Воздух, которым ты дышишь
Часть 37 из 62 Информация о книге
Сеньор Пиментел приобнял дочь за плечи: – Разве цивилизованные люди ужинают в такое время? Зазвать тебя к себе после трех выступлений за вечер – сущее преступление. Тебе надо отдыхать, а не раздавать автографы туристам. – Он не турист, – заметила я. – Он хуже – он киношник, – ответил сеньор Пиментел, перекрикивая стук мотора. – О чем он ее попросит? Петь для пьяных в «Одеоне»? – А чем вам кино не угодило? – спросил Винисиус. Граса открыла глаза. – Масштаб не тот. – Сеньор Пиментел едко улыбнулся. – Я думал, вы хотите подняться выше «Урки», а не пасть еще ниже. – Черт, да я тогда ниже нижнего! – воскликнул Худышка. – Я обожаю кино. Вы только представьте себя на экране. В тебе двадцать футов роста, и ты играешь для целого мира! Банан засмеялся: – И все дамы Бразилии увидят, какой у тебя огромный инструмент! – Большинство и так уже видели, – подмигнул Худышка. Сеньор Пиментел с негодованием покачал головой. Между богатством и роскошью существует разница, и я поняла ее именно на «Нормандии». Личная столовая Линдси поражала мрамором, красным деревом, сверкающими зеркалами, множившими все: размеры, свет, людей. Казалось, что здесь не две, а десяток люстр, а на ужин собрались пятьдесят человек, а не одиннадцать – Чак Линдси, его переводчик, я, Граса, Винисиус, ребята из «Голубой Луны» и сеньор Пиментел. Мистер Линдси, седовласый, учтивый, походил на элегантно и безукоризненно одетого киношного отца семейства. Он был в смокинге, как и «лунные» ребята. – Не разберу, кто из вас официанты, а кто – музыканты, – улыбаясь, сказал он. Отрывисто-гнусавые звуки английской речи перенесли меня в спальню сеньоры Пиментел, и я услышала ее мягкий голос, обращающийся ко мне и Грасе по-английски; сеньора надеялась, что наши юные мозги впитают английские слова. Мои и вправду впитали: когда Линдси заговорил, я кое-что поняла. Переводчик, студент из Рио, поколебался, прежде чем передать нам по-португальски неудачную шутку Чака. Мы с ребятами принужденно засмеялись. Но Граса стояла рядом с сеньором Пиментелом с каменным лицом. На юбке ее красного платья был спереди длинный разрез, открывавший мускулистые загорелые ноги, и я удивлялась, как на этих резко очерченных мышцах не рвутся чулки. Чак Линдси попытался втянуть ее в разговор, но Граса вздохнула и скрестила руки на груди, как если бы сидела на скучном уроке. – Мистер Чак говорит, что у вас исключительное сценическое обаяние, – перевел юноша. – Он говорит, ему нравится, как вы жестикулируете, когда поете. Он говорит – это очаровательно. Граса едва заметно кивнула и посмотрела на палубу, словно прикидывая, как сбежать. – Спасибо, – ответила я. – Она поет для людей со всего мира. Даже для дипломатов и президентов. Нет публики, которой она не смогла бы угодить. – Не думаю, что ей хочется угождать любой публике, – вставил сеньор Пиментел. – Она артистка, а не девица легкого поведения. Граса залилась краской. Студент снова поколебался, прежде чем перевести, – на этот раз дольше. Линдси вскинул брови и заговорил, будто ничего и не слышал. Наша беседа продолжалась, но больше походила не на разговор, а на утомительную игру в испорченный телефон пополам с шарадами. К тому времени, как внесли блюда, мы все успели устать от беседы. Граса принялась капризно ковыряться в тарелке. Линдси не отрываясь смотрел на нее – точно так же смотрела Нена на девушек, которых собиралась нанять: оценивала, высчитывала, сильные ли у них руки, мягкие ли ладони, хорошо ли они будут управляться на кухне. Дважды я ловила оценивающий взгляд мистера Чака на себе. Мы еще не успели окончить ужин, а Граса уже отодвинула тарелку, достала из сумочки сигарету и зажигалку и закурила. Мистер Линдси кашлянул и улыбнулся ей, точно заигрывая с ребенком. Направлять беседу требовалось осторожно. Граса, когда на нее находило, становилась дикаркой, свободной и от логики, и от манер. Если бы я сказала хоть слово о ее поведении или попросила бы затушить сигарету, она бы повела себя еще более вызывающе. Попытайся я вывести Грасу из столовой, она наверняка принялась бы орать, не заботясь о достоинстве – ни о своем, ни