Выбор
Часть 12 из 32 Информация о книге
Поезд трогается. Марианна засыпает, ее голова на коленях Белы. Чичи и Клара шепотом рассказывают свои планы: Вена — идеальное место, чтобы дождаться виз в Австралию, пора уезжать из Европы, поселиться с Имре в Сиднее. Я пока не могу позволить себе думать о Вене. На каждой станции, затаив дыхание, жду беды. Спишска-Нова-Вес. Попрад-Татры. Липтовски-Микулаш. Жилина. Еще три остановки до Вены. В Тренчине проносит. Никакой опасности в Трнаве. Мы почти доехали. В Братиславе — городе, где прошел наш медовый месяц, — на границе остановка затягивается. Марианна просыпается, почувствовав, что мы стоим. — Спи, детка, спи, — говорит Бела. — Молчи, — прошу я. — Молчи. Мы видим, как в темноте по платформе к поезду идет с десяток словацких солдат. Они разделяются, расходясь по вагонам по двое. Скоро постучат в нашу дверь. Они будут спрашивать удостоверения. Если не узнают Белу в лицо, то увидят его имя в паспорте. Прятаться уже поздно. — Я скоро, — говорит Чичи. Он выходит из купе, мы слышим его голос, голос проводника, потом видим, как он спускается на перрон ровно в тот момент, когда солдаты подходят к нашему вагону. Я так никогда и не узнаю, что говорит им Чичи. Не узнаю, откупится ли он деньгами или драгоценностями, но что-то из этого явно переходит в другие руки. Знаю только, что после нескольких мучительных мгновений солдаты, прощаясь с Чичи, приподнимают фуражки, разворачиваются и идут по направлению к станции. Как только я проходила в лагерях селекцию? А ведь имела с ней дело каждый день по одному разу, а иногда и чаще. По крайней мере, в тех очередях вердикт выносили быстро. Чичи возвращается в купе. Сердце уже не колотится с бешеной скоростью, но я так и не решаюсь спросить, какими средствами он убедил солдат уйти. Наша безопасность кажется слишком хрупкой, чтобы на нее полагаться. Мы рискуем ее уничтожить — стоит только выразить вслух облегчение. Пока поезд проезжает отрезок пути от Братиславы до Вены, мы молчим. В Вене мы малая капля в потоке ищущих убежища и ждущих переправы в Израиль или Северную Америку. По окончании войны — двести пятьдесят тысяч беженцев и переселенцев. Нашим временным укрытием становится больница Ротшильда в американской зоне оккупации. Здание больницы используется как центр для беженцев из Восточной Европы, и нас пятерых заселяют в палату еще к трем семьям. Хотя уже поздняя ночь, Бела уходит из комнаты до того, как я начинаю укладывать Марианну. Он хочет связаться с Банди и Мартой — нашими друзьями, которые остались там, дома, и с которыми мы собирались ехать в Израиль, — и сказать им, где мы находимся. Я глажу Марианне спину, пока она спит, и слушаю, как Клара шепотом разговаривает с другими женщинами, живущими в одной с нами комнате. Здесь, в больнице Ротшильда, тысячи таких, как мы, ожидающих помощи от «Брихи». Когда мы собрались с Банди и Мартой под Новый год, то за миской горячих щей из квашеной капусты, обсуждая план новой жизни в Израиле, мы ведь не думали убегать, а пытались что-то созидать. Но только сейчас, сидя в переполненной палате с другими беженцами, я вдруг понимаю, что значит «Бриха». В переводе с иврита это «побег». Мы в бегах. Разумен ли наш план? Соседки рассказывают о своих друзьях, уже репатриировавшихся в Израиль. Там нелегко. За год война с арабами постепенно утихает, но страна по-прежнему является зоной боевых действий. Люди живут в палатках, делают то, что им приходится делать в период серьезных политических испытаний и продолжающихся враждебных отношений между арабами и евреями. Это не та жизнь, к которой мы готовились, когда загружали свои вещи в контейнер. Какой прок от серебра и фарфора в палатке посреди вооруженного конфликта? Драгоценности, зашитые в одежду Марианны? Их ценность определяется тем, сколько за них могут заплатить. Кто захочет есть на