Воздух, которым ты дышишь
Часть 13 из 62 Информация о книге
Воздух, которым ты дышишь Здесь я, любовь моя. Рядом с тобой всегда. Ужин тебе добуду, Постель тебе постелю. Вот и подушку тебе Под голову положу. Но я тебе безразлична. Ты меня и не видишь. Мало кто замечает Воздух, которым дышит. Зачем тебе мои чувства? Все двери тебе открыты, На ножке чулок шелковистый, В ванну душистая пена налита. Но если уйду я, ты Шагов моих не услышишь. Мало кто замечает Воздух, которым дышит. Мы часто не замечаем Того, что даром дается. А я не смогу отпустить тебя, Мне без тебя не живется. И я даю тебе клятву, Слово мое ты услышишь: Ты меня не заметишь. Я – воздух, которым ты дышишь. * * * Ее наряды занимают в моем доме целую комнату. Меня все еще удивляет тяжесть этих платьев, я теперь слаба, и мне больше не по силам извлекать их из чехлов. Все эти блестки и бусины весят – какие шесть, а какие и двенадцать килограммов. Поразительно, как Граса умудрялась танцевать в них, а уж каково ей было часами стоять во всем этом на съемочной площадке. Сзади ее подпирала гладильная доска, чтобы не было соблазна присесть и не дай бог испортить костюм. Но удивительны не сами костюмы, а то, что они не поглотили Грасу. Любая другая женщина потерялась бы среди всех этих блесток и камней, но на Софии Салвадор они выглядели естественными, даже необходимыми – сияющий панцирь, который защищает все то ранимое, что находится под ним. Быть женщиной означает всегда играть спектакль. Лишь очень старым и очень молодым позволено уклоняться от него, все остальные должны исполнять свою роль энергично, однако без видимых усилий. Наши тела должны соответствовать требованиям времени: мы вынуждены искривлять их, затягивать, подкрашивать или не подкрашивать лица, закрывать, открывать, брызгать духами, красить волосы, одно ужимать, другое выпячивать, срезать ножницами, отшелушивать кожу, увлажнять кожу, кормить или не кормить себя и так далее и так далее – до тех пор, пока одежда не станет выглядеть частью нас. Всегда и везде на тебя смотрят, тебя оценивают – идешь ли ты по улице, едешь ли в автобусе, сидишь ли за рулем машины, ешь ли что-нибудь в кафе. Улыбайся, но не слишком широко. Будь любезной, но не переусердствуй. Уступай и льсти, но не навязывайся и никогда ничего не делай для своего собственного удовольствия. Удовольствия – только тайком. Любое отклонение от роли чревато катастрофой: откажись играть – и ты уже пытаешься быть мужчиной; ты сука; ты стерва; ты жалкая; ты лесбиянка или, как это называлось в мое время, «кобелиха». Исполняй свою роль слишком увлеченно – и вот ты уже шлюха, как моя мать. Обе крайности ведут к побоям, испорченной репутации, а то тебя и вовсе убьют и бросят в сточную канаву. Если вы считаете, что я преувеличиваю или застряла в прошлом, а времена изменились, то слушайте меня внимательно: если ты никто в этом мире, надо создать свой собственный, надо адаптироваться к окружающей среде и научиться отражать бесчисленные угрозы. И то, насколько женщина приятна, – ее улыбка, грация, жизнерадостность, ее любезность, надушенное тело и тщательно подкрашенное лицо – не глупое следствие моды или вкусов, это тактика выживания. Роли меняют нас, даже уродуют, но благодаря им мы живы. Когда я вспоминаю свои первые месяцы в Рио, в районе Лапа, то поражаюсь, как мы с Грасой не угодили, бездыханные, в лагуну Родригу-ди-Фрейташ. Вы можете сказать, что нам просто повезло, но я предпочитаю думать, что нас уберегло то, что таких, как мы, были тьмы и тьмы. Когда цикады каждые семнадцать лет покидают безопасные укрытия в земле и выползают на свет, у них нет ни жал, ни шипов, ни яда, чтобы защититься от хищников. Их единственное спасение – многочисленность. Так обстояли дела и в Лапе в 1935 году: девушки были