о моем. Если требовалось чего-то добиться от нее, надо было сделать так, чтобы она сама того пожелала. Угадай, чего хочет Граса, и сделай это первой. Быть второй – хуже для нее нет. Я отложила салфетку и встала. – Прошу прощения, – сказала я переводчику. – Что-то голова кружится. Выйду на палубу, подышу свежим воздухом. Пожалуйста, не провожайте меня. Вся просторная верхняя палуба была отдана Линдси в полное его распоряжение. Пассажиры внизу переговаривались на языках, которых я не понимала. Вдали переливался огнями Рио. Городские пляжи сияли светом, но холмы сливались с ночным небом. Христос Искупитель, такой крошечный на холме Корковаду, мерцал расплывчатым пятном. Я услышала стук каблуков по палубе и закрыла глаза, наслаждаясь победой. Ко мне в темноте прижалась Граса. – Дай сигарету, – потребовала она. – У тебя от курения голос изменится, – ответила я. Граса выхватила у меня сигарету, глубоко затянулась и медленно выпустила дым. – Может, это мне и нужно. Стать другой. – Ты как будто на порку напрашиваешься. – А ты разве не хотела бы меня выпороть? – Граса рассмеялась. Я отняла у нее сигарету. – Тот гринго может устроить тебя в кино. Ты можешь стать второй Марлен Дитрих. А ты, вместо того чтобы очаровывать его, ведешь себя как испорченная девчонка. Собственными руками портишь все и для себя, и для ребят. – А может, я устала очаровывать. Может, я не хочу попасть в кино. – С каких это пор? С тех пор, как твой Papai сказал, что киноактеры – это низы общества? Кем ты теперь хочешь стать? Оперной певицей? Граса смотрела на залив. Волны катились к берегу, гребешки белели в лунном свете, словно прихваченные льдом. – Иногда я думаю, что «Дворнягу» стоило бы спеть тебе, – прошептала она. – Не мне, а тебе надо было стать Софией Салвадор. У тебя было желание петь. – Но не было таланта. – Невозможно иметь все. Когда этот Чак говорит на своем английском, я будто слышу маму. Будто ее призрак здесь, в столовой. Папа сказал, что мама перевернулась бы в гробу, увидь она меня в грошовой киношке, в роли девки, которая промышляет в баре. Ее дочь должна была стать женщиной из высшего общества, а не певичкой. – Сеньора любила музыку. Это она купила нам пластинки. Возила нас на концерт фаду. Она направила нас на этот путь. И она не злилась бы, что мы пошли по нему. Она бы гордилась. Граса обняла меня за талию и опустила голову мне на плечо. – В детстве у меня была такая фантазия. Не про меня-артистку. Даже не про меня-певицу. Мне хотелось волшебства, Дор. Мне хотелось, чтобы я вышла к людям и стала для них всем, хоть на несколько минут. А теперь я думаю: несколько минут – это мало. А вдруг я пою не для тех людей? Вдруг они скомкают меня и швырнут на затоптанный пол кинотеатра? А вдруг самба – просто недолгая мода, и люди потом будут смеяться надо мной за то, что я пела эти песни, а не что-нибудь приличное? А вдруг обо мне вообще никто не вспомнит? Я крепко обняла ее. Впервые я попала в залив Гуанабара жалкой костлявой Ослицей. А вечером в особняке Льва сеньор Пиментел снова вызвал Ослицу из небытия: я не была достаточно хороша, чтобы стать певицей, я не была красива – в общепринятом смысле, я не была женщиной – такой, как от меня ожидали, я не была помощницей ни Грасе, ни кому-нибудь еще. Убежденность во всем этом всегда жила во мне, да и сейчас живет, но я научилась загонять ее поглубже, прикрикивать на нее, если она мешалась под ногами у моего нового «я». Но после появления сеньора Пиментела убежденность эта подняла голову. И в ту ночь на корабле я поняла: то же самое он сделал и с Грасой. Поначалу он превозносил ее, а потом мало-помалу растравил ее старые раны, воскресил ее угасшие было сомнения, заставил Грасу критично взглянуть на то, какой она стала. А ведь мы такие, какими себя представляем. Кем была Граса без своей дерзости? Кем была я без Грасы? – Помнишь ту исполнительницу фаду в Ресифи? – спросила я. Граса кивнула, ее волосы щекотнули мой подбородок: – Наверное, сидит сейчас в какой-нибудь помойной яме, поет за еду. – Какая разница, где она! – выкрикнула я. – Для меня она – всегда на сцене. Всегда волшебница. Именно такой я буду ее помнить. – Я тоже, – прошептала