фарфоровых тарелках с нашей фамилией? Где-то в животе возникает знакомое, слегка тянущее чувство — и вовсе не страх перед тяжелой работой и нуждой вызывают во мне это сопротивление. А реалии еще одной войны. Зачем нужна новая жизнь, если начинать придется все с тех же старых страданий? В темноте, ожидая возвращения Белы, достаю документы из американского консульства. Те самые документы, за которыми я так настойчиво посылала Белу в Прагу и которые, под моим платьем, на спине, перехваченные ремнем, пересекли вместе с нами границу. Две чехословацкие семьи отвечают требованиям для эмиграции в Америку. Только две. Вторая семья, как Бела выяснил в Праге, уже уехала из Европы, выбрав вместо Америки Израиль. Теперь наша очередь, если мы решаемся ехать. Перебирая бумаги, я вглядываюсь в нечеткие в тусклом свете слова, ожидая, что сейчас в моих руках они рассыпятся или как-то сами переставятся. Слышу мамин голос. Америка! Вот куда бы уехать. В Америку попасть сложнее всего. Квоты жесткие. Но если этот документ не подделка, не обман, это наша возможность. Вот только все наше состояние уже на пути в Израиль. Не иначе то письмо — фальшивка, убеждаю я себя. Никому ты не нужен, если у тебя нет ни гроша. Входит запыхавшийся Бела, будя наших соседей по комнате. Посреди ночи ему удалось связаться с Банди. Завтра ночью наши друзья поедут в Вену, мы встретимся на вокзале утром и вместе отправимся в Италию — Банди договорился с «Брихой» и застраховал нашу переправу на корабле оттуда в Хайфу. Мы поедем в Израиль с Банди и Мартой, как и планировали в новогоднюю ночь. Создадим нашу макаронную фабрику. Нам повезло, что мы уедем из Вены почти сразу. Не придется ждать годами, как, скорее всего, произойдет с Кларой и Чичи, которые собираются в Австралию. Но меня не радует перспектива покинуть Вену, в которую мы примчались лишь из-за того, что надо было срочно бежать от послевоенного хаоса в Прешове, — покинуть через тридцать шесть часов только затем, чтобы практически вернуть мою дочь пусть в новую, но такую же нестабильную зону конфликта. Я сижу на краю кровати с бумагами из консульства на коленях. Вожу пальцами по чернилам. Бела наблюдает за мной. — Теперь уже поздновато, — говорит он. Весь его комментарий. — Не думаешь, что нам нужно это обсудить? — Что тут обсуждать? Все наше состояние, все наше будущее — в Израиле. Он прав. Отчасти. Наше имущество, возможно, уже в Израиле, и контейнер с ним прокаливается на солнце в какой-нибудь пустыне. Но не наше будущее. Его еще не существует. Наше будущее — сумма в уравнении, где одно слагаемое — намерения, а другое — обстоятельства. И наши намерения могут измениться. Или треснуть по швам. Когда я наконец лягу в постель, Клара перегнется над спящей Марианной и прошепчет мне: — Малышка, послушай меня. Надо любить то, что делаешь. Иначе делать этого не нужно. Оно того не стоит. И что она хочет сказать? Чтобы я спорила с Белой насчет того, что уже решено? Чтобы ушла от мужа? Я ожидаю (и, наверно, рассчитываю на это), что уж Клара точно будет отстаивать для меня самой мой выбор — тот, который уже сделан. Я знаю, она не хочет уезжать в Австралию. Но она поедет, чтобы быть со своим мужем. Кто-кто, а она должна понимать, почему я еду в Израиль, хотя и не хочу. Впервые в жизни моя гениальная сестра говорит мне не делать того же, что она, не следовать ее примеру. Утром Бела без промедлений идет хлопотать о вещах, которые будут нам нужны для поездки в Израиль: чемоданы, пальто, одежда, предметы первой необходимости — все это предоставляет нам, беженцам, «Джойнт». Американский еврейский распределительный комитет «Джойнт» — благотворительная организация, поддерживающая больницу Ротшильда и всех ее обитателей. Выхожу в город с Марианной, засунув в сумочку документы из Праги, как Магда когда-то прятала конфеты — и искушение, и подкрепление. Что, собственно, это