Взгляд сквозь пальцы
Часть 8 из 9 Информация о книге
В конце июня в кабинет – как всегда, без стука – влетела пергидролевая блондинка из профкома, акушерка Алевтина, и объявила про очередной сбор денег: «Кто сколько может, на похороны». Оксана дала триста рублей, а я – я сказала, что занесу после приема. Мне было стыдно перед своей медсестрой, что я могу дать только сотню. «Грош у тебя есть, гроша ты и стоишь». От того, что я могла произнести эту фразу на латыни, я не стала стоить больше. Профкомовские пили кофе с коньяком. При моем появлении бутылку попытались спрятать, но, увидев, что это всего лишь я, оставили стоять на столе, среди пирожных и бутербродов с сырокопченой колбасой. От запаха копченостей у меня заурчало в животе, оставалось надеяться, что среди гомона подвыпивших баб этого не было слышно. Мне все же поднесли рюмочку – за упокой души – и бутерброд на закуску. Тщательно жуя, чтобы не разговаривать, я слушала и мало-помалу поняла, что же случилось. Таньку, Татьяну из физиотерапии, я знала только в лицо. Худощавая, остроносая, лет под пятьдесят – никакая. Тогда, на День медработника, профком организовал выезд на природу – то есть на пляж, с тамадой и танцами под магнитофон. Я оттуда быстро слиняла: терпеть не могу обязаловки, да и калым нарисовался, на мое счастье. Но я все равно успела увидеть и запомнить Татьяну в красном платье «в пол» – безвкусном до ужаса, с громадным бантом на плоской груди. В этом платье она и утопилась под вечер, обмотавшись специально привезенной собачьей цепью, которая могла бы удержать стокилограммового алабая. Парочка отдыхающих увидела, как она шагнула вниз с отвесного берега – недалеко от памятника десантникам, у которого фотографируются новобрачные, приезжие и кандидаты в городскую думу. Похорон не было: тела не нашли. Собранные деньги пойдут ее дочерям-погодкам. С мужем она давно разошлась, девчонки сейчас у тетки. Болтают, что и утопилась-то она из-за того, что родственники попросили ее вместе с девками – здоровенные кобылы, хотя старшей восемнадцати еще нет – освободить для отдыхающих времянку во дворе и больше не отсвечивать. Ага, халупу-то свою она продала, хотела квартиры купить себе и девкам, в новом доме… Тут все мгновенно замолчали. А я быстро свалила, сказав пару приличествующих случаю фраз. Много узнает тот, кто не расспрашивает… Я вернулась в «здесь и сейчас», поймала себя на том, что стою перед Прохоровной, словно школьница у доски, и услышала ее скрипучий прокуренный голос: – …спроси у Таньки, может, она и ответит… – А как с ней встретиться, Анна Прохоровна? – Русалкин камень знаешь? Да кто ж его не знает? По всей стране его фотографии в семейных альбомах, черно-белые, еще довоенные, с кружевным бордюром, более поздних времен, сделанные уже не ФЭДом, а «мыльницей», потом цифровые… Сколько женщин на нем снято: с развевающимися под ветром волосами, на фоне волны, разбивающейся о камень, опустивших в воду ноги – стройные и не очень, – на фоне сияющего неба, в сумерках, с «солнышком на ладошке»… – Знаю. – Приплыви к нему ночью – да смотри, плыви безо всего, в чем мать родила, – залезь на него, выпей воды морской и позови ее трижды: «Татьяна-моряна!» Скоро как раз луна полная будет, это тебе на руку. Придет, ты ее и спроси. – А она точно знает? – А кому же знать, как не ей? Она же теперь моряна. Море все на свете знает, на то оно и море, а она его часть. Как все, кто в море утоп и там остался… до Страшного суда господня… – Вы в него верите, Анна Прохоровна? – Я-то верю, да не так, как нам отец Анатолий проповедовал – давно, еще до германской войны. Будет суд, да только не Бога над людьми, а людей над Богом. Разве Он не сказал, что без его воли волос с головы человека не упадет? Значит, по Его воле не волосы, а головы сыпались? И все, что я видела, по Его воле было? Разве я одна такая? Только те, что помене, чем я, хлебнули, давно уж отмучились, а я все тяну свою лямку, срок мотаю – и все как есть помню, ничегошеньки забыть не могу! И в этом Он мне отказал. Ты говоришь, Он меня простит. Он-то, может, и простит, да я Его не прощу! Ну что, все вызнала, что хотела? Иди, лиса, иди, больше мне сказать тебе нечего… – Спасибо вам за все, Анна Прохоровна, – только и смогла выговорить я. Старуха не ответила, только подгребла поближе пакет с «Примой» и уставилась мне в глаза тем же неподвижным взглядом – словно сама бездна смотрела на меня, смотрела и не замечала. Ускоряя и ускоряя шаг, я пошла прочь от живого мертвеца, доживающего чью-то чужую несбывшуюся жизнь, – к людям, в уличную вечернюю толчею, к девчонкам, к Максу. Окончательно опомнилась я только в битком набитой маршрутке. Забрать Катьку из садика, выслушать жалобы воспитательницы на то, что дочь опять подралась с Аликом на прогулке, привычно обещать «разобраться и поговорить»… Полно, да была ли вообще эта беседа с Прохоровной? И рекомендация спросить совета у утопленницы… Моряны – так, кажется, она сказала? – …ма-а-а-ам! – Что, Кать? – Мам, я