В Каракасе наступит ночь
Часть 7 из 23 Информация о книге
Отступят все несчастья… Игла, вонзавшаяся в мою плоть, казалась раскаленной, и из моих глаз текли слезы. Стежок ложится за стежком… – Мне больно, Мария!.. Больно!.. Хватит, и так заживет. – Даже не думай. Не кричи и не дергайся, Аделаида. И не мешай мне работать. Прежде чем стать медицинской сестрой, Мария – соседка с шестого этажа – мечтала работать портнихой. Ее мать зарабатывала на жизнь тем, что шила платья или чинила старую одежду, которую приносили клиенты. Как утверждала Мария, вставляя хирургическую нить в ушко стерилизованной иглы, ее мать творила настоящие чудеса с помощью обычной иголки и ножниц. – Я всегда хотела шить, как мама. Старые брюки она подрубала так же аккуратно и тщательно, как шила свадебные платья. Нет, ты только подумай! Правда, в те времена было так много магазинов, но… – Мария, пожалуйста, хватит!.. Мне больно! – Помнишь узкие маленькие переулки в Ла Пасторе? Помнишь или нет? – Я помню, но мне действительно больно. – В одном из них мама открыла мастерскую. Маленькое ателье, если точнее. И уже очень скоро у нее не было недостатка в клиентах. Особенно много было невест, которые приезжали на последнюю примерку буквально за день до бракосочетания… – Пожалуйста, Мария!.. Достаточно!.. – Ничего не достаточно, дорогая. Лучше успокойся, замолчи и слушай. Так вот, если маме случалось что-то поправлять прямо на клиентке, она всегда повторяла этот стишок: «Стежок ложится за стежком…» – Ай!.. – Не ори и слушай. Это очень интересная история. Ее стоит послушать. Так вот, мама говорила – есть такая примета: если зашиваешь что-то прямо на человеке, можно накликать беду. Он может заболеть и даже умереть. Это, конечно, предрассудок, какие в ходу только в деревнях, и все же… Так вот, когда мне случается наскоро зашивать дырку на брюках или пришивать пуговицу прямо на ком-нибудь, я всегда повторяю этот стишок: Стежок ложится за стежком, И новым станет платье. Стежок ложится за стежком, Отступят все несчастья… А сейчас я именно этим и занимаюсь: зашиваю дырку, хоть и не на брюках, так что мамин стишок тут очень к месту. К тому же твою голову нельзя снять, чтобы зашить как следует. – Мария, говорю тебе, мне очень больно! – А ну-ка, сожми зубы покрепче, потому что сейчас будет действительно больно… – С этими словами Мария в последний раз вонзила кривую иглу мне в кожу. – Ну вот и все. Теперь ты и вправду как новенькая. Я понимала, что если я хочу остаться в живых, мне необходимо оставаться в полном сознании. Мария настаивала, чтобы я провела какое-то время у нее, и обещала позвонить моим теткам. Она буквально заклинала меня никуда не выходить в таком состоянии и поила подслащенной водой, однако, несмотря на энное количество глюкозы, которая питала мой мозг, когда я встала, собираясь уходить, меня так качнуло, что пришлось схватиться за дверной косяк. – Эй, ты куда? Куда ты собралась? Оставайся у меня. – Я… Со мной все в порядке. – Ничего с тобой не в порядке. Ну куда ты пойдешь в таком состоянии? – В полицию. – В какую полицию?! Ты с ума сошла! Даже не думай – ты себе только напортишь. Переночуй сегодня у меня, а завтра позвонишь теткам и уедешь к ним. И не пытайся бороться с этими людьми. Поезжай в Окумаре, еще куда-нибудь, и чем дальше – тем лучше. Завтра в твоей квартире появится еще больше этих… женщин, но если ты обратишься в полицию, они будут здесь уже через час, и тогда… Неужели ты не понимаешь, что они теперь – власть? Именно они, а не кто-то еще… – Даже не знаю, как и когда я смогу тебя отблагодарить, Мария. Но я что-нибудь придумаю. Обязательно придумаю. – Ты ничего мне не должна, и благодарить меня не за что. Но ты меня очень обяжешь, если никуда не пойдешь. По крайней мере – сегодня. – Но я должна… должна что-нибудь сделать! – Останься хотя бы на одну ночь. Завтра можешь отправляться куда тебе угодно, но сегодня – нет. У тебя глубокая рана на голове, возможно даже легкое сотрясение. Дождись хотя бы, пока боль ослабеет. У меня есть свободная комната, иди туда и ложись. Завтра можешь делать все, что захочешь, но… Я уже говорила это и скажу еще раз: этих людей никто не остановит. В конце концов виноватыми окажемся мы. Мы проиграли эту войну, Аделаида. Там, откуда пришли эти женщины, найдутся и другие – уголовники, бандиты, головорезы. Можешь мне поверить – худшее впереди. Скоро мы будем жить в таком кошмаре, какого не могли себе и представить. – Худшее впереди?.. – Да, и конца этому не видно. Возможно, лучшие времена еще настанут, но, боюсь, мы с