Граса. И вдруг зашептала слова песни, которую мы никогда не забывали: Там, где кончается улица, Плещется океан, Плещется. Над ним висит обломок луны, Судьбы моей серебро. Я вздохнула, от моего горячего дыхания колыхнулись волосы Грасы. Я тоже начала шептать слова той песни – я помнила их не хуже Грасы. И вскоре мы уже пели, вдвоем. Обнявшись, мы качались из стороны в сторону, как двое пьяных на исходе долгой ночи. Голос Грасы перекрывал мой, он был выше, красивее. Но мелодия бедна и одинока без поддержки, которая сделает ее насыщеннее, подчеркнет ее – как фон на портрете или декорации на съемочной площадке. Мы не пытались подстроиться друг под друга, каждая пела по-своему, но мы пели вместе. Где ты, судьба моя? Где ты, мой дом? Отыщу ли я место в мире? Иль одиночество – мне закон? Когда мы допели, наступила тишина. Болтовня на палубе под нами стихла, не звенели больше бокалы, замер разговор в столовой позади нас. Мы слышали только, как волны плещут о борт. Потом на нижней палубе захлопали. Мы перегнулись через перила. Мужчины и женщины улыбались нам, аплодировали. Какой-то мужчина засвистел, сунув в рот два пальца. Граса рассмеялась и помахала. Захлопали и у нас за спиной. Аплодировал, улыбаясь, Чак Линдси, хлопали «лунные» мальчики. – Мистер Чак просит вас войти, – сказал переводчик. – В салоне есть пианино. Я крепко обнимала Грасу за талию. В ту минуту, на палубе, мы снова стали девочками, которые поют перед граммофоном. Я знала, что этот момент продлится ровно столько, сколько продлится песня, но все же была разочарована, когда Граса засмеялась, кивнула и высвободилась. Она направилась к Линдси, Винисиусу и ребятам, и тут появился сеньор Пиментел. Граса резко остановилась. Ее отец присоединился к мужчинам. Но на лице его были не удивление и не восхищение. На лице его застыла маска гнева. Испуганная, Граса отступила назад. Этот шажок заставил меня увидеть то, чего я не видела до сих пор: Граса не намеревалась выбирать между мной и сеньором Пиментелом. О выборе и речи не шло. Не имея родителей сама, я была настолько простодушна, что собиралась соперничать с человеком, который качал Грасу на коленях и который теперь дарил и забирал любовь когда хотел. Даже закон был на его стороне: пока сеньор Пиментел жив, он владеет Грасой, как фермер владеет коровой, и может торговать ее талантами, будто мясом. Он не заявлял свои права напрямую, зная, что Граса взбунтуется против такой демонстрации власти. Нет, сеньор намеревался сделать кое-что похуже: он хотел заставить Грасу бояться. Хотел воспользоваться своим влиянием, своим неодобрением и заставить ее сомневаться в себе, в своем таланте, в том, чего она достигла. Он собирался отделить ее от «Голубой Луны» и от меня, стать единственным человеком, способным указать ей путь в жизни. Судите меня, если хотите. Скажите, что в своем стремлении контролировать Грасу я была ничем не лучше сеньора Пиментела. Может, так оно и есть. Долгие одинокие годы я стирала пыль со старых воспоминаний, перепроверяла их, поворачивала мотивы так и сяк, отыскивая тот самый, единственно верный. То, что я сделала, я сделала из страха. А еще – из любви. И в тот вечер, когда Граса отступила на шажок, я положила руку ей на плечо и подтолкнула вперед: – Иди. И пусть им всем жарко станет. Через окно я смотрела, как Граса поет. Как злится сеньор Пиментел. Видела, как замер на краю стула Чак Линдси, внимательно слушая Грасу и явно подсчитывая ее стоимость. Я молчала, пока мы, подскакивая на волнах, возвращались на берег. Винисиус спросил, в чем дело, но я не ответила. В ту ночь я плохо спала, мне снова и снова снилось, как сеньор Пиментел в салоне Риашу-Доси притворяется, будто сейчас ударит меня, а потом смеется мне в лицо. Проснувшись на рассвете, я тихо, чтобы не разбудить Грасу, оделась и отправилась к Мадам Люцифер. На полке над его письменным столом красовались десять призов за карнавальные костюмы: сколько бы раз Мадам ни участвовал в конкурсах, он неизменно брал первое место. Я оглядела его трофеи – крылатые бронзовые женщины вздымали меч к небесам – и вывалила и про сеньора Пиментела, и про все, что он мне сказал в доме Льва.