означает: мы единственная семья в Чехословакии, которой позволено эмигрировать в Америку? А если мы откажемся, кто поедет? Никто? План с Израилем хороший. Это лучшее, на что мы могли рассчитывать с тем, что имели. Но потом появилась другая возможность, которой не было, когда мы принимали то решение. Нам дается шанс не жить в палатке в воюющей стране. Я не могу себя остановить. Без разрешения Белы, без его ведома я спрашиваю, как пройти в консульство США, и иду туда с Марианной на руках. По крайней мере, так я утолю любопытство: не ошиблись ли с этими бумагами, не фальшивые ли они. — Поздравляю, — говорит сотрудник консульства, когда я показываю ему документы, — можете ехать, как только вам оформят визу. Он дает мне бланки заявлений на визу. — Сколько это будет стоить? — Нисколько, мэм. Вы беженцы. Вы поплывете за счет вашей новой страны. У меня кружится голова. Это хорошее головокружение — так я себя чувствовала прошлой ночью, когда поезд отъехал от Братиславы и наша семья еще не разделилась. Я забираю бланки в больницу, показываю их Кларе и Чичи, изучаю вопросы, ища ловушку. Долго искать не приходится. «Болели ли вы туберкулезом?» Да. Бела болел. У него не проявлялись симптомы с 1945 года, но не имеет значения, насколько он сейчас здоров. С бланком нужно подать рентгеновские снимки. А на его легких рубцы. Поражения легочной ткани заметны. И туберкулез не лечится — он может проявиться в любое время. Тогда Израиль. Завтра. Клара смотрит, как я кладу бланки под матрас. — Помнишь, меня приняли в Джульярдскую школу[25]? А мама меня не отпустила? Отправляйся в Америку, Дицу. Мама хотела бы сейчас этого для тебя. — Но туберкулез? Из последних сил стараюсь быть преданной. Нет, не закону, а желаниям Белы — тому выбору, что сделал мой муж. Клара — очень вовремя — напоминает мне мамино: не можешь войти через дверь, пробуй влезть через окно. Приходит ночь. Наша вторая и наша последняя ночь в Вене. Я жду, когда заснет Марианна, когда улягутся спать Клара с Чичи и другие семьи. Мы с Белой сидим у дверей на стульях друг против друга. Его и мои колени соприкасаются. Стараюсь запомнить его черты во всех подробностях, чтобы потом я смогла описать Марианне лицо ее отца. Широкий лоб, совершенный излом бровей, добрые, мягкие губы. — Мой дорогой Бела, — начинаю я, — то, что ты сейчас услышишь, будет непросто сказать. Невозможно представить, как это невыносимо. Однако отговаривать меня бесполезно. Морщит красивый широкий лоб. — Что происходит? — Если ты встретишься с Банди и Мартой завтра, чтобы отправиться в Израиль, как мы планировали, я не буду ставить тебе это в вину. Не буду пытаться тебя удерживать. Но свой выбор я сделала. С тобой я не еду. Я забираю Марчуку и уезжаю в Америку. Часть III. Свобода Глава 11. Первый день нашей иммиграции День 28 октября 1949 года был самым желанным и многообещающим в моей жизни. В ожидании, когда будут готовы визы, мы сначала месяц провели в переполненной палате больницы Ротшильда, затем еще пять месяцев прожили в венской крошечной квартирке и в конце концов оказались на пороге нашего нового дома. Солнечное голубое небо сияло над Атлантическим океаном, когда мы стояли на палубе американского военного корабля. Показалась статуя Свободы, издалека крошечная, точно фигурка в музыкальной шкатулке. Затем появился сам Нью-Йорк: с той стороны, где на протяжении долгих недель была лишь ровная линия горизонта, на нас стала надвигаться невиданная архитектурная панорама. Я держу Марианну так, чтобы ей не мешало ограждение палубы. «Мы в Америке. Земля свободы», — говорю я ей. Я действительно думаю, что мы наконец свободны. Мы решились на этот риск. И наградой нам будут новые перспективы и безопасная жизнь. На мой взгляд, вполне справедливо и логично. Тысячи океанских миль отделяют нас от колючей проволоки, полицейских рейдов, лагерей