тобой до них не доживем. Оставайся. – Я очень благодарна тебе за все, что ты сделала, но… Не отговаривай меня. Я должна идти. – Только ради всего святого, не в полицию! Делай что хочешь, только не ходи в полицию и не пиши никакого заявления. – До свидания, Мария. Я спустилась на свой этаж и остановилась у дверей Авроры Перальты. Некоторое время я рассматривала полоску света под дверью, надеясь увидеть движущуюся тень или услышать шаги. Я стояла долго, но ничего не увидела и не услышала. Выкрашенная белой краской дверь выглядела целехонькой, замок – тоже. Дверь никто не взламывал, замок никто не вскрывал. Я опустила ладонь на дверную ручку… и произошло чудо. Оказывается, выламывать дверь не было необходимости – достаточно было просто ее слегка толкнуть. Юркнув в квартиру, я плотно закрыла за собой дверь и огляделась. В гостиной было открыто окно, и сквозь него врывался внутрь ветер, который пахнул свинцом и насилием. Я сделала шаг вперед и внимательнее оглядела комнату, которая была очень похожа на нашу. И увидела ее… Аврора Перальта лежала на полу. Ее глаза были открыты, губы на бледном лице казались неестественно красными. Я не знала, что хуже: боль в голове, ужас, который я испытала при виде Авроры, или страх выдать себя паническим воплем. – Аврора! Аврора! – просипела я. – Это я, Аделаида. Соседка! Ответа не было, и я, преодолевая страх, опустилась на колени и прижала пальцы к ее шее, чтобы пощупать пульс. Аврора была твердой и холодной, и меня охватила смесь отвращения и жалости. А еще через мгновение я почувствовала, как толстая змея тошноты поднимается по моему пищеводу. Вскочив на ноги, я бросилась в кухню, благо квартира была почти такой же, как наша, склонилась над раковиной, и меня вырвало едкой, горькой желчью. Вернувшись на подгибающихся ногах в гостиную, я еще раз взглянула на мертвую и поняла, что ничего не чувствую. Аврора Перальта стала всего лишь еще одним трупом в этом городе призраков. На столе я обнаружила миску с яйцами, которые Аврора взбивала, когда смерть застала ее врасплох. Гостиная с мебелью без чехлов напоминала плохой натюрморт. Глядя на эту картину, я испытала приступ сочувствия к Авроре – сочувствия, которого не испытывала, пока она была жива. Стоя возле ее безжизненного тела, я понемногу начинала понимать, как соединились нити судьбы, которые много лет назад привели нас в квартиры, разделенные одной тонкой стеной. Аврора Перальта умерла, а я, Аделаида Фалькон, была жива, но нас по-прежнему связывала некая невидимая нить. Пуповина, протянувшаяся между живой и мертвой. Оглядевшись по сторонам, я поискала что-то, чем можно было бы накрыть тело. Больше всего мне хотелось закрыть ей глаза, которые смотрели на меня из холодного посмертия. Один за другим я выдвигала ящики комода, рассчитывая найти простыню, одеяло или просто полотенце – достаточно большое, чтобы накрыть Аврору целиком. Наконец в шкафу в хозяйской спальне я обнаружила простыню. Накрывая труп, я зажмурилась, чтобы не видеть неподвижного взгляда Авроры. Когда все было готово, я открыла глаза и еще раз огляделась по сторонам. Что здесь произошло? Ах, если бы только стены могли говорить! Кто убил Аврору? Или она умерла естественной смертью?.. Был ли это внезапный сердечный приступ или какая-то запущенная болезнь? Ответов я не знала – все происходило слишком быстро и сбивало меня с толку. Несомненно было одно: она умерла, а я – нет, но на этом проблемы, увы, не заканчивались. Кто будет задавать вопросы об Авроре Перальте? Кто будет ждать ее звонка? Кто ее хватится – родственник, подруга, любовник? Или она, как и я, была человеком в достаточной степени одиноким, и ее смерти никто не заметит? Хорошо бы так… На тумбочке, рядом с разряженным телефоном, лежали три конверта, два вскрытых и один запечатанный, а также связка ключей, которыми Аврора не успела воспользоваться, чтобы запереть дверь. Должно быть, подумала я, она выносила мусор и просто захлопнула за собой дверь, не задвинув засов, благодаря чему я и смогла войти, просто нажав на ручку. Любой нормальный житель Каракаса запер бы дверь на засов не задумываясь, да еще дважды проверил замок, но Аврора этого не сделала. Интересно было бы знать, что заставило ее забыть обо всем и начать взбивать яичные белки, которые засохли в миске острыми конусами? Быть может, ее все-таки убила Генеральша или кто-то из ее подчиненных? Или они проникли в квартиру, но бежали, увидев, что она уже мертва? Почему они предпочли захватить мою квартиру, а не эту?.. В поисках ответа на свои вопросы я еще раз