ступках, вырезанных зачастую из деревьев, которые некогда бросали благословенную тень на уютные патио старинных усадеб. За работой женщины пели. Их протяжные, как молитва, и ритмичные, как удары песта и тяжелый стук крупных капель пота, песни получили название «кантос дель пилон» – «песни песта». Работа пилонерас была не из легких. Удар за ударом несчастные женщины разбивали твердые зерна маиса или кукурузы, сокрушая твердую оболочку и превращая нежное, сладкое ядро в тончайшую муку, из которой в специальных дровяных печах выпекали хлеб насущный для всей страны, в которой свирепствовала малярия. Именно с тех пор сердце венесуэльского народа стало биться в ритме «песен песта». Зерно в ступке обычно рушили не одна, а две женщины. За работой они переговаривались – часто не в рифму, но в их диалоге был особый музыкальный размер, определявшийся движениями рук, сжимавших тяжелый деревянный пест. Так возникли песни, которые словно подтверждали древнюю истину: несчастья – такая же данность, как солнце или деревья, сгибающиеся под тяжестью сладких, спелых плодов. «Песни песта» вбирали и сохраняли в себе обиды и огорчения необразованных венесуэльских крестьянок, которые давали выход своему разочарованию, изо всех сил вонзая песты в золотое зерно. И каждый раз, когда я проезжала мимо Ла Энкрусихада, я вспоминала эти песни, которые слышала в детстве. – Аделаида, дочка, просыпайся. Мы уже почти у фабрики Ремавенка… Но маме не нужно было ничего говорить – мое сердце уже чувствовало густой запах ячменя. Ароматы пива и хлеба мне всегда нравились, и я запела песнь, которой научилась у старух в Окумаре: – Бей пестом сильней, йо-о, йо-о!.. – Чтобы наконец раздробилось зерно, йо-о, йо-о… – негромко вторила мне мама. – Шлюха ты и твоя мать… – Пожалуйста, Аделаида, не нужно петь этот куплет! – Твоя тетка тоже б…! – пропела я и засмеялась. – Нет, дочка, пой, как тебя учила тетя Амелия: У меня уж от песта, йо-о, йо-о, Разболелась голова, йо-о, йо-о, Поросенка откормлю, йо-о, йо-о, Блузку я себе куплю, йо-о, йо-о… В городе чернокожие женщины напевали эти песни, стоя на рынке возле больших сковородок, в которых кипело масло. Их руки проворно двигались, лепя пирожки или лепешки-арепас, а губы выводили: «…Йо-о, йо-о!»