для осужденных, лагерей для перемещенных лиц. В тот день я еще не догадываюсь, что никакие расстояния, никакие границы не властны ни над нашими кошмарами, ни над нашими чувствами вины и тревоги. Те двадцать минут, пока я стояла под октябрьским солнцем на верхней палубе корабля, держала на руках дочь и глядела на вырастающий передо мной город, я в самом деле верила, что прошлое уже никогда не догонит меня. В Нью-Йорке нас ждет Магда. Она получила визу в июле, сразу отплыла сюда и сейчас живет в Бронксе, в доме тети Матильды и ее мужа. Работает на фабрике по производству игрушек, приделывает жирафьи головы к жирафьим телам. «Элефантам только жирафов не хватало», — шутила она в письме. Через час-другой я обниму мою сестру — мою храбрую Магду, которая своими остротами в состоянии осилить любую боль. Пока мы с Марианной считаем, сколько барашков пробегает по воде между кораблем и сушей, я мысленно успеваю поблагодарить судьбу. Бела заканчивает собирать наши вещи и выходит из крошечной каюты. Мое сердце вновь наполняется нежностью к мужу. На протяжении долгих недель в открытом море, на маленькой кушетке в каюте, которая прыгала и ходила ходуном над черной водой в темном воздухе, моя страсть к нему была сильнее, чем когда-либо за те три года, что мы провели вместе; сильнее, чем даже в медовый месяц, когда в поезде мы зачинали Марианну. Ранее в мае, в Вене, он не мог ничего решить, не мог определиться до самой последней минуты. С чемоданом в руке он стоял за колонной на железнодорожной станции, где должен был встретить Банди и Марту. Он видел, как приехали наши друзья, видел, как они ищут нас на платформе. Но продолжал прятаться. Видел, как поезд дернулся, слышал объявление, приглашавшее пассажиров занять места. Видел, как люди входят в поезд. Видел стоящих у своего вагона Банди и Марту, ожидавших его. Потом услышал, как по громкой связи прозвучало его имя. Он хотел бы подойти к друзьям, сесть в поезд, встретить корабль и спасти свое состояние. Но его пригвоздило к месту там, за колонной. Последние пассажиры вошли в вагон, в их числе Банди и Марта. Когда двери поезда закрылись, он наконец нашел в себе силы пошевелиться. Вопреки здравому смыслу, вопреки всем планам, которые он вынашивал в надежде на спокойное и безбедное будущее, он совершил самый рискованный поступок. Он ушел. Теперь, когда от новой жизни в Америке нас отделяет всего несколько минут, ничто не кажется таким мудрым и осознанным, как наш общий выбор пожертвовать относительно безбедной жизнью в Израиле ради безопасного будущего дочери и начать вместе с чистого листа. Меня до глубины души восхищают его чувство долга перед Марианной и передо мной, его ответственность за наше дерзкое начинание. И все же… (Это «все же» — будто опять щелкает затвор автомата.) Ради того чтобы Марианна оказалась в Америке, я пошла бы на расторжение брака. Ценой душевной боли, но я собиралась пожертвовать нашей семьей, нашими отношениями, однако выяснилось, что Бела не был готов смириться с подобной потерей, — и вот теперь мы вместе. Именно поэтому новую жизнь мы начинаем с неравных позиций. Я чувствую, что, хотя его верность соизмерима лишь с тем, от чего он отрекся, он все еще не может прийти в себя после потерь. В тех случаях, когда я испытываю радость и облегчение, он ощущает боль. Как бы я ни была счастлива приветствовать новую жизнь, я уже предчувствую, что несчастья Белы нависают опасным грузом над нашим неведомым будущим. Жертва — вот что легло в основу нашего выбора. И еще ложь. Заключение врача, рентгеновские снимки, которые мы положили в папку с заявлениями на визу. Мы не могли допустить, чтобы призрак старой болезни Белы — туберкулез — перечеркнул наше будущее. Вместо Белы на медицинское обследование со мной пошел Чичи. В результате мы везли с собой рентгеновские снимки легких Чичи — чистых, как