обошла комнаты, но нигде не было никаких следов насилия. Не было и никаких признаков беспорядка, который оставили бы грабители, искавшие в шкафах деньги и драгоценности. Все выглядело как обычно, если не считать мертвой женщины, которая вытянулась в кухне на полу. Кстати, сколько Аврора там пролежала?.. Наверняка несколько дней. А значит, все это время в кухне горел свет, который выключался только тогда, когда не было электричества. Меня охватил ужас, противный липкий ужас. Я разрывалась между желанием бежать отсюда со всех ног и… остаться. Да и бежать мне все равно было некуда. Дома у меня не стало. Единственным выходом было податься в Окумаре, к теткам, но что я там буду делать? Как зарабатывать на жизнь? В полицию я все же решила не ходить, и мысль о нежданно-негаданно подвернувшемся мне убежище все настойчивее стучалась мне в голову Думай, думай, думай, подстегнула я себя. Аделаида Фалькон, думай!.. В квартире, которая еще вчера была моей, по-прежнему раздавались чужие шаги. Они были намного громче, чем звуки, которые мы с мамой когда-то слышали за стеной, отделявшей нас от квартиры Авроры. Прислушавшись, я смогла различить стук пластиковых шлепанцев, которые носила Венди, смех Генеральши, шорохи, скрипы и другие звуки – банда прибирала к рукам захваченную территорию. Их не заглушала даже громкая музыка, все та же «Tumba-la-casa, mami, tumba-la-casa – Ты должна разрушить этот дом, мама…», сделавшаяся саундтреком моего кошмара наяву. Из окон квартиры Авроры, выходивших на боковую стену нашего дома, площадь Миранды была видна мне как на ладони. Возле мусорной кучи появился новый отряд из десятка женщин, которые выглядели еще более упитанными, чем Генеральша и ее банда. Мария была права – они будут захватывать новые и новые квартиры, не обращая внимания на то, живет в них кто-нибудь или нет. Женщин на площади охраняли несколько «коллективос» на мотоциклах. В данный момент они были заняты своим прямым делом – дрались с группой молодых людей, по виду – студентов, пытавшихся сорвать и сжечь плакаты с портретами Вечного Команданте. Спустя какое-то время на площади появился полицейский патруль, который сопровождали несколько вооруженных головорезов. Я хорошо видела их грубые лица, на которых была написана жажда крови, и хотела крикнуть, чтобы предупредить молодых людей, которых было совсем мало, но голос мне не повиновался. Пока я сражалась с собственным страхом, полицейские повалили на асфальт двух молодых людей. Один лежал спокойно, второй корчился от боли. Изо рта у него текла кровь, совсем как у быка, которому матадор только что нанес последний удар шпагой. Я вернулась в гостиную и взяла с тумбочки единственный оставшийся невскрытым конверт. Письмо оказалось из консульства Испании в Каракасе. Я пыталась прочесть текст, держа письмо на просвет, но бумага оказалась слишком плотной. Тогда я вернулась к письмам, которые были вскрыты. В одном оказался счет за электричество. В конверте, на котором я снова увидела штамп в виде красно-желтого испанского флага, оказался запрос от пенсионного ведомства этой страны. Инспекция по социальному обеспечению Испании требовала представить доказательства того, что сеньора Хулия Перальта, мать Авроры, еще жива и может и дальше получать пенсию. Это было странно. Насколько я знала, Хулия Перальта скончалась еще лет пять назад. Сложив письмо из консульства и запрос вдвое, я сунула их в карман, потом взяла в руки ключи и как следует заперла входную дверь. Аврора умерла, но я-то по-прежнему была жива. * * * Никогда я не присутствовала при рождении человека. Я никогда не носила ребенка и никогда не рожала. Я никогда не держала на руках ни сына, ни дочь, никогда не вытирала ничьих слез, кроме своих собственных. В нашей семье не рождались на свет дети, а старые женщины умирали, лишаясь своей власти только на смертном одре. Они продолжали править, даже стоя одной ногой в могиле – совсем как люди, которые умирают у подножия вулкана. Материнство я представляла себе только как отношения, которые были у нас с мамой, – как связь, которую следовало поддерживать и укреплять, как ненавязчивую, тихую любовь, находившую выражение в нашем стремлении сохранять в равновесии наш маленький, предназначенный только для двоих мирок. Я не имела ни малейшего представления о том, какой могучей преобразующей силой обладает материнство, пока однажды мама не повела меня в музей, чтобы посмотреть картину Артуро Мичелены. Раньше я думала, что этот художник изображает только сражения и битвы, но в тот день написанное им