тебе говорю, а ты не слушаешь! – Извини, устала я сегодня, прием был тяжелый. – Что, опять первичные? Врачебный ребенок, м-да… – Нет, просто народу много было. Да и твоя Нина Федоровна добавила… Ты почему опять с Аликом подралась? – А он сам первый лезет! За волосы дергает, а Анфису за хвост! Что тут можно сказать? Что именно так выражают в детском саду влюбленность и восхищение? И ревность – к Анфисе. Так я и сама готова вышвырнуть это оранжевое чудовище с балкона – и тоже из ревности. – А договориться по-человечески нельзя? – Да он тупой, слов не понимает! Когда я говорю, только таращится на меня и улыбается, как дурачок! Я ему сказала, что у меня мама психиатр, пусть его тебе покажут, чтобы ты его вылечила от тупости и чтобы он не дрался! Час от часу не легче. Еще с возмущенными родителями разбираться. Как ей объяснить, что от любви действительно глупеют, а в детском саду в особенности. – Кать, у нас диагнозами не бросаются. Ты лучше поговори с ним, а потом расскажешь, что обсуждали и как, мне тогда легче с ним работать будет. Только не дерись, а разговаривай спокойно и внимательно и все запоминай. Хорошо? – Ага! А что вечером будем есть? – Что приготовим, то и будем. Ты что хочешь? – Картошку жареную! – Ну тогда пойдем купим картошку. Вы с Дашкой почистите, я порежу и поджарю. Идет? – Идет! Девчонки чистили картошку (Катька – с привычно высунутым от старания кончиком языка), я мыла посуду и контролировала процесс, приговаривая: «Тоньше срезайте, тоньше», думая, что в моей речи проступают бабушкины интонации. Подумаешь, всего-то тридцать пять лет прошло с тех пор, как сама вот так же чистила картошку. Только я не высовывала язык, а подпирала им щеку изнутри. Родители дома бывали мало. Растила меня бабушка, мать моего отца. Она гуляла со мной во дворе и в парке, учила всему, чему считала нужным, читала мне вслух и отвечала на бесконечные вопросы. – Баб, а папа на работе? – Ну а где еще, по-твоему? – А давай к нему сходим? – Не пустят, там стерильно. – А как это? – Очень чисто, чтобы все хорошо заживало. – А мама с ним? – Ты же знаешь, она ему инструменты подает. – А они сегодня вернутся? – Закончат операцию и вернутся – только поздно, если она сложная. Не болтай, чисть картошку давай… Шкурку потоньше срезай, сколько раз тебе говорить? На бабушку я взирала с почтительным страхом. Она совершенно не походила на обычную, нормальную бабушку, как на картинках в книжке «Красная Шапочка». И на всех бабушек, которые гуляли с внуками во дворе, – тоже. Она не была полной, уютной, с румяными щеками и доброй улыбкой, с узелком седых волос на затылке, в цветастом халате и тапочках. Все было наоборот. Бабушка Стефа, маленькая, прямая – «как шомпол», говорила она о себе, – с черно-седой гривой жестких волос, подрезанных ниже упрямо вздернутого подбородка, с выпуклыми серыми глазами и горбатым носом, походила на сову. А еще на свою фотографию почти двадцатилетней давности. По крайней мере то платье, в котором ее сфотографировали, лежащее в стенном шкафу, она могла надеть и сейчас. – Три пуда было, три и осталось, никакой усушки-утруски, – говорила бабушка. – Баб, можно я твое платье надену? – Бери, только на подол не наступай. Крепдешин хороший, прочный, но старый… как я… – Баб, ты же совсем не старая! – Ладно тебе… Бусы дать? – Да! И шляпку! Бабушка умела все, могла все, знала все. Родители были где-то далеко, на операции, на работе, а она всегда со мной, рядом. Всю жизнь бабушка Стефа проработала акушеркой. Единственный сын – хирург – был для нее смыслом жизни, предметом гордости – всем на свете. А для него смыслом жизни оставалось его дело – хирургия. Это безоговорочно признавали мы все: мать, бабушка и я. Я росла, зная, что работают – в больнице, госпитале, роддоме, клинике. О том, что бывает другая работа, я слышала, но не очень верила. Ведь даже тетя Крыся, закадычная бабушкина подруга, и та работала в роддоме. Его они и вспоминали, когда тетя Крыся заходила к нам. Они с бабушкой пили кофе, играли в «ведьму» или «пьяницу» и говорили про поворот на ножку, про тазовое и поперечное предлежания и про другие непонятные, но интересные вещи. Иногда они переходили на какой-то другой язык, который я не понимала, шипящий и поскрипывающий, хохотали как девчонки и толкали друг друга локтем в бок. Тетя Крыся была бабушкиной ровесницей, но называла я ее только так («Все молодится, вот уже тридцать лет!» – пояснила мне бабушка). Я оскандалилась, закричав: «Баб, там тетя Крыся пришла!», когда услышала это имя впервые. – Стефа, ты слышишь, что дите говорит? – Олька, надо говорить «тетя Кшися». – Я и говорю «тетя Крыся!». Они посмеялись и пошли пить кофе с печеньем. А мне потом бабушка прочла лекцию: – Надо говорить «тетя Кшися». Ее зовут Кристина Яновна. Поняла? – Кристина – значит Крыся! – Лайдак, а не ребенок! Она полька, по-польски правильно так. – А что такое «полька»? – Есть такая страна – Польша, там живут поляки. Она полька, как и я.