родниковая вода. Когда чиновники оформили миграционные документы Белы, они узаконили тело и медицинскую историю Чичи, организм другого человека не вызвал у них никаких опасений. Как я хочу вздохнуть с облегчением. Хочу упиваться нашей удачей, нашей безопасностью, радоваться этому чуду, а не дрожать в страхе перед новой жизнью. Желаю внушить своей дочери уверенность прямо сейчас, не сходя с этого места. Вот она, Марианна, — волосы развеваются на ветру, щеки раскраснелись. «Свобода!» — кричит дочка, смакуя новое слово. Поддавшись порыву, я снимаю ленточку с соской, висевшую у нее на шее, намереваясь метнуть ее в море. Обернись я — увидела бы предостерегающий жест Белы. Но я не оглядываюсь. «Теперь мы американцы. Американским детям не нужны соски», — на одном дыхании с жаром выпаливаю я, забрасывая вверх, словно праздничное конфетти, единственный залог спокойствия нашей дочери. Я хочу, чтобы Марианна стала тем, кем я сама хотела бы быть: жила бы в гармонии с миром; не мучилась бы от мысли, что не такая, как все; не вбивала бы себе в голову идей о собственной неполноценности; не играла бы в бесконечные догонялки со своим прошлым; не устраивала бы беспощадной гонки в попытке убежать от самой себя. Марианна не расплакалась. Напротив, мой странный поступок развеселил ее. Она вообще была возбуждена всей атмосферой нашего путешествия, которое воспринималось ею как приключение. Дочь соглашается с ходом моих мыслей. В Америке мы будем жить той же жизнью, какой живут американцы (как будто я имела хоть малейшее понятие о жизни американцев). Я хочу довериться своему выбору, поверить в нашу новую жизнь, поэтому отметаю любой намек на грусть и на страх. Когда я спускаюсь по деревянному трапу на нашу новую родину, на мне уже надета маска приятия. Я сбежала. Но еще не стала свободной. Глава 12. Мигранты Балтимор, ноябрь 1949 года. Я сажусь в городской автобус. Серый рассвет. Промозглая погода. Я еду на работу, на швейную фабрику, где весь день буду заниматься трусами для маленьких мальчиков, срезая на них нитки, торчащие из швов; за дюжину трусиков мне платят семь долларов. Фабрика чем-то напоминает ниточную фабрику в Германии, куда нас с Магдой отправили работать после Аушвица. Тот же насыщенный пылью сухой воздух, тот же холодный бетон и те же дребезжащие машины. Грохот стоит такой, что мастеру при обращении к нам приходится кричать. «А ты пореже отлучайся в уборную!» — орет она кому-то. Резкий голос сразу отбрасывает в прошлое, я вновь слышу окрики надсмотрщицы-немки, любившей напоминать, что мы должны трудиться, пока не сдохнем, а кто выживет, того убьют позже. Я работаю не разгибая спины, чтобы повысить продуктивность и тем самым увеличить свой ничтожный заработок. А еще это стало неотъемлемой привычкой, которую уже не искоренишь: лагерная необходимость выполнять задание, не прерываясь ни на секунду. Кроме того, если находишься в условиях постоянного шума и напряженного рабочего режима, то не приходится оставаться наедине с собственными мыслями. Я работаю на износ, до дрожи в руках — они продолжают трястись, даже когда я возвращаюсь в полной темноте домой. У тети Матильды и ее мужа не нашлось места или возможности приютить нас — тем более у них уже жила Магда, считайте, лишний рот, — поэтому наша новая жизнь началась не в нью-йоркском Бронксе, как я себе представляла, а в Балтиморе. Мы поселились у брата Белы, Джорджа, в его тесной квартирке в доме без лифта, где он жил с женой и двумя маленькими дочерьми. В Чехословакии он был известным адвокатом; в 1930-е годы, в начале своей иммиграции в Америку, Джордж работал в Чикаго коммивояжером фирмы Fuller Brush, продававшей щетки и чистящие средства. Он ходил по квартирам и предлагал их товар. Теперь, в Балтиморе, он работает страховщиком. Вся жизнь Джорджа пропитана горечью, страхом и унынием. Он ходит за мной из комнаты в комнату, следя за каждым моим жестом, рявкает на меня, если я недостаточно плотно закрываю банку с кофе. Он зол на прошлое: за то, что на него напали в Братиславе, ограбили в Чикаго в первые дни эмиграции. Он зол на настоящее: не может простить нам, что мы приехали без гроша в кармане, не сочли нужным сохранить благосостояние Эгеров. В его присутствии я чувствую себя так скованно, что не могу спуститься по лестнице не споткнувшись. В один из дней я вхожу в автобус, на котором обычно ездила на фабрику; голова забита самым разным: где найти силы, чтобы вынести темп и грохот еще одного рабочего дня, можно ли преодолеть неприязнь и раздражение Джорджа, — и, конечно, тревожат мысли о деньгах, вернее, их отсутствии (у меня настоящая зацикленность на нашем безденежье). Я слишком ушла в себя и не сразу замечаю, что автобус не трогается с места, все еще стоит на остановке, а пассажиры, нахмурившись и качая головами, пялятся на меня. Я тут же начинаю обливаться потом, и меня охватывает колотун. Ровно то состояние, что я испытывала, когда вооруженные нилашисты ломились к нам в дверь на рассвете. Когда я украла морковку для Магды, а солдат вермахта приставил дуло автомата к моей груди. Липкий страх, от которого цепенеешь, и в висках стучит: я в чем-то виновата, сейчас меня будут наказывать, на кону моя жизнь, смерть неминуема. Чувство угрозы настолько сильно поглощает меня, что я не в состоянии собрать воедино всю картину. А дело вот в чем: задумавшись о своем, я вошла в автобус так, как это принято в европейских странах, то есть заняла место и жду, когда подойдет кондуктор и продаст мне билет. Оказывается, я не опустила жетон в специальный аппарат. И теперь водитель кричит мне: «Плати или выметайся! Плати или выметайся!» Даже если я говорила бы по-английски, я не смогла бы его понять, поскольку меня захлестывает страх: всплывают образы колючей проволоки и вскинутых винтовок, перед глазами густой черный дым, поднимающийся из труб крематория и напрочь заволакивающий реалии настоящей жизни, — короче говоря, вокруг меня нынешней сомкнулись тюремные стены прошлого. Странно, но, когда в свою первую ночь в Аушвице я танцевала перед Йозефом Менгеле, тюремные стены, наоборот, рассыпались. В тот момент пол барака превратился в сцену Венгерского оперного театра. Тогда мой внутренний мир спас меня. Сейчас мой рассудок меня подводит: обычная оплошность, недопонимание вырастают в катастрофу. В данном случае не происходит, собственно, ничего страшного, ничего непоправимого. Водитель рассержен, потому что неправильно истолковывает мое поведение и потому что я не понимаю его. Ситуация конфликтная, много крика. Но моей жизни ничто не угрожает. И тем не менее именно так я считываю реальность. Опасность, опасность, смерть. «Плати или выметайся! Плати или выметайся!» — кричит водитель. Он встает с места. Идет ко мне. Я падаю, прикрывая голову руками. Теперь он нависает надо мной, хватает за руку, рывком пытается поднять на ноги. Я сжимаюсь на полу автобуса, дрожу и плачу. Одна из пассажирок пожалела меня. Она, как и я, из мигрантов. Она спрашивает сначала на идише, потом по-немецки, есть ли у меня деньги, отсчитывает монеты, вкладывает их в мою потную ладонь, помогает мне пройти снова к моему месту и сидит рядом, ожидая, пока я восстанавливаю дыхание. Автобус выезжает на дорогу. Она возвращается к своему месту, и кто-то говорит вполголоса: «Какие тупицы эти приезжие». Когда в письме Магде я рассказываю про этот случай, то перевожу все в шутку: случай из жизни мигранта (вот такие «приезжие») — обхохочешься. Но в тот день во мне что-то изменилось. Пройдет более двадцати лет, я буду владеть английским языком и психологическими техниками, которые позволят мне понять, что это было психопатологическое репереживание: приступ тревоги и мучительные физиологические проявления — колотящееся сердце, потные ладони, слабеющее зрение, — которые я испытала в тот день (и испытаю еще много раз в своей жизни, вплоть до настоящих дней, а ведь мне уже почти девяносто лет), являются непроизвольной реакцией на травму. Именно поэтому сейчас я против того, чтобы патологический посттравматический стресс называли расстройством. Это вполне естественный процесс, а не реакция расстроенной психики на травму. Тем ноябрьским утром в Балтиморе я не знала, что со мной происходит, полагая, что подобная реакция доказывает, насколько глубоко я ущербна. Жаль, я не знала, что это не было признаком дефектности моего сознания, что я переживала последствия искалеченной жизни. В Аушвице, в Маутхаузене, на марше смерти — там я выжила благодаря тому, что погружалась во внутренний мир. Я обретала в своем внутреннем «я» надежду и веру, даже когда меня окружали голод, пытки и смерть. После первого репереживания я стала думать, что в моем внутреннем мире живут демоны. Что внутри меня гибельная бездна. Мой внутренний мир больше не поддерживал меня, он стал источником боли: неконтролируемые воспоминания, потерянность, страх. Я могла стоять в очереди за рыбой, и, когда продавец называл мое имя, вместо его лица я видела лицо Менгеле. Иногда по утрам, заходя на фабрику, я видела рядом с собой мать, видела яснее ясного, видела, как она поворачивается спиной и уходит. Я старалась изгнать воспоминания о прошлом. Думала, что это вопрос выживания. Только после многих лет я наконец пришла к пониманию, что эскапизм не лечит боль. Он ее усугубляет. По географическим меркам от моих давнишних лагерей Америка находилась дальше всех мест, в которых я жила ранее. Но психологически я была здесь узницей в большей степени, чем прежде. Убегая от прошлого — от своего страха — я не обрела свободы. Я создала тюремную камеру из своего ужаса и молчанием заперла ее на замок. Между тем Марианна растет безмятежно, в счастье и даже довольствии. Я хочу, чтобы она чувствовала себя нормальной, нормальной, нормальной. Так и случилось. Я боюсь одного: вдруг она поймет, что мы бедняки, что мать ее находится в постоянном страхе, что жизнь в Америке оказалась не такой, как мы ожидали, — но вопреки всему она была счастливым ребенком. В детский сад ей разрешили ходить бесплатно, потому что управляющая, миссис Бауэр, сочувственно относится к иммигрантам. Там Марианна быстро учит английский. Она становится маленькой помощницей миссис Бауэр, заботится о других детях, когда они плачут или капризничают. Никто не просит ее об этом. Она от рождения чувствует чужую боль и с пеленок уверена в своих силах. Мы с Белой называем ее маленьким дипломатом. Миссис Бауэр, собирая Марианну домой, дает ей с собой книги, чтобы поддержать ее и помочь мне учить язык. Я пытаюсь читать «Цыпленка Цыпу». Не могу уследить за персонажами. Что за утка Тьфути? Что за Гуся Дуся? Марианна смеется надо мной. Она снова учит меня. Делает вид, что раздражается. Я делаю вид, что только играю, что только делаю вид, будто не понимаю. Больше бедности я страшусь, что дочь будет меня стесняться. Боюсь, что она начнет стыдиться быть моей дочерью. По выходным она вместе со мной ходит в прачечную и помогает мне разбираться с машинами, она водит меня в магазины за арахисовым маслом и десятками других продуктов, о которых я никогда не слышала и названия которых не могу выговорить. Марианне исполняется три, и в тот, 1950-й, год она настойчиво требует, чтобы на День благодарения у нас на столе, как и у ее сверстников, была индейка. Как мне сказать дочери, что мы не можем позволить себе такую роскошь? Мне повезло буквально накануне Дня благодарения. По дороге с работы я захожу в магазин, а там по дешевке распродают цыплят — 29 центов за фунт. Выбираю самого маленького. — Смотри, милая! — говорю я, придя домой. — У нас будет индейка! Индейка-детеныш!