полотно стало для меня неопровержимым доказательством того, что рождение ребенка освещает душу, разгоняет туман и наполняет смыслом мрак, который царит в женском лоне. Картина называлась «Молодая мать». Глядя на нее, я впервые задумалась о том, каково это может быть – выносить и родить ребенка. Мне тогда было двенадцать лет, картина же была написана больше столетия назад. Мичелена создал ее в 1889 году, когда его талант достиг наивысшего расцвета. В то время он жил в Париже, получал награды в салонах и на выставках и был даже удостоен медали за картину, представленную на той же Всемирной выставке, что и Эйфелева башня. Выпускник Академии Жюлиана[21], он был умеренным космополитом и отстоял довольно далеко от идей Салона отверженных[22], однако на своих полотнах Мичелена сумел передать свет валенсийских равнин[23], как может сделать это только художник, воспитанный под беспощадным солнцем тропиков. Под солнцем, которое сжигает все. Я стояла перед этой картиной как человек, который только что открыл для себя очевидную истину: мать воплощает одновременно и красоту, и хаос. Тогда я еще не знала ни о госпоже Бовари, ни об Анне Карениной; мне были безразличны несчастные женщины, которые кончают с собой, избирая для этого столь варварские способы. И, уж конечно, я даже краем уха не слышала о разочарованных поэтессах, стихи которых всего несколько лет спустя сделали из меня страстную читательницу. Тогда я еще не читала «Молоко сердца» Мийо Вестрини и не была знакома ни с потрясающим сборником «Дом или волк» Иоланды Пантин, ни с великолепной хроникой «Сумка для фиесты» Лизы Лерне́р. Я, правда, уже прочитала «Ифигению» Тересы де ла Парра, но не могла еще постичь всю глубину той безысходности и тоски, которая побудила молодую женщину из Каракаса взяться за перо. Мне было далеко до понимания наших литературных аристократок, которым суждено было оставить такой глубокий след в моей душе и в моей жизни, и все же, стоя перед картиной Мичелены, я вдруг обнаружила, что внутри меня живет женщина. Я не была отважной, но мне хотелось быть смелой. Я не была красива, но мне очень хотелось иметь такую же гладкую кожу, как у только что родившей ребенка женщины на картине. Именно Мичелена заставил меня обратить внимание на форму моего тела. Это он показал мне изъяны моей фигуры, написав изящную молодую мать, привольно откинувшуюся на спинку складного кресла, сошедшую с картины Веласкеса нимфу, которая баюкала на руках ребенка – слишком большого, белокожего и здорового для страны, истерзанной голодом и войной. Глядя на трепет листьев, повторенный кожей женщины, разбираясь в мозаике ложных теней, созданной палитрой художника, я рассматривала налитое тело молодой матери и подмечала приметы старения, которые появляются вслед за деторождением. Говорят, что, узнавая новое, ты лишь углубляешь собственное невежество. Наверное, это действительно так… Во всяком случае, в то утро мне был нанесен сильнейший удар: впервые я ощутила странную, могучую, как приливная волна, силу, исходящую от всех матерей – обитательниц какого-то особого мира, которые сияют, словно утреннее солнце, источая едва уловимый волшебный аромат. Какое-то время спустя мы с мамой шли домой по Лос Каобос – парку во французском стиле, который в пятидесятых годах был устроен в Каракасе по проекту каталонского инженера Марагаля. Мы возвращались из самого большого в Венесуэле культурного центра имени Терезы Кареньо; там, в зале Хосе Феликса Рибаса, мы смотрели спектакль «Петя и волк». Это было как побывать в раю – театр был настоящим оазисом мира в стране, которая поднялась на дыбы. В парке мы остановились у фонтана скульптора Франсиско Нарваэса, чтобы полюбоваться на высеченные из камня фигуры прекрасно сложенных индийских женщин, немного похожих на статую богини работы Марии Лионсы, хотя выглядели они значительно более строго. Фонтан скульптор назвал «Венесуэла»; фигуры, которые были его частью, располагались по периметру обширного бассейна, в котором плавали сейчас пластиковые обертки от конфет и выгоревшие пакеты из-под картофельных чипсов. Казалось, в бассейне варится густой суп из мусора и опавшей листвы. – Тебе понравилось в галерее? – спросила мама. – Гм-м-м… – ответила я невнятно – как раз в этот момент я сосала через соломинку персиковый сок из пакета, который мама достала из сумочки. – А что тебе понравилось больше всего? Обдумывая этот вопрос, я задержала взгляд на огромных грудях нарваэсовских индианок, потом посмотрела на свои потрескавшиеся белые туфли. – Картина… – Какая картина?