везде. Продавщицы, проститутки, уборщицы, девочки на посылках, разносчицы папирос и леденцов, танцовщицы в ревю, девушки-бабочки и девушки вроде нас с Грасой, которые отказывались быть кем-то, кроме самих себя. Последнее было, конечно, самым опасным. Исчезнуть оказалось легко. В те дни телефонная связь была роскошью. Даже автомобили встречались нечасто. Чтобы уведомить полицию об исчезновении человека, кто-нибудь должен был сбегать в участок и все рассказать. Вероятно, сионские сестры далеко не сразу обнаружили наше с Грасой бегство, а потом еще тряслись вниз по Корковаду на поезде, чтобы уведомить власти. Сеньору Пиментелу об исчезновении Грасы сообщили, думается, на следующий день телеграммой. До Риашу-Доси было две тысячи триста километров на север – считай, другая страна. А что знал владелец отдаленной сахарной плантации о прихотливом устройстве столицы, о десятках жилых районов, о ленивой полиции, старательной лишь на взятки? К тому же президента Жетулиу любили далеко не все бразильцы: в Сан-Паулу разворачивался кровавый мятеж, коммунисты пытались поднять восстание в четырех главных городах страны. У полицейских, верных Жетулиу, не было ни людских ресурсов, ни желания искать дочку мелкого плантатора. А если не искали Грасу, то меня – и подавно. Я-то не была ничьей дочкой. Ничьей наследницей. Как исчезнуть, если тебя и так нет? Потом нас все-таки нашли, но к тому времени мы с Грасой уже изменились. Точнее, нас изменила Лапа. Милая, декадентская, прогнившая Лапа! Район музыкантов и гангстеров, туристов, карманников и девушек, здесь были целые толпы девушек, большинство – как мы с Грасой, которых до боли внутри переполняли надежды и наивные иллюзии. Девушек вроде нас Лапа или убивала, или спасала, другого было не дано. Туристические проспекты рекламировали Рио-де-Жанейро как «столицу роскоши». Лапа в этих рекламах не упоминалась, но множество приезжих – особенно мужчин – быстро протаптывали сюда дорожку. В лабиринтах кабаре и дешевых дансингов можно было увидеть сенаторов, желавших послушать иностранные джаз-бэнды; красивых молодых самцов, мимолетно распахивавших пиджаки, чтобы показать склянки с кокаином – «Сахарная пудра!» – прохожим; юных мятежниц из лучших семей Рио – вцепившись в руку спутника, девушки громко смеялись, стараясь скрыть страх под маской легкомыслия. В Лапе можно было снять комнатушку на час в клоповнике, соседнюю дверь с которым, сияющую точно зеркало, открывал швейцар в белых перчатках; там рестораны, где подавали говядину «веллингтон», соседствовали с забегаловками с липкими столами и пятнами крови на полу; там рядом с жалкими пансионами-муравейниками располагались отели с электрическим освещением, лифтами и решетками – в таких апартаментах, как в роскошной тюрьме, обитал сонм содержанок. Женщины сидели в номерах и ждали, пока их богатые патроны – и мужчины, и женщины – не навестят их, с деликатесами и дарами из универмагов. В Лапе гремела самба, под ритм которой подстраивалось сердце, гудели гулкие барабаны кандомбле[18]. Если хочешь продолжать дышать, даже не пытайся сопротивляться им, ибо ритмы эти были религией. По ночам рядом с разодетой элитой Рио по переулкам Лапы шатались пугливые иностранцы, желавшие хоть на время сбежать из своей привилегированной жизни, делать что захочется и как захочется, и всегда расплачиваясь за это. В Лапе не было ничего бесплатного, за исключением музыки, но в конце концов и музыка стала другой. Мы с Грасой тоже изменились. В Лапе мы, можно сказать, лишились невинности. Под невинностью я разумею не какое-нибудь глупое представление о чистоте – расставание с подобной невинностью, в зависимости от того, что вы вкладываете в это понятие, стремительно, как пощечина. Гораздо болезненнее расставание с иной невинностью – с верой, что питавшие тебя в детстве мечты достижимы, с верой в то, что труд способен компенсировать недостаток таланта, с верой, что жизнь распределяет награды и испытания по справедливости. В конце концов, что есть справедливость, как не иллюзия? Иллюзией, мой друг, поет Винисиус в одной из наших песен, нам стоит дорожить. Изгнанье и любовь она поможет пережить. Воздух, которым ты дышишь Наш первый день в Лапе завершился в пансионе, которым заправляла матрона с квадратной челюстью, она походила на одну из суровых сионских монахинь, только без облачения. Наверное, поэтому мы и выбрали ее заведение: оно показалось нам самым безопасным. – Платить вовремя, или я сдам вашу комнату кому-нибудь еще, – рявкнула хозяйка. – И чтоб никаких мужчин! У меня приличное заведение. Граса кивнула, и я взяла латунный ключ. Я понятия не имела, как и чем мы будем платить хозяйке в конце недели, но молча последовала за Грасой вверх по лестнице. В нашей комнате имелись продавленная кровать, ржавый умывальник и темное, цвета несчастья, пятно на полу. Граса осторожно присела на кровать, словно боясь, что та тут же обрушится. Она понюхала воздух, покрывало и вскочила: – От простыней пахнет людьми! – Ну хоть не собаками, – сказала я, пытаясь приободрить ее. Граса закрыла лицо руками. Я молчала, понимая, что лезть с утешениями не стоит. Мы обе вымотались. Доехав на туристском такси от Корковаду до «Майринка» – единственной в городе радиостанции, – мы остаток дня провели на ногах, у дверей студии. Мы пели всем входящим и выходящим. Служащие «Майринка» улыбались нам. Гладили нас по волосам. Один мужчина дал нам монетку, которую Граса, разозлившись, швырнула в решетку уличного стока – поступок, о котором я вечером пожалела. С косами, в простых белых блузках и сионских юбках – у меня коричневая, у Грасы синяя – мы казались теми, кем и были (во всяком случае, до побега), обычными школьницами. Никто не принимал нас всерьез, но, как я поняла позже, мужчины опасались делать нам предложения, потому что мы выглядели домашними девочками. К вечеру мы с Грасой уже умирали от голода. В горле саднило, ноги ныли. Я была втайне благодарна сторожу, который в конце концов шуганул нас от дверей. На остатки денег (за такси, как потом обнаружилось, мы сильно переплатили) я купила нам бутылку кока-колы и жареный пирог с мясом – ни в «Сионе», ни в Риашу-Доси нам такое есть не позволяли. Газировка была теплой и приторно-сладкой. Пирог истекал маслом. – Может, вернемся в школу? – спросила я, мечтая о чистой сионской постели. – Ни за что. – Граса скривилась. И мы начали нашу жизнь в Лапе. Проснувшись на следующее утро, я увидела, что Граса сидит на кровати согнувшись. Я подумала, что ее тошнит или она, может быть, плачет, как вдруг услышала треск. На коленях у Грасы лежала ее школьная юбка. Металлическим концом крестика Граса отпарывала от юбки эмблему сионской школы. – Нас будут искать, – объяснила она. – Чем скорее мы избавимся от всего школьного, тем лучше. Закончив, она полюбовалась на плоды своего труда, после чего зажгла спичку и подпалила эмблему, а почерневшие останки, а заодно и крест, выбросила в проулок под окном. Потом поплескала водой в лицо, заплела блестящие каштановые волосы в косу и оделась. – Я в туалет, – объявила она. – А потом к «Майринку». Я с трудом продрала глаза. Желудок ныл. Даже сионский завтрак – жидкая овсянка и сваренные вкрутую яйца – казался мне теперь божественным. Выходя, Граса громко хлопнула дверью. Я услышала, как она целеустремленно направляется к туалету, и поняла, что ждать меня она не намерена. Если я не потороплюсь, она отправится к «Майринку» одна. Я вылезла из кровати и умылась, вытершись вместо полотенца подолом юбки. В «Майринк» мы пошли вчерашним путем, чтобы не заблудиться. Внезапно Граса остановилась: – Есть